А облака плывут, плывут... Сухопутные маяки

Кацир Иегудит

Иегудит Кацир стоит в ряду лучших прозаиков современного Израиля. Ее произведения неизменно становятся бестселлерами, они переведены на многие языки, а книга «Сухопутные маяки» (1999), две повести из которой вошли в настоящее издание, выходила в Израиле семь раз. Кацир пишет о людях, находящихся на распутье, переживающих серьезный возрастной и духовный кризис. Они пытаются осмыслить свою жизнь и отчаянно ищут выход из тупика. Автор с редкой откровенностью и смелостью описывает самые интимные переживания своих героев.

А ОБЛАКА ПЛЫВУТ, ПЛЫВУТ

Мы едем по прибрежному шоссе на старое кладбище у подножия горы Кармель. Яир сидит за рулем, а я разглядываю редкие капли, бесшумно стекающие по ветровому стеклу. Включать дворники еще рано. Я снова и снова перебираю в памяти произошедшее и думаю: почему я это сделала? Из жалости? Или потому, что должны были начаться месячные и у меня по всему телу словно бежали иголки? А может быть, из-за той детской песенки с кассеты Наамы? Или потому, что никак не могла забеременеть, была в творческом кризисе и чувствовала, что тону?

Все началось два дня назад. Утром мы, как всегда, попрощались, расцеловались, и они ушли. Сейчас Яир отвезет Нааму в детский сад на соседней улице и поедет на работу. Он преподает в университете на инженерном факультете, читает лекции. Никогда не могла понять, о чем именно. Что-то связанное с сопротивлением материалов. По вечерам он засиживается допоздна и пишет статьи. Надеется получить статус постоянного сотрудника. Я слышала, как они спускаются по лестнице и смеются. Это утро — их и только их; мне в нем места нет. Когда голоса стихли, я пошла в ванную, подошла к зеркалу над раковиной, задрала рубашку и осмотрела грудь. Потрогала соски и окружавшие их темные венчики, проверила, не появились ли новые синие вены, затем приспустила трусы и осмотрела их изнутри. Они были белые. Потом я села на унитаз, помочилась, вытерлась и поднесла бумажку к глазам. Она потемнела, и поры на ней проступили рельефнее, но это были поры, не кровь. Я дважды посчитала на пальцах. Шел двадцать восьмой день. Затем я засунула средний палец во влагалище, вынула его и внимательно осмотрела. Крови не было. Ни снаружи, ни под ногтем. Потом я заварила кофе и поднялась на крышу, в свою студию, стараясь не смотреть на несчастные растения, которые явно не хотели здесь жить, но и умирать упорно отказывались.

Я расставила вдоль стен несколько своих полотен и стала их рассматривать. Над этой серией я работаю последние два года. Думала устроить выставку. За это время ребята, учившиеся на три-четыре года позже меня, уже успели поучаствовать в нескольких групповых и персональных выставках, их работы побывали на биеннале в Сан-Пауло и в Венеции, а я все работаю, работаю, работаю — и конца этому не видно. Два года. Два бесплодных года… Все это время я с помощью шелкографии как безумная копировала на свои холсты изображения зародышей в материнских утробах, сделанные во время сеансов УЗИ. Эти изображения мне дал гинеколог Рони. Особое предпочтение я отдавала зародышам с какой-нибудь патологией. На фотографиях они выглядели как белые пятна. На одном из холстов среди этих пятен, похожих на кур, лягушек, кошек, скелеты динозавров и детенышей кита, я изобразила изуродованные тела солдат и лицо Наамы.

Мои претенциозные, убийственно посредственные творения, обступившие меня со всех сторон, воняли растворителем, и чем больше я на них смотрела, тем яснее понимала: они мертвы. Я заперла дверь студии, спустилась вниз, побросала вещи в сумку и написала записку: «У меня ничего не получается. Уезжаю на несколько дней. Берегите себя. Целую. Мама». Потом захлопнула дверь квартиры и начала спускаться по лестнице, но, пройдя несколько ступенек, остановилась, поднялась обратно, выбросила записку, позвонила маме Мейталь и попросила ее забрать Нааму из садика к себе. Затем позвонила Яиру и сказала, что еду в Хайфу. Он пожелал мне счастливого пути. Вернее, плодотворного пути. Так и сказал: «Плодотворной тебе поездки». Я нарисовала для Наамы ангела, прикрепила его магнитной клубничкой к дверце холодильника и ушла.

СУХОПУТНЫЕ МАЯКИ

1. Глаз циклопа

Когда Реувену Шафиру исполнилось шестьдесят, он получил письмо о досрочном выходе на пенсию (которое про себя обозвал приказом об увольнении) и с этого момента стал не только часто думать о своем прошлом, но и рассказывать самому себе свою жизнь, как повесть, глава за главой, так же, как недавно, в начале весны, он рассказывал ее своему сыну Оферу. Утром того дня Реувен приехал в Тель-Авив на совещание в здании «Рабочего комитета» и решил воспользоваться этой возможностью, чтобы повидаться с сыном. Офер жил на улице А-Яркон. Они сидели на балконе и смотрели на море. Реувен старался не обращать внимания на видеокамеру, уставившуюся на него равнодушным глазом циклопа, и все равно чувствовал, что помимо своей воли начал говорить как-то чересчур литературно, то и дело без особой необходимости вставляя в речь «красивые» слова и выражения.

— Слушай, — сказал Офер, закурив сигарету и прищурившись, — если камера тебе мешает, я могу ее в принципе выключить и включить магнитофон. Это же все равно пока только предварительная беседа. Я даже не знаю еще, буду использовать этот материал в фильме или нет.

У Реувена перехватило дыхание. Вот точно так же, сквозь дым сигареты и щуря свои зеленые глаза, смотрела на него когда-то Эммануэлла. Он вспомнил, как в течение многих лет — и до развода, и после него, во время их редких телефонных разговоров — Эммануэлла постоянно, вплоть до самой своей смерти, кашляла, но вслух этого говорить не стал. Не стал он и спрашивать у Офера, почему тот до сих пор не женат. Ведь в таком возрасте у нормальных мужчин, как правило, есть семья и дети. «А что, если…» — вдруг подумал он с ужасом, но сразу отогнал эту мысль от себя. Да нет же, глупости. Просто он сейчас слишком занят своими фильмами. Вот на прошлой неделе, например, в «Гаарец» писали, что он хочет снять документальный сериал о деятельности Моссада в 50—60-е годы: о постыдном провале

[26]

, похищении Эйхмана, прочих операциях… Они сидели на балконе, и Реувен рассказывал сыну, как много лет назад он, вместе с другими израильскими агентами, работал в Марокко. Их задача состояла в том, чтобы вывести оттуда последние сто тысяч евреев. Надо сказать, что ныне эти времена казались ему гораздо более бурными и опасными, чем они были на самом деле. Его непосредственным начальником в Касабланке был тогда Эмиль Тальмон.

— Помнишь его? — спросил он Офера. — Когда ты был маленьким, мы часто ходили к нему в гости. Ты, мама и я.

— Конечно, помню, — сказал Офер. — Такой рослый, широкоплечий, верно? У него был высокий лоб, седые волосы, добрые голубые глаза, и он часто хохотал.

2. Телемах

Он вышел из здания вокзала и с удивлением увидел прямо перед собой два высоких бетонных строения, которых раньше здесь не было, — одно треугольное, другое — круглое, — но тут же вспомнил, что читал в «Гаарец» (на которую подписался после того, как газету «Давар» закрыли) о проекте под названием «Центр мира». Это был уникальный архитектурный проект, в рамках которого предполагалось построить три самых высоких на Ближнем Востоке здания — треугольное, круглое и квадратное. Однако квадратное еще не построили. Вместо него неподалеку открылся новый торговый центр «Мир». Хая говорила, что он каких-то невероятных размеров, и предлагала съездить посмотреть. «Заодно пройдемся по улице Герцля и купим наконец-то мебель для гостиной», — добавила она. «По-видимому, — думал Реувен с горечью, — третье здание пока не построили, потому что мир еще не наступил. А ведь вполне мог — и должен был — уже наступить. Просто его наступление все откладывают и откладывают, и в результате он, как старое молоко в холодильнике, прокис и покрылся плесенью». Реувен стоял посреди шоссе, на полосе безопасности, возле столба и искал глазами белый «рено» Офера. На столбе было два дорожных указателя. Один смотрел на восток, и на нем было написано «Дорога мира», а второй был обращен на запад и снабжен надписью «Холм боеприпасов»

[49]

. Машины сына почему-то нигде видно не было. Не дожидаясь зеленого света, Реувен перешел через дорогу, миновал бригаду таиландских рабочих в разноцветных майках и кепках, которые выкладывали тротуар серым и красным кирпичом, подошел к крытой, выкрашенной в синий цвет автобусной остановке и стал вглядываться в бесконечный поток машин, сворачивавших направо, на шоссе Айялон-Даром. «Это даже хорошо, что я пришел раньше, — подумал он. — А то бы Оферу пришлось здесь стоять и ждать меня, а стоянка тут запрещена». От нечего делать он стал перебирать в памяти то, о чем собирался рассказать Оферу. «А что, если, — подумал он, — я расскажу ему про события, которые произошли после несчастья с „Эгозом“? Вдруг его эта история заинтересует и он вставит ее в свой фильм?» Все явки тогда были провалены, десятки израильских агентов арестованы и подвергнуты пыткам, марокканским спецслужбам стало известно, как вывозили людей в Израиль, и Эмиль отправил Реувена в Париж, на встречу с Ронелем. Сам Эмиль, несмотря на угрозу для жизни, остался в Касабланке. Постоянным местом встречи Реувена и Ронеля в Париже была площадка для игры в шахматы в Люксембургском саду. Стояла зима. Листья с деревьев облетели. Падал легкий снежок. Холод пробирал до костей. Кроме них, в парке никого не было. Они играли в шахматы, и Ронель сказал: «Останешься в Париже, пока мы что-нибудь не придумаем. Правда, это может занять несколько месяцев, так что подыщи себе пока какое-нибудь занятие. Для начала можешь написать родителям». Все это время родители Реувена думали, что он учится в Сорбонне, и каждый месяц Ронель отправлял им от его имени письмо или открытку с изображением Эйфелевой башни или Моны Лизы. «А что, если мне превратить ложь в правду и действительно поступить в Сорбонну?» — подумал Реувен. Так он и сделал. Поступил в аспирантуру по международному праву и несколько месяцев писал диссертацию о юридическом статусе североафриканских евреев. Днем он сидел в библиотеке, а по вечерам ходил пить пиво в кафе «Флор». Кто только не посещал в те времена это кафе! За одним столиком сидели окруженные толпой поклонников Сартр и Симона де Бовуар, а за другим — Симона Синьоре и Ив Монтан. Несколько раз заглядывала вечно пьяная Эдит Пиаф, всегда в сопровождении какого-нибудь юнца, а один раз мимо прошел сам Пикассо — лысый, в пальто и с белым шарфом. Правда, Реувен сомневался, что это был именно Пикассо, но решил сказать сыну, что видел там именно его. Потом Мухаммед Пятый умер, и на трон взошел его сын Хасан. Он объявил амнистию, выпустил из тюрем всех израильских агентов, и Эмиль решил возобновить тайный вывоз евреев. На этом учеба Реувена в аспирантуре закончилась, и он вернулся в Марокко. Эмиль сумел найти новый причал для отправки людей возле Рабата, недалеко от королевского дворца, и никому даже в голову не приходило, что корабли с людьми отплывали именно оттуда. Кроме того, причал находился в заливе, и море там всегда было спокойное. Единственное неудобство этого места заключалось в том, что берег там постоянно патрулировался дворцовой стражей. Однако Эмиль подкупил начальника охраны, и два раза в неделю Реувен надевал длинное женское платье, расшитый золотыми нитями платок, полностью скрывавший лицо, и под видом проститутки ходил к начальнику на «свидания». Встречались они в маленьком домике на берегу. Видя, что начальник — с женщиной, охранники не обращали на них никакого внимания, и тот спокойно сообщал Реувену расписание патрульной службы, а Реувен, в свою очередь, передавал ему деньги, которые приносил в бюстгальтере. Это воспоминание заставило Реувена улыбнуться, но, взглянув на часы, он увидел, что Офер опаздывает уже на десять минут. «Видимо, застрял где-то на выезде из Кирьи. По утрам все дороги там обычно запружены», — подумал Реувен и продолжал мысленно рассказывать Оферу свою историю. «И вот таким манером нам удалось вывезти в Израиль еще несколько тысяч человек. Тем временем Эмиль договорился с министром внутренних дел Марокко о том, что евреям разрешат выехать за границу по коллективному паспорту, только не в Израиль, а в какую-нибудь другую страну. За каждую тысячу человек израильское правительство платило марокканскому двести пятьдесят тысяч долларов. Все это делалось, разумеется, в полной тайне, чтобы левая оппозиция в Марокко ни о чем не пронюхала. Позднее нам удалось организовать полеты самолетами компании „Эр-Франс“ из Касабланки в Ниццу. Из Ниццы же людей отправляли в Израиль рейсами „Эль-Аля“. К тысяча девятьсот шестьдесят третьему году евреев в Марокко почти не осталось, и все участники операции вернулись домой. Кроме меня. Мне пришлось на некоторое время задержаться в Париже, чтобы защитить диссертацию. В тот день, когда я вернулся в Израиль, в доме президента Залмана Шазара состоялась торжественная церемония, на которой мне, Эмилю, Юдит и всем другим нашим товарищам были вручены правительственные награды. К сожалению, церемония была тайной, так что я не смог пригласить на нее даже своих родителей и сестру. А сразу после торжества я отправился в кафе „Таамон“ на свидание с твоей матерью. Она как раз сдавала тогда выпускные экзамены. Мы не виделись с ней целых три года, и до моего отъезда между нами, собственно, еще ничего серьезного не было. Кроме того, я слышал, что все это время у нее были другие мужчины. И все же, когда я приехал, она тут же согласилась возобновить наши отношения».

Реувен вспомнил тот летний вечер, когда он шел по тихим улицам Рехавии

— Папа, папа, не умирай!

Реувен приподнял его над землей, так что их лица оказались вровень, и шутливым басом проговорил:

— Твой папа — герой, твой папа — сильный. Твой папа никогда не умрет.

3. Пенелопа

Когда-то, еще до Второй мировой войны, в Кирье жили тамплиеры

[51]

из Шароны. Проходя мимо их домов с характерными красными крышами, Реувен посмотрел направо и увидел, что у входа на военную базу появилась новая вывеска: «База имени генерала армии Ицхака Рабина». Большие черные буквы резко выделялись на фоне белой стены. Сердце Реувена тоскливо сжалось. У входа на базу и возле двух киосков напротив стояли скучающие солдаты. Он пошел по улице Каплана, миновал Дом писателей и Дом журналистов, дошел до улицы Ибн-Гвироль и свернул под сень высоких темно-зеленых фикусов на улице Дизенгофа. Весь тротуар под ногами был усеян раздавленными полусгнившими округлыми плодами. Неподалеку возвышалось здание концертного зала «Гейхал а-Тарбут». Прямо напротив этого здания в доме номер двадцать восемь по улице Губермана родилась Эммануэлла. Когда-то каждую субботу они приходили сюда к ее родителям, после чего отправлялись иногда в Герцлию, навестить Эмиля и Юдит. Однажды, в тысяча девятьсот семьдесят пятом, он, втайне от жены, пришел сюда, чтобы попросить у тещи денег. Эти деньги были нужны ему, чтобы спасти убыточную фабрику по производству кожаных изделий, где профсоюз поручил ему провести финансовое оздоровление. Правительство пообещало выделить фабрике денежную помощь, но обещанные деньги на счет все не поступали и не поступали, а Реувену очень хотелось выплатить людям заработную плату хотя бы за один месяц. Вообще-то предполагалось, что он произведет на фабрике сокращение штатов, однако ни одну работницу он так и не уволил, а вместо этого ввел на фабрике режим строгой экономии: сам стал по вечерам делать уборку в цеху, в кабинетах и в туалете, сам закупал кожу у поставщиков и даже стал самостоятельно разрабатывать дизайн кошельков и сумок. Правда, когда он приносил свои изделия домой, Эммануэлла их брать отказывалась, заявляя, что они уродливы, но Реувену все равно это дело нравилось. Он любил запах кожи, обожал мять ее в руках, и ему казалось, что тем самым он не только продолжает дело своего деда-кожевенника, но и в какой-то степени оправдывает конспиративную легенду, которая была у него когда-то во время работы в Марокко. Постепенно он так этим увлекся, что практически переселился на фабрику жить. Уходил из дома рано утром, возвращался за полночь, а иногда даже оставался на фабрике ночевать. Лежа на низенькой сохнутовской кровати

— У тебя голова прямо как у министра, — сказал ему как-то раз Герман. — На четыре хода вперед думаешь.

— А что? — ответил Реувен. — Может, я когда-нибудь и в самом деле стану министром.

— Ну что ж, — сказал тесть, — поживем — увидим.

Когда Герман умер, они с Эммануэллой навещали тещу почти каждую субботу. Реувен знал, что Рут его любила, и очень надеялся, что жена не слишком много ей на него жалуется. После ужина Эммануэлла с матерью начинали убирать со стола, а он с Офером шел в парк Ган-Яаков и учил сына кататься на самокате. Когда Реувен был мальчишкой, он обожал съезжать на самокате по склону горы и доезжал на нем до Нижнего города или до Бат-Галим. Ему страшно нравилось это ощущение, когда в лицо тебе хлещет ветер, а рубашка раздувается, как парус. В тот день, когда Реувен пришел к теще за деньгами, она накрыла на стол, он поел, а затем сделал глубокий вдох и сказал: «Рут, мне нужны деньги. Много денег. Чтобы хватило на месячную зарплату для пятидесяти работниц». Теща внимательно посмотрела на него поверх своих очков с серебряной цепочкой и молча выписала чек. Благодаря этому чеку Реувен смог выплатить людям зарплату и на какое-то время немного успокоился, но в конечном счете обещанная государством финансовая помощь так и не пришла, и ему пришлось все-таки эту несчастную фабрику продать. Ее согласился купить за полцены один из поставщиков кожи, которому Реувен задолжал большую сумму. За счет выручки от продажи он сумел вернуть ссуды банкам, но чтобы вернуть долг теще, денег не хватило. Узнав об этом, Эммануэлла устроила ему дикий скандал. В такой ярости он ее еще никогда не видел. «Надоели мне все эти твои мапайские игры и пустые обещания! — кричала она. — Корчишь из себя Робина Гуда, а сам только и делаешь, что собираешь крошки с чужих тарелок! Ты даже не понимаешь, как ты смешон. Мне осточертело целыми днями сидеть одной, а по ночам обниматься с подушкой. Я этого не заслужила! Я заслуживаю гораздо лучшего!» В конце концов она заявила, что забирает Офера и уезжает с ним в Тель-Авив. Реувен стал ее отговаривать и попытался обнять, но она его оттолкнула и сказала, что у нее есть другой мужчина. «Что, не ожидал? — спросила она язвительно, увидев его ошарашенное лицо. — Да если бы я даже трахалась с кем-нибудь

4. Песни сирен

Реувен направился в сторону прибрежных отелей, спустился по лестнице на набережную, прошел мимо многочисленных полупустых кафе и пошел вдоль облупившейся разноцветной стены отеля «Дан». Он думал о том, что даже в детстве никогда не плакал, а вот в последние месяцы стал как-то ужасно слезлив. «А может, и в самом деле искупаться? — подумал он. — Ведь Хая все равно думает, что я в Иерусалиме и вернусь поздно. Так что торопиться мне некуда». Неподалеку он увидел лестницу, ведущую на пляж, спустился по ней и пошел по берегу, полной грудью вдыхая соленый воздух. Море было тихое, лишь там и сям вспенивались белые бурунчики. С берега вода казалось серо-зеленой. «А вот в Хайфе, Акко и Нагарии, — подумал он, — море, скорее, синее, почти фиолетовое», — и по ассоциации вспомнил глаза Эммануэллы, цвет которых постоянно менялся. В зависимости от цвета ее одежды и от настроения они становились то зелеными, то серыми, то цвета морской волны. На пляже почти никого не было, возможно, потому, что купальный сезон еще не начался, и Реувена это обрадовало. Лишь вдалеке, возле пляжного ресторана, на лежаках в сине-белую полоску загорали несколько человек, а на границе с соседним пляжем на махровом полотенце спал мужчина. Тело у него было красным, обгоревшим на солнце, а лицо он прикрыл иностранным журналом, с обложки которого улыбалось розовое лицо президента Клинтона, словно тот тоже пришел на пляж и обгорел. Плавок у Реувена с собой не было, но он решил, что все равно здесь никого нет, и, если он искупается в трусах, ничего страшного не случится. Он сел на песок, снял ботинки, носки, рубашку, майку, черные брюки и все это аккуратно сложил. На какое-то мгновение он заколебался, стоит ли ему оставлять на берегу кошелек, но успокоил себя тем, что на пляже пусто и красть, в сущности, некому. «Хорошо еще, — подумал он, — что я забыл у Офера папку с документами. Вот их было бы здесь оставлять страшновато». Затем он оглядел свои серые застиранные трикотажные трусы. Ничего, издали вполне сойдут за плавки. Он снял очки и часы, положил их в ботинки и засунул в каждый ботинок по носку. На ботинки, чтобы в них не попал песок, он положил брюки и майку, а сверху накрыл их рубашкой. «Наверное, со стороны я похож на человека, попавшего на необитаемый остров и ожидающего спасения», — подумал Реувен и по жесткому поблескивающему на солнце песку зашагал к морю, которое казалось бескрайним и манило к себе, как магнит. Вода была прохладной. Пузырьки пены приятно щекотали пальцы ног. Он зажмурился, разбежался, упал всем телом в воду и, как когда-то в детстве, когда они купались на пляже в Бат-Галим, стал быстро-быстро работать руками и ногами, чтобы согреться. Вода приятно холодила тело, в рот залетали соленые брызги, и он плыл и плыл по этому бескрайнему водному пространству, наслаждаясь силой своих мышц и ощущением абсолютной свободы. Отплыв от берега на приличное расстояние, он остановился, чтобы передохнуть, оглянулся и, прищурившись, посмотрел на берег. Издалека береговая полоса казалась нечеткой, размытой, но город тем не менее был виден как на ладони. Набережная. Прибрежные отели. Гавань, в которой, словно евреи, молящиеся у Стены Плача, ритмично покачивались яхты. Скала с пальмами, маяком и колокольнями церквей в районе Яффо. Разноцветная стена гостиницы «Дан». Отель «Царь Давид». Высокое круглое похожее на башню здание, в котором верхние балконы напоминали лестницу, уходящую в небо. Дом «Мигдаль-а-Опера»

Полежав так какое-то время, он отдышался и почувствовал, что боль в груди немного уменьшилась. «А может, это был вовсе не сердечный приступ? — подумал он. — Просто мышцы диафрагмы свело из-за переохлаждения или от перегрузки?» В любом случае он решил полежать еще немного, пока боль не пройдет совсем. С моря дул легкий бриз. Капли воды на коже Реувена посверкивали в лучах солнца. «Хорошо, что я передумал и остался жив», — подумал он и вспомнил, что много лет назад пообещал Оферу, что доживет до ста пяти лет, как его прадед, шойхет реб Рубен. «А что? — сказал он себе с улыбкой. — Чем черт не шутит, может, и в самом деле доживу? Когда мне будет сто пять, Йонатану будет пятьдесят восемь, и у него, наверное, у самого уже будут внуки». Какое-то время он еще продолжал об этом думать, затем перевернулся на живот и с радостью увидел, что его одежда лежит нетронутая. Он вынул из ботинка очки, надел их, проверил, на месте ли часы и кошелек, и огляделся вокруг. Клинтон с обгоревшей кожей уже ушел, но неподалеку от Реувена на разноцветных полотенцах лежали три девушки. Возле них стояли матерчатые сумки, босоножки и бутылки с водой. Средняя девушка была светлокожая и светловолосая. Она лежала слегка раздвинув ноги и согнув их в коленях, и ему хорошо была видна ее промежность, прикрытая узкой полоской оранжевых трусов. Две изогнутые линии, обозначавшие границу между промежностью и бедрами, напоминали две улыбки, а из-под трусов с обеих сторон торчали светлые курчавые волоски! Ее правую ягодицу украшала татуировка в виде маленькой русалки. Вторая девушка была смуглой брюнеткой в белом бикини, на ее щиколотке поблескивала цепочка с золотыми рыбками. Третья девушка — полненькая, рыжая и веснушчатая — носила сплошной купальник. Веснушки усеяли даже ее икры. На животе у нее лежал желтый плейер, в ушах были наушники, и она что-то напевала. Вид молодых девушек, не знающих, что жизнь коротка, а молодость быстро проходит, почему-то вызвал у него грусть. Он снова взглянул на промежность светлокожей девушки и почувствовал, что член у него отвердел. Сначала он этому обрадовался, но тут же устыдился, отвел глаза и прикрыл лицо руками, чтобы они не заметили, что он их разглядывает. Третья девушка села, вынула наушники, попила воды из стоявшей рядом бутылки, достала из сумки коричневую пластмассовую бутылочку, вылила себе на ладонь немного белой жидкости, намазала ею бедра и плечи, потом дотронулась до руки светлокожей девушки и что-то ей сказала. Та привстала и взяла у нее бутылочку. «Эммануэлла!» — едва не крикнул Реувен. «Или, может быть, это Ноа? — вдруг подумал он. — Ну конечно, Ноа. Разумеется, это Ноа!» Длинные светлые волосы, прямой нос, румянец на щеках — точно такая же, какой он видел ее недавно на кассете Офера. Ноа вылила на ладонь белую жидкость и стала втирать ее в спину рыжей подружки. Реувен еще раз устыдился своей внезапной и все никак не прекращавшейся эрекции, сел, повернувшись к ним спиной, и подумал: «А может, подойти к ней, поговорить? Напомню ей, кто я, скажу, что понимаю, каково ей приходилось в последние годы, когда мама заболела. Скажу, что искренне ей сочувствую и виню себя за то, что не уговорил Эммануэллу бросить курить. Она, наверное, спросит меня, какой мама была в молодости, и я расскажу ей о свидании в кафе „Таа-мон“, о свадьбе, о поездке во Францию. Скажу, что она очень похожа на маму, какой я ее впервые увидел, когда она была еще студенткой-первокурсницей и пришла ко мне, председателю союза студентов, жаловаться — уж не помню на что. Или, может быть, скажу, что был у Офера, видел ее на кассете, и спрошу, как у нее дела. Ей, должно быть, сейчас уже двадцать два, и она, наверное, учится в университете. Вот и спрошу, по какой специальности, какие у нее планы на будущее, да и вообще». Эрекция у него, к счастью, наконец-то прошла, и Реувен совсем уже было собрался встать, но тут вдруг вспомнил, что он все еще в трусах. Он надел рубашку, застегнул ее на все пуговицы, в надежде, что под ней трусов видно не будет, и с бьющимся сердцем подошел к девушкам. С виду казалось, что они спят. Он не знал, как к ним обратиться, и сказал: «Простите». Все трое как по команде приподнялись на локтях и посмотрели на него враждебно. Видимо, решили, что это один из тех, кто пристает к женщинам на пляже. Стараясь не смотреть на пышную грудь Ноа, выпиравшую из лифчика апельсинового цвета, Реувен спросил:

— Вас зовут Ноа, верно?

Та скривила губы:

— Нет, меня зовут Майя.

5. Навзикая

Через какое-то время Реувен обогнал худую загорелую женщину своего возраста. Она была в красном бикини и соломенной шляпе и шла по берегу решительным шагом. Потом он увидел двух мальчишек, игравших в бадминтон. Черный волан полетел в сторону и упал к его ногам. Он поднял его и бросил одному из игравших. Тот поймал его и в благодарность приветливо помахал рукой. Затем Реувен прошел мимо юноши и девушки. У юноши была короткая стрижка, а у девушки — светлые волосы, небрежно собранные на макушке. Оба были одеты и строили из песка крепость, окруженную рвом. Реувен осторожно обошел крепость стороной, чтобы случайно на нее не наступить. Дальше шел участок пляжа с лежаками и зонтами. Неподалеку виднелся ресторан «Иерусалимский берег». На двух лежаках загорали худые, увешанные цепочками парни с серьгами в ушах. У одного из них на руке был вытатуирован браслет. «Гомосексуалисты, наверное», — подумал Реувен и не без удовлетворения отметил про себя, что Офер, слава Богу, выглядит иначе. Даже серьгу в ухе не носит. Затем Реувен миновал еще один прибрежный ресторан, заставленный желтыми пластмассовыми стульями, и дошел до каменного пирса, уходившего далеко в море. На нем молча, склонив головы, как во время сирены в День памяти павших, стояли рыбаки. Из воды появилась очень толстая черноволосая женщина с огромной грудью. Голубое платье в черный горошек намокло и плотно облепило ее жирное тело. Реувен невольно улыбнулся: «Прямо как в фильме Феллини. Венера, выходящая из пены морской». Он взобрался на пирс и увидел, что больше по берегу идти нельзя: песчаный пляж обрывался, и дальше шла гряда скал. «Придется вернуться, и идти по набережной», — подумал он. Трусы у него уже почти высохли. Он надел брюки, снял рубашку, надел майку, снова надел рубашку, подошел к крану, вымыл ноги, надел носки, стараясь не запачкать ноги в песке — с двух попыток ему это удалось, — обулся и поднялся на набережную. Вскоре он добрался до стоянки возле дельфинария. Много лет назад он приходил сюда с Йонатаном, и тот был в полном восторге от фортелей и трюков, которые проделывали дельфины. За стоянкой шел участок набережной, выложенный гравием в форме черных и белых квадратиков. Затем Реувен миновал только что отремонтированную мечеть с высоким минаретом и белым куполом, украшенным голубым орнаментом, и пошел вдоль белых высотных домов. Позади осталась гостиница «Дан Панорама», и он зашагал мимо здания «Бейт-а-Текстиль», многочисленные маленькие окна которого были похожи на бойницы крепостной стены или на окошки огромной голубятни. Наконец он дошел до детской площадки. Решив передохнуть, Реувен сел на плоский камень и стал смотреть на море. Здесь волны были повыше и сильнее пахло солью. Он сидел и как завороженный следил за волнами, разбивавшимися о скалы. Они угрожающе вздыбливались, выгибались, как спины китов, и с их гребней, словно отчаянные серферы, скатывалась вниз белая пена. На лицо падали прохладные брызги. Он посмотрел на часы: уже почти три. По его расчетам, в полчетвертого он уже должен был дойти до Яффо. «Смешно, — вдруг подумал он. — Иду искать бельгийскую принцессу, бывшую сотрудницу Моссада, а сам даже не знаю, как называется ее галерея и будет ли моя принцесса там вообще». Честно говоря, он и сам не понимал, почему ему вдруг так захотелось с ней увидеться. Ведь после похорон Эмиля прошло семнадцать лет, и с тех пор они не встречались ни разу. Да и с самим Эмилем в последние годы его жизни они виделись крайне редко. Правда, когда Реувен приезжал в Тель-Авив на совещания в «Рабочем комитете», он обязательно заходил к Эмилю на работу — Тальмон руководил какой-то таинственной фирмой, занимавшейся экспортом-импортом, — однако домой к нему, в Герцлию, после развода с Эммануэллой и женитьбы на Хае Реувен ездить перестал. «Юдит, наверное, за эти годы постарела, — думал он. — Ей сейчас, должно быть, лет шестьдесят пять-шестьдесят шесть. Интересно, вышла ли она снова замуж?» Ему вдруг очень захотелось расспросить ее про ту злополучную субботу в Герцлии, тридцать лет назад. Он чувствовал, что просто обязан узнать, почему Эммануэлла тогда расплакалась и убежала и что именно она сказала Юдит, когда они сидели в спальне. «Юдит — бывшая разведчица, — подумал он, — и с памятью у нее наверняка все в порядке. Разумеется, она все прекрасно помнит». Вдалеке показалась большая группа девушек, ведомая несколькими воспитательницами. Когда они немного приблизились, Реувен увидел, что часть из них еще совсем юные, но кое-кому было уже за двадцать. Несколько девушек несли картонные коробки — видимо, с бутербродами, — а у других в руках были прозрачные канистры с какой-то желтой жидкостью, наверное, с соком — апельсиновым или лимонным. Все они были в блузках с длинными рукавами, в длинных цветастых юбках и в чулках и с энтузиазмом распевали: «Главное в жизни — не бояться, главное — смелыми оставаться». «Ясно, — подумал Реувен. — Судя по одежде, религиозные. Наверное, приехали в Тель-Авив на экскурсию». И только когда девушки подошли совсем близко, он увидел, что они — умственно отсталые. У многих были характерные монголоидные лица, отвисшие челюсти и бессмысленный взгляд, а некоторые были к тому же хромыми или горбатыми и передвигались с трудом. Дойдя до детской площадки, где сидел Реувен, они разбрелись кто куда. Одни расположились на лужайке и скалах, а другие побежали играть к качелям и горкам. Воспитательницы пытались их собрать, и со всех сторон слышалось: «Сара! Ривка! Лея!» Сначала Реувен подумал, что им жарко в чулках и кофтах с длинными рукавами, но потом решил, что они к этому, наверное, уже привыкли и, по-видимому, искренне радуются, что их в кои-то веки вывезли к морю. Хоть какое-то развлечение на фоне однообразной жизни, которой они обычно живут в Бней-Браке, Иерусалиме или откуда их там привезли. Одна из них, плосколицая, подошла к нему и, прижав к груди целлофановый пакет с мятыми абрикосами, села рядом. Она посмотрела на него темными узкими глазами и спросила, заикаясь:

— Как тебя зовут? — Голос у нее оказался неожиданно низким.

— Меня зовут Реувен, — ответил он. — Как старшего сына Яакова в Торе.

Девочка улыбнулась и вдруг радостно залопотала:

— Реувен-Шимон-Леви-Егуда-Звулун-Иссахар-Дан-Гад-Ашер-Нафтали-Йосеф-Биньямин