Плоскость морали

Михайлова Ольга Николаевна

Если один человек присваивает себе право распоряжаться жизнью другого, он становится палачом. Иногда даже — палачом Бога. Но эта вакансия занята. Палач Бога — это Сатана, и присвоивший себе право решать, жить или не жить ближнему, сатанеет…

Пролог. Апрель 1879 года

На Северный или на Восточный? Иванников решил рискнуть, над ним мелькнул чёрный купол неба, чуть подтаявший по краю лунный диск и стеклянный полукруг огромной розетки на центральном фасаде Восточного вокзала. Он ринулся к входу, толпа в недоумении расступилась, и ещё от дверей вокзала, выходящих на платформы, он увидел того, кого искал.

Но по первому пути в предутреннем тумане уже двигался состав, извергая из-под колёс густые клубы сероватого пара. Иванников остановился, дожидаясь, когда поезд пройдёт, чуть отдышался, и тут в стеклянной вокзальной двери, выходящей на перрон, увидел своё отражение. Торопливо вынул платок, стирая со лба пот, кое-как пригладил взлохмаченные рыжеватые волосы, ибо в спешке совсем забыл про шляпу, поправил галстук. Последний вагон, грузно прогромыхав по рельсам, исчез в тумане, а на второй платформе в свете фонаря, удлинявшем его тень до рельсов, по-прежнему стоял стройный черноволосый человек, опиравшийся на трость с золотым набалдашником, и смотрел на пути, откуда ждал поезда. Спокойная расслабленность его позы задела Иванникова почище любого оскорбления.

— Выступление Мак-Магона в Национальном собрании! Покушение на российского императора Александра! Хедив Египта Исмаил-Паша объявил об отставке кабинета! Столкновение паромов на Темзе! Новая драма Ибсена! — вопили бегающие по вокзалу мальчишки, торгующие газетами. Один из них ринулся к Иванникову, потрясая свежими номерами «Temps», «Rеpublique Fransaise» и «Monde», но тот отмахнулся, стремительно перебежал через рельсы первого пути на вторую платформу и окликнул стоящего под фонарём.

— Юлиан Витольдович! — Иванников поморщился от звука собственного голоса, прозвучавшего надсадно и горестно, и снова почувствовал жалкую неуверенность в себе.

Мужчина медленно обернулся, окинув его высокомерным взглядом. Иванников знал, что это иллюзия, причиной надменного выражения на лице Нальянова были его глаза, обременённые тяготой томно-грузных век, придававших взору что-то невыразимо величественное и царственное. Если бы не они, Юлиан Нальянов едва ли привлекал к себе внимание, но эти проклятые глаза почему-то сводили женщин с ума и приковывали к молодому русскому все взгляды, где бы он ни появлялся.

Глава 1. Двое подлецов в купе первого класса

…Есть ли унижение горше пренебрежения женщины? И что мерзостнее всего — женщины, по сути, совсем ненужной, случайной. Голова Дибича после двух бессонных ночей мучительно болела, но что значила эта боль в сравнении с уязвлённым самолюбием? Или он всё же лжёт себе? Андрей Данилович посторонился, пропуская в вагон какого-то генерала с седыми бакенбардами. Мысли текли вязкой патокой. Что значила для него Елена Климентьева? Дибич, морщась, вспоминал, как впервые увидел её. Она шла впереди него медленно и плавно, её обнажённые, бледные, как слоновая кость, плечи, были разделены тонкой бороздкой между лопатками, и описывали неуловимую, как движение крыльев, кривую, а на затылке спиралью загибались волосы обожаемого Тицианом медно-рыжего цвета. Она посмотрела на него — вскользь, почти не видя. Он взволновался. Иной женский взгляд мужчина не променяет даже на обладание. Трепет её ресниц напоминал движение крыльев стрекозы, томные глаза — полотна Тинторетто, волосы — шлем Антиноя в галерее Фарнезе. Но они были не совсем медными, приметил он. У них был один из тех оттенков, какие бывают у полированного палисандрового дерева, освещённого солнцем.

Дибич был дипломатом, но в кругах богемы считался недурным поэтом. Стихи о Ней возникли в голове сами, душа наполнилась музыкой рифм, и это внезапное непринуждённое поэтическое возбуждение подарило радость почти альковную. Он прикрыл глаза, желая продлить трепет, предшествовавший вдохновению. Затем стал подыскивать рифмы, — тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. Но вскоре опомнился. Он не мог отпустить… или упустить эту девушку, эту хрупкую красоту медичейской эпохи.

…Сейчас Андрей Данилович уверял себя, что у него не было ни видов, ни намерений, просто захотелось пофлиртовать. Но его даже не отвергли, а просто не заметили. Он говорил комплименты — его не слушали, приглашал танцевать — к нему повернулись спиной. Два дня назад Елена уехала в Петербург, Дибич же, к его собственному удивлению, две ночи не смыкал глаз, обостряя пытку неудовлетворённой плоти тягостными мыслями. Им овладела странная болезненность, вся кровь казалась неисцелимо заражённой.

По природе своего вкуса Дибич искал сугубого наслаждения: осложнённой радости чувств и всепоглощающих страстных порывов, при этом не был сентиментальным, скорее, напротив, знавшие Андрея Даниловича часто упрекали его в бесчувственности. Дибич менял женщин как перчатки, они не занимали ни сердца, ни ума, но он привык считать себя неотразимым. Публичное унижение портило реноме, ведь гадина Тропинин уже растрезвонил повсюду, что его репутация донжуана дала трещину и его лучшие дни позади.