Жена и дети майора милиции

Коваленко Римма Михайловна

У героев книги писательницы Риммы Коваленко разные характеры, профессии и судьбы. И у всех одно общее желание — достигнуть счастья в работе, любви, в семье, детях.

Но легкой дороги к счастью не бывает. И у каждого к нему свой путь. К открытию этой простой истины вместе с героями повестей и рассказов Р. Коваленко приходит и читатель.

РАССКАЗЫ

СТАРЫЙ ДУРАК

Он знал, что дети зовут его в последнее время старым дураком, и не обижался. Ну старый, ну дурак, ну и что? Он сам себя так иногда называл. Разглядывал в зеркале свое одичавшее, в седой щетине лицо и говорил: «И как же тебя, старый дурак, угораздило? Как же ты так влюбился? И в кого? В артистку, музыкантшу!»

В те дни, когда Татьяна Аркадьевна выезжала на гастроли, он не брился, почти не ел и в глазах его зажигалась волчья тоска. Дети говорили: «Он действительно сдурел. Надо посоветоваться в юридической консультации и установить над ним опеку». Но опекать, брать его жизнь под свою персональную ответственность никто не спешил. И влюбленный Алексей Ильич жил вольно, ни перед кем не отчитываясь. Но вот он продал в комиссионке трофейный артиллерийский бинокль, свою фронтовую реликвию, и дети призвали его к ответу. Слетелись из разных районов города и устроили собрание на тему: «Остановись! Не совершай непоправимой ошибки». Они уже два года чувствовали себя вправе поучать его, с тех пор как он наложил на них оброк — по десятке в месяц. Пятьдесят рублей плюс совсем не маленькая, военная пенсия… В общем, продавать бинокль не было никакой надобности.

— Наверное, ты ей купил французские духи и еще что-нибудь импортное, — сказала самая младшая дочь Манечка. Ей было уже тридцать пять, а она все еще работала старшей пионервожатой в школе. Импортные вещи будоражили ее воображение. — Учти, папа, если ты женишься, мы помогать тебе больше не будем.

Алексей Иванович знал, что Манечкину десятку вносит за нее ее сводный брат Василий, но щадил дочь, ничего не говорил ей об этом. Он ответил им всем сразу, ответил, по их мнению, крайне нагло:

— Ваши деньги — не помощь. Это маленькая компенсация за мой каторжный труд по вашему воспитанию.

ПРИВЕТ ИЗ КАЛАХАРИ!

Анну я знаю всю жизнь, то есть очень давно, с молодости. В последние годы она возникает передо мной как черный знак. Если слышишь в телефонной трубке: «Господи, Оля, что же мы с тобой такие дикие? Что же мы так бездарно хороним нашу дружбу?» — значит, Анна вот-вот втянет меня в одну из своих бесчисленных историй. Она то строила дачу, то собиралась ехать на какой-то таинственный остров Курильской гряды, название которого произносить не имела права, то изучала новейшим скоростным методом турецкий язык. И все это не как у людей — покупала, уезжала, изучала, — а с сотней осложнений, «слушай, ты должна это знать», «слушай, ты должна меня выручить». Несколько раз мы с ней крупно ссорились, годами не здоровались, а потом мирились, сближались, отдалялись. Почему-то во время наших ссор происходили все самые значительные события в ее и моей жизни — выходили замуж, рожали детей, достигали чего-то по службе. Я так и не знаю, кто был ее мужем, какой институт она окончила и где работает. Муж у нее, кажется, был один, зато институтов поменяла несколько, везде блестяще проходила конкурсы и вылетала иногда после первой же сессии. Так же и с работой, где только не работала, даже комендантом соседнего кооперативного дома. Сейчас я точно знаю, что всегда любила Анну, поэтому и тосковала по ней во время наших ссор и с радостью мирилась, хотя понимала, чем это вскорости обернется: опять она возьмет деньги в долг и не отдаст или скажет кому-то по телефону, а я услышу из кухни: «Я сейчас тут у одной моралистки…» — или вообще в разгар нашей дружбы заведет себе новую подругу, начнет пропадать у нее по вечерам, а дочь ее Кира будет «не узнавать» мой голос по телефону и отвечать: «Мама в командировке, позвоните в конце недели». В самом конце недели, то есть в субботу, у Анны должны были быть очень плохи дела, чтобы она оказалась дома. А когда я свыкалась с обидой и говорила себе: «Это же Анна. Радуйся, что она дала тебе передышку», — как тут же слышался в трубке знакомый голосок: «Господи, Оля, что же мы с тобой такие дикие?..»

Вчера после долгого перерыва был как раз такой звонок. Ей понадобился совет. «Слушай, ты должна мне посоветовать». Я ответила: «Приходи». Она попыталась вытащить из меня совет более быстрым способом: «Давай сначала прикинем по телефону». — «Никаких прикидок, — сказала я, — и купи по дороге пачку кофе». Это я ее, конечно, огрела, тут уж ей пришлось поразмышлять, стоит ли мой совет такой цены. Анна скуповата. Дочь моя Тамара выражается более определенно: «Жмотка. Она в троллейбусе пятак в кулаке держит, пока контролер не покажется». Анна платит ей тоже нелюбовью: «Я думала, что Томка твоя, когда вырастет, выровняется. Но чего не случилось, того не случилось». Это, разумеется, не турецкий язык, но перевода требует: бедняжка, как родилась некрасивой, так ничего ей уже помочь не может. И это при том, что Томка и красива, и хорошо одевается. Но у Анны свои мерки красоты, и я давно уже с ней по этому поводу не спорю.

Анна явилась с пустыми руками. «Чайку попьем. В наши годики по вечерам кофе уже не пьют». Сняла в прихожей туфли и в чулках проследовала на кухню. Я спросила:

— Что это ты как в юрте? Забыла нас совсем или с кем перепутала?

— А где твои? — осведомилась Анна, скользнув глазами по плите, холодильнику и посудным полкам. — А туфли я теперь везде снимаю, потому что ценю чужой труд. Твои уехали?

ЛОСЬ В ГОРОДЕ

Валера появлялся в редакции раз в неделю, и со всех сторон неслось: «Привет, Валера!», «Как жизнь, Валера?» Никому в голову не приходило, что неправильно сорокалетнего почтенного мужчину с большими выразительными глазами называть Валерой. Был бы какой-нибудь живчик, высохший стрючок — куда ни шло. Но этот вышагивал степенно, поворачивал голову медленно, и каждый, кто впервые слышал, как его окликают, без одобрения отмечал: ничего себе Валера.

Первым делом Валера направлялся в отдел информации, там оставлял свои заметки и уж оттуда начинал обход редакции. Определенного маршрута у него не было. То он сразу заходил в машинописное бюро и с порога посылал зачарованный взгляд старшей машинистке Але, то пересекал вдоль длинный коридор и объявлялся в отделе литературы и искусства. Там заведующей была бывшая балерина, человек суровый и чересчур обидчивый. Она не терпела никаких комплиментов даже со стороны старых критиков и театроведов, самый невинный мадригал молодого поэта ввергал ее в ярость. А вот Валера мог говорить ей все, что взбредет в его большую, покрытую бежевым пухом голову.

— Дуняша, — говорил он (фамилия заведующей была Дунина), — я страдаю. Я не могу примириться с тем, что вы сидите здесь, в этой вечерней газете. Бросили сцену, променяли славу, музыку, блеск — на что, на вот эту работу?

— Валера, не дури мне голову, — улыбаясь, отвечала Дунина. — Какой блеск? Какая сцена? Я кандидат наук. Я уже двадцать лет как не танцую.

— Мне не надо этого знать, — отвечал Валера, — и никто не должен догадываться, что вы кандидат наук. Этим пусть размахивают тщеславные дамы, которые всю жизнь соревнуются с мужчинами. Почему это, Дуняша, некоторым женщинам надо обязательно унижать мужчин? Догнать их, перегнать и этим самым унизить.

ДРУЖЕСКИЕ ЗНАКИ

В этот раз он дождался ее во дворе, выскочил, словно вынырнул со дна морского, и крикнул своим противным, заносчивым голосом:

— Никакая вы не художница! Художники не ходят на работу, у них мастерские, а вы художница от слова «худо»!

Он ничего не добавил к тем оскорблениям, которыми осыпал ее при каждой встрече, и Татьяна Павловна, опустив на землю сумку с картошкой, сказала:

— Не надрывайся. Бесполезно. Все уже знают, что ты за фрукт, никто не прислушивается к твоим крикам.

СТАРШОЙ

Томка тогда училась в восьмом классе, и к моей затее встретиться с Трифоном отнеслась равнодушно. «Ты лучше своего отчима разыщи. Он же не погиб, а пропал без вести. Вполне может найтись». Она не была черствой, просто мой отчим и брат моего родного отца Трифон не задевали ее памяти, я ей мало о них рассказывала. О Трифоне вообще нечего было рассказывать, а отчим был таким событием, таким символом моей довоенной жизни, что эрудированная Томка, послушав, изрекала: «Ты, мама, идеалистка». Потом Томка стала и понаивней и поглупей, но в свои пятнадцать лет она знала всё, и знания эти были безжалостны.

— Отчима мы с твоей бабушкой ищем уже двадцать пять лет, — сказала я Томке, — а Трифон сам нашелся.

О том, что Трифон возник из небытия, я написала маме. Раньше я этого имени не слыхала, он был просто «брат». А отца моего мать называла Мишкой. «У Мишки было две сестры и брат, — говорила мне в детстве мама. — Отец твой с ними порвал. Брат был зажиточный, а батька твой — агент уголовного розыска. Такое было время, надо было выбирать, и Мишка выбрал свою работу, на которой помер в двадцать шесть лет». Очень обижалась мама на отцову родню: «Я тебе раньше не говорила, что не была на кладбище, когда Мишку хоронили. Скрыли это от меня. Я в роддоме находилась, вторую девочку тогда родила. А Мишку ночью мертвого привезли. Потом справку дали, что помер от разрыва сердца. А я знала и знаю до сих пор, что его убили. Конечно, мне помогали, но что та помощь, когда двое маленьких детей и сама на работу не могу выйти? Написала письмо Мишкиным родным. Они на кладбище были, но в родильный дом ко мне не зашли. Так и так, написала, ради Мишкиной памяти не оставьте детей его в горе. Рассчитывала, что пригласят они нас к себе или другим чем помогут. Но ответа не пришло».

Сестра моя Маечка, родившаяся в то страшное время, прожила полгода. Перед войной я, мама и отчим приехали в Рогачев, нашли на кладбище, неподалеку от входа, две могилы — большую и рядом заросший шарик с воткнутой в него железной табличкой: «Маечка. Шесть месяцев». На могиле отца никакого обозначения уже не было, и отчим написал рыжей краской на камне, который мы прикатили из-за кладбищенской ограды: «Коваленок Михаил Куприянович. 1904—1930. Сотрудник Рогачевского уголовного розыска». В маминых справках, которые хранились в старом шелковом ридикюле, было написано: «Агент уголовного розыска».

Отчим был командиром Красной Армии, служил и по той поре в редкостных казачьих частях, командовал саперным эскадроном. У других детей отцы росли по службе, заканчивали академии, из лейтенантов дорастали до полковников. А мой отчим выше капитана не поднялся, в какую бы часть его ни переводили, его там ждал саперный эскадрон. Теперь считается, что война началась внезапно, никто ее завтрашнего начала не ощущал. А я помню, как отчим привез меня в далекий от наших мест пионерский лагерь на Смоленщине и спросил: «Тебе можно доверить тайну?» И когда услышал, что можно, дал мне маленький пакетик — сложенные в несколько раз пятьдесят рублей и адрес своих родителей в Челябинской области. «Если начнется война, домой не возвращайся». И удочерил он меня с оглядкой на ту же войну, сказал маме: «Фамилия и отчество останутся родного отца, но если что случится со мной на войне, то ей будет пенсия». Так оно потом и было. Война началась на пятый день моей лагерной жизни. До его родных в Челябинской области я не добралась, попала в детский дом. Мама меня нашла там, и мы двинулись с ней дальше, в эвакуацию, в Сибирь, в Томск.