Карпатская рапсодия

Иллеш Бела

В романе «Карпатская рапсодия» (1937–1939) повествуется о жизни бедняков Закарпатья в составе Австро-Венгерской империи в начале XX века и о росте их классового самосознания.

Часть первая

Молодое вино

Гарибальди и кайзер Вильгельм

На стене нашей комнаты висели две цветные репродукции. На одной из них был изображен борец за свободу Италии Гарибальди, в его знаменитой красной рубашке. На другой — молодцеватый германский кайзер Вильгельм II, с острыми, дерзко торчащими к небу усами. Оба портрета попали к нам не случайно. Каждый из них — как Гарибальди, так и кайзер Вильгельм — мог похвастаться подвигом, покорившим сердце моего отца. Отец очень любил рассказывать, и по вечерам, уставший от работы, он мирно покуривал трубку и сотни раз излагал нам подробную историю героического подвига Гарибальди и замечательного поступка кайзера Вильгельма. Мы, дети, знали уже обе истории наизусть, но тем не менее всегда радовались, когда отец приступал к рассказу.

— Почему я так привязан к Гарибальди, к этому великому герою итальянского и венгерского народа? Ну что же, если очень хотите знать, могу рассказать и вам. Секрета тут никакого нет.

По словам отца, дело было в том, что Гарибальди любил венгров куда больше, чем итальянцев, и страшно жалел, что родился итальянцем, а не венгром. Хотя для Гарибальди вообще ничего невозможного не существовало, но этот свой врожденный недостаток даже он никак устранить не мог.

«Выгнав из прекрасной Италии, — здесь я привожу слова отца, — немецкую собаку, этот неустрашимый краснорубашечный герой наметал превосходный план, который, будь он осуществлен, принес бы вечную славу ему и вечное счастье нашему многострадальному венгерскому народу. Бессонными ночами Гарибальди всесторонне взвешивал и исправлял свой план, а затем, когда считал его уже безукоризненным, написал письмо великому венгерскому борцу за свободу — Лайошу Кошуту

[1]

, который в это время вел в Лондоне горькую жизнь изгнанника. В письме Гарибальди просил Кошута приехать к нему в гости в Рим или же, если у него нет желания или времени, разрешить ему, Гарибальди, посетить пламенного венгра в туманной столице Британии. Письмо было отправлено, а через несколько недель туда поехал и сам героический итальянец».

План очень понравился Кошуту. Он заключался в том, что Гарибальди во главе тысячи итальянских краснорубашечников и тысячи одетых в расшитую форму венгерских гусар высадится бурной ночью в одном из портов Адриатического моря и выгонит австрийцев из Венгрии, как выгнал их уже из Италии. План этот, — отец мой знал из достоверного источника, — вызвал слезы у пламенного венгра, но, к сожалению, так и остался планом. Герои разошлись во мнениях по поводу того, что будет после победы. Гарибальди хотел, чтобы Кошут стал венгерским королем. Но Кошут никак на это не соглашался. Нет, королем он быть не хотел.

Наши друзья

В те времена, когда дерево Кошута еще стояло, отец с ранней весны и до поздней осени принимал своих друзей и деловых знакомых под широкими ветвями этого исторического памятника. Вся мебель «приемной» состояла из садового стола и четырех некрашеных скамеек. Весной эта приемная была украшена молодыми цветами старого дерева, летом — диким виноградом, который своими стеблями обнимал, а листьями защищал от ветра его ствол. Осенью желтеющие листья иногда падали в еду и питье, и тогда многие из почитателей Кошута или же гости, желавшие угодить моему отцу, подбирали их и брали себе «на память». Здесь сиживали друзья моего отца, приходившие к нам пить и играть в карты, и его деловые знакомые, которые пили и говорили о политике. Под «деловыми знакомыми» отца следует понимать тех, кто на повторяющихся каждый пятый год выборах в парламент отдавал свои голоса за Имре Ураи.

Имре Ураи был депутатом в парламент от города Берегсаса и Тисахатского уезда, членом «партии независимости и 48-го года», а мой отец — одним из главных, если не самым главным агитатором-вербовщиком партии во время предвыборных кампаний. Поэтому понятно, что многие деревенские сторонники Ураи часто приходили к отцу за советами. Отец не скупился ни на советы, ни на вино. Были ли советы отца хорошими, я не знаю, но что вино его было хорошее, в этом никакого сомнения быть не может. Вероятно, именно хорошее вино помогло ему приобрести определенное политическое влияние.

Депутат Ураи ежегодно приезжал в Берегсас на несколько недель и поочередно обедал или ужинал у всех своих наиболее выдающихся сторонников. К нам он, конечно, тоже каждый раз приходил либо к обеду, либо к ужину.

Мне было около пяти лет, когда я впервые увидел Имре Ураи. Он обедал у нас. Это был высокий, плечистый человек, с красноватым лицом, седеющими волосами и большими, красиво причесанными усами. Он поцеловал руку матери и преподнес ей в подарок флакончик будапештских духов. Отцу крепко пожал руку и передал привезенный для него «сюрприз» — пенковую трубку. Меня он больно щелкнул по голове и в утешение подарил великолепную красную гусарскую фуражку.

Обедали мы под деревом Кошута. Дерево было покрыто бледно-розовыми цветами.

Берегсас

Тонкую, в зеленой обложке книжку, в которой можно было прочесть историю возникновения города Берегсаса, я получил в подарок от Ибои Варга, дочери нашего соседа слева, комитатского прокурора Яноша Варга.

Янош Варга был очень неприятным человеком. Если я кланялся ему, он никогда не смотрел на меня и не отвечал на поклон. А когда я не кланялся, он сразу же замечал меня, останавливал и спрашивал, не забралась ли мне под шляпу птица. Поэтому я по возможности избегал встреч с ним.

Зато Ибою Варга я обожал, потому что она всегда носила цветы в своих каштановых волосах, от ее платья, волос и рук исходил какой-то приятный запах, и время от времени она дарила мне конфеты, а иногда даже шоколад. Ибоя была самой красивой девушкой во всем Берегсасе, а может быть, и во всем комитате. Глаза ее были цвета спелой сливы, губы — краснее самой красной розы, а когда она гладила длинными пальцами мое лицо, я совершенно пьянел — быть может, от запаха сирени, но скорее всего от счастья.

Ибоя!

Получив в первый раз от нее шоколад, я отдал его Терезе Маркович. Во второй раз я дал ей только половину, а потом… потом Тереза не получала от меня больше ничего — не только шоколада, но и фруктов.

Сойва

Хотя в дороге я спал, все же в Сойву приехал усталый. Тетя Эльза тотчас же постелила мне на широком кожаном диване в рабочем кабинете дяди Филиппа. На серой стене над диваном висели в черных рамках два гравированных на меди портрета. Пока я раздевался, дядя Филипп объяснил мне, что на одной из гравюр изображен голландский философ Спиноза, а на другой — немецкий поэт еврей Генрих Гейне. Во сне я ясно видел, как Спиноза в блестящем бальном зале целовал руки белокурой барышне Вильме Банфи, удивительно похожей на тетю Эльзу.

Утром в шесть часов тетя Эльза заставила меня встать, съесть огромный кусок хлеба с маслом и выпить два стакана сырого молока. Молоко было парное. Во дворе меня уже ждали мои двоюродные братья. Карой, сын дяди Филиппа и тети Эльзы, был моих лет, а Дёрдь, сын самого старшего брата моей матери, «американского» дяди Фердинанда, был на полгода старше нас.

Сидя на пустых винных бочках около помойной ямы, мы тотчас же повздорили. Я, гордый сын города Берегсаса, с его десятью тысячами жителей, презирал деревню Сойву, в которой было всего пять тысяч человек. Это, естественно, обидело Кароя, и он охотно поддержал Дёрдя, говорившего, что Берегсас тоже не больше грязной деревни, потому что Дёрдь жил в Кашше

[9]

, в которой насчитывалось сорок тысяч жителей. Его отец был там учителем танцев. Я же утверждал, что Берегсас самый настоящий город, и ссылался на учебник географии.

Дёрдь махнул рукой.

— Мало что написано в учебнике географии! А если в учебнике напишут о кошке, что она корова, как ты думаешь, у нее от этого сразу рога вырастут?

Выборы старосты

Проснувшись, я увидел дядю Филиппа за столом.

— Иди сюда, Геза, — сказал дядя, заметив, что я проснулся. — Я хочу тебя представить его преподобию, господину Недьеши. Вот мой племянник, Геза Балинт, самый пламенный из венгров всего земного шара!

Его преподобие, улыбаясь, протянул мне руку.

Венгерский пастор Сойвы был человеком огромного роста. Его бритое лицо напоминало не столько лицо пастора, сколько солдата. Значительно позже дядя Филипп сказал как-то, что Недьеши похож на провинциального актера, который играет роль столичного офицера.

Его маленькие, глубоко сидящие глаза были неопределенного цвета; вероятно, он сам не мог бы сказать, какого именно. Волосы редкие, каштановые.

Часть вторая

Люди в лесу

Первые дни

В раннем детстве самым важным для меня вопросом было: сколько мне дадут есть и что именно? Когда я подрос и начал читать хорошие и интересные книги, я обнаружил, что еда совсем не такая уж важная вещь, что она незначительная мелочь по сравнению с открывавшимися передо мной великими проблемами бытия.

Когда же я четырнадцатилетним мальчиком переехал в столицу Венгрии Будапешт, я снова вернулся к своей первоначальной точке зрения.

Из родного города мы уехали потому, что отец мой разорился. А переехали в Будапешт, так как моя мать была уверена, что там может прожить любой человек. Точка зрения матери оказалась по существу правильной. В Будапеште могли прожить и мы. Только…

Квартира, которую снял для нас мой дядя, доктор Филипп Севелла, оказалась неподходящей. Она была слишком мала для того, чтобы мы могли чувствовать себя в ней хорошо, и в то же время слишком дорога, чтобы мы были в состоянии за нее платить. Квартира состояла из двух крохотных комнат и кухни. В первые дни мы, дети, наслаждались культурным оборудованием этой квартиры — электрическим освещением и водопроводом. Когда родителей не было дома, — они все время ходили искать работу, — моя младшая сестра даже днем зажигала электричество, а старшая без всякой надобности открывала водопроводный кран.

В одной из комнат спали родители, в другой — обе сестры, а я в кухне. Вначале я считал это для себя унизительным, потом — пусть надо мной не смеются — только неприятным. Мне мешал запах кухни, а еще больше — шум во дворе. Особенно по утрам, когда выбивали ковры.

Первый год

Отец долго — около одиннадцати месяцев — безрезультатно искал работу. За все это время он работал только один раз — три дня. Служил билетером в одном из крупных кино на бульваре. Может быть, он остался бы на этом месте и дальше, если бы случай не свел его со старым знакомым — депутатом парламента от Тисахатского округа, Имре Ураи. Депутат, который пришел в кино в обществе молодой, очень элегантной и веселой дамы, узнал в билетере своего бывшего агитатора-вербовщика из Берегсаса. Он узнал отца и заговорил с ним. И не только заговорил, но, уходя, даже пожал ему руку и сунул в нее десятифоринтовый банкнот.

Прошло несколько минут, пока отец сообразил, что Ураи подарил ему десять форинтов. Поняв это наконец, он как был, без пальто и шляпы, выскочил на улицу, на снег и холод, чтобы вернуть Ураи эти деньги. Долго бегал он взад и вперед по улице, но Ураи, конечно, не нашел.

В кино он больше не вернулся и направился домой, держа десятифоринтовый банкнот в трясущейся от волнения руке. Он бежал всю дорогу, а когда дошел до дому, вспотел и стал задыхаться. Всю ночь ходил взад и вперед по комнате. И только утром рассказал, почему ушел из кино во время работы.

Рано утром он послал меня сообщить, что на работу больше не придет. Я принес домой его пальто и шляпу. По дороге в кино я позвонил у особняка Ураи на улице Андраши и вышедшему на мой звонок швейцару передал — в закрытом конверте — измятый десятифоринтовый банкнот. Пока я, вернувшись домой, не дал честного слова, что деньги вернул по назначению, отец не мог ни есть, ни пить. Он медленно разделся, лег в постель и лежа съел свой вчерашний ужин, к которому я принес ему из трактира пол-литра вина.

Через два дня отец заболел воспалением легких и пролежал в постели двадцать девять дней. За это время он постарел на добрых десять лет.

Ракоци в Будапеште

Итак, отец наконец получил работу. Причем, как он сам подчеркивал, — «работу, соответствующую его способностям». Он поступил кланяльщиком в одно из больших будапештских кафе, постоянными посетителями которого были писатели, журналисты, актеры, художники, скульпторы и люди, хотевшие, чтобы их принимали за журналистов, актеров, художников или скульпторов.

Боюсь, что бы не знаете, что такое кланяльщик. Поясню.

Если вы зайдете в одно из больших будапештских кафе, вас встретит хорошо одетый, серьезный джентльмен и, вежливо кланяясь, будет приветствовать:

— Имею честь!

В первую минуту вы, конечно, подумаете, что имеете дело с кем-нибудь из ваших знакомых. Когда же выяснится, что из вашей компании никто с этим господином не знаком, то увидите его уже кланяющимся кому-нибудь у десятого стола. Если вы человек неопытный или провинциал, вы подумаете, что серьезный господин спутал вас с кем-нибудь. Если же вы человек бывалый, то сейчас же поймете, кто это такой, и либо вовсе не обратите внимания на его приветствие, либо ответите шутливо, вроде:

Времена меняется

Когда мы переехали в Уйпешт, экскурсии мои с друзьями стали значительно реже. А когда с помощью учителя Матьяшовского я нашел двух учеников, мне пришлось навсегда проститься с театром городского сада.

Чтобы явиться в школу к восьми утра, я должен был сесть в трамвай уже в половине седьмого. Уроки кончались к часу, но ехать домой я не мог, так как в три у меня снова были дела в Будапеште. Эти два часа я проводил, гуляя по улицам и обедая всухомятку. С трех до четырех я занимался с одним из учеников, с половины пятого до половины шестого — с другим. Сам я учил уроки во время занятий в школе и в трамвае по дороге домой. Дядя Филипп неоднократно предлагал, чтобы вместо двухчасового гулянья я приходил к ним обедать. Но его милого предложения я принять не мог. Дело в том, что дядя Филипп жил в Буде. Дорога туда и обратно пешком отняла бы два часа. А на трамвай пришлось бы потратить половину моего заработка от уроков. Так все и осталось по-прежнему — я гулял по два часа в день и обедал всухомятку.

Однажды я все же пошел к дяде Филиппу, — не в обеденный час, а после уроков, вечером. Мне хотелось побеседовать с ним о Берегсасе, о Подкарпатском крае.

Когда человек из провинции попадает в столичный город, он довольно продолжительное время обитает в столице только телом, а душой живет в провинции. Я ходил уже в будапештскую школу, но когда читал газету, то прежде всего разыскивал, нет ли каких-либо сообщений о Береге, о Подкарпатском крае. В будапештских газетах я находил очень мало известий о своей родине. Какая-нибудь растрата или драка, окончившаяся убийством, — вот все, о чем в них иногда писали. Однажды меня взволновало сообщение о том, что батрак Тамащ Эсе за призыв к мятежу приговорен судом к семи месяцам тюремного заключения.

Когда я почувствовал себя наконец коренным будапештским жителем и перестал искать в газетах берегские новости, вдруг будапештские газеты стали удивительно много писать о Береге и о других подкарпатских комитатах — Унге, Угоче и Марамароше. В прессе началась настоящая кампания в защиту подкарпатских русин против угнетающих и эксплуатирующих их еврейских ростовщиков.

Эсперанто

Вначале послеобеденное время по воскресеньям я проводил в одиночестве. Но вскоре я нашел себе товарища — дочь нашего соседа Эржи Кальман. Она была старше меня на несколько месяцев, училась в портняжной мастерской. Маленькая, круглая, как шарик, она всегда громко смеялась, показывая свои здоровые зубы. Когда я теперь вспоминаю ее, передо мной возникают два круглых, любопытных карих глаза, всегда немного растрепанные волосы соломенного цвета, я слышу ее звонкий смех и чувствую сильный запах миндального мыла. Такова была моя подруга Эржи Кальман. Но мне вспоминается и другая Эржи Кальман — мой товарищ, которая 24 июля 1919 года, когда красный Уйпешт обстреливал мониторы белых, принесла нам на линию огня два огромных кувшина с холодной водой, а потом, схватив оружие тяжело раненного товарища, стала на колени рядом со своим отцом. И еще мне вспоминается ее труп под пробитым пулями красным знаменем, вспоминается зеленовато-бледное лицо и закрытые глаза Эржи. А на лбу — очень близко друг к другу — три крошечные дырочки, три раны от пулеметных пуль.

Одноэтажный дом, в котором мы разместились, выходил на улицу Эс. В конце двора стоял еще один домик, в нем жил рабочий-деревообделочник Эндре Кальман. Это был маленький, худой, изможденный человек, всегда небритый и мрачный. Когда я, снимая шляпу, вежливо кланялся ему, он только кивал головой. Его жена, толстая блондинка, весь день ходила непричесанная, в не совсем чистой нижней юбке и в совсем грязной фуфайке. Она часто приходила к моей матери жаловаться. Жаловаться она умела на редкость хорошо. Когда она пришла к нам второй раз, вся ее биография была нам уже известна. Охотно и с большим умением ругала она всех, но с особенной радостью говорила всякие пакости о своем муже.

— Кальман — хороший работник, зарабатывает, надо ему отдать справедливость, неплохо. Но какой нам толк от его заработка, если, вместо того чтобы заботиться о своей семье, он проводит все свободное время в этом проклятом профессиональном клубе. Играет все время в шахматы, как будто ему за это деньги платят. То, что он играет в шахматы, это еще полбеды. Но он пьет! Каждый день выпивает по три стакана пива, а по воскресеньям — по шести. И сколько курит! Ему на папиросы не хватило бы даже денег Ротшильда.

Двор наш совершенно зарос сорной травой. От ворот к входу в нашу квартиру вела узкая тропа, другая тропинка тянулась в глубину двора, к дому, в котором жила семья Кальман. В первой половице дня двор находился в тени из-за большого дома, который стоял направо от нас, а после обеда тень падала от такого же дома, расположенного налево. Водопровода у нас не было. В середине двора стоял колодец с насосом, вода в нем имела железистый привкус. Рядом с колодцем грустил одинокий дикий каштан. Дерево это было до того жалким, что на него было больно смотреть. Его листья были нездорового бледного цвета. Сначала я думал, что это от пыли. Однажды я попробовал было протереть один из листьев носовым платком, но и после этого лист остался бледным.

Однажды в воскресенье, после обеда, когда я, сидя под одиноким каштаном, читал книжку, со мной заговорила Эржи Кальман.