Частная жизнь Пиппы Ли

Миллер Ребекка

Пиппа Ли — преданная жена успешного издателя, который на 30 лет ее старше, еще очень даже привлекательная женщина, на первый взгляд — вполне благополучная, мать двух взрослых близнецов, обожаемая подруга и соседка. Но, несмотря на такое очевидное и такое «безоблачное» счастье, Пиппа чувствует, что земля стремительно уходит из-под ног…

«Частная жизнь Пиппы Ли» — история о романах, предательстве и измене, об обманчивой стабильности семьи и брака. А еще о том, что жизнь всегда дарит нам новые возможности, даже тогда, когда ты от нее ничего уже не ждешь.

Часть 1

Старлей-виллидж

К чему лукавить, дом Пиппе понравился.

Оборудован, как им сказали, по последнему слову техники. Стиральная машина, посудомоечная машина, сушилка, микроволновка, плита — все новое. Ковровое покрытие тоже новое. И крыша. Зато в подвале на бетонном полу образовалась трещина, а швы между кафельными плитками ванной потемнели от плесени. «Признаки разложения, — подумала Пиппа. — Словно в старушечьем рту: сверкающие белизной коронки приклеены к крошащимся пенькам. Интересно, сколько человек здесь умерло?»

Мэриголд-виллидж — жилой комплекс для пенсионеров, последняя остановка в пути к небесам. На закрытой территории имелось все: бассейн, рестораны, мини-молл, автозаправочная станция, магазин здоровой пищи, теннисные корты, школа йоги, медицинский пост. Плюс центр экстренной психологической помощи, два брачных консультанта, сексопатолог и натуропат. Плюс клубы любителей литературы, фотографии и судомоделирования. Хоть вообще за территорию комплекса не выходи!..

Герб и Пиппа впервые попали в Мэриголд-виллидж двадцать лет назад, возвращаясь со званого обеда в Коннектикуте к себе на Лонг-Айленд. Гербу в ту пору было шестьдесят, Пиппе — слегка за тридцать. Герб тогда ошибся поворотом, и они очутились на узкой извилистой дороге, облепленной гроздьями коричневых одноэтажных домов. Часы показывали пять — теплый апрельский день готовился уступить права вечеру, и лучи заходящего солнца золотили безупречно постриженные лужайки. Дома казались совершенно одинаковыми, подъездные аллеи (по одной на несколько домов) упирались в ряды почтовых ящиков с двух или даже трехзначными номерами. Герб считал: еще пара поворотов налево — и они вернутся на главную дорогу, но каждый пройденный метр уводил все глубже на территорию комплекса.

— Как в сказке! — прошептала Пиппа.

Торт

Следующим утром Пиппа, облаченная в бирюзовое кимоно из шелка-сырца и джинсы, сидела в гостиной одна, вялая и разморенная, словно одалиска. Дышащее апатией лицо с высокими «кошачьими» скулами и серыми миндалевидными глазами обрамляли локоны, покрашенные в оттенок «палисандровый блонд». Даже в среднем возрасте она напоминала Мадонну с фламандских полотен, только более женственную и аппетитную. Сейчас, опустив голову на марокканскую подушку, геометрический орнамент которой был призван разнообразить монотонность темно-серого шведского дивана, выбранного в одном стиле с простыми четкими линиями квартиры, Пиппа с удовлетворением оглядывала гостиную. Ничего лишнего! При переезде в Мэриголд-виллидж она выловила из бездонного моря имущества, которым за годы обросла семья, все вазы, декоративные блюда и картины и б

о

льшую часть в нехарактерном для себя порыве отдала в благотворительные фонды, оставив лишь самое необходимое — то, что в один прекрасный день могло пригодиться. Сейчас каждая из прошедших отбраковку реликвий, вырванная из привычного окружения и помещенная в этот эмоционально стерильный бункер с серыми стенами, казалась напоенной воспоминаниями: красная стеклянная пепельница, привезенная из свадебного путешествия в Венецию, мамина конфетница в форме сердца, украшенная трилистниками, морская раковина — много лет назад дети подносили ее к уху и с завороженными лицами слушали шум моря.

«Дом навевает странные мысли», — вяло подумала Пиппа и, приподнявшись на локте, взяла с журнального столика новенький бинокль. Раздвижные стеклянные двери были открыты, и через мощные линзы она вгляделась в изумрудно-зеленую лужайку с искусственным озерцом — в Мэриголд-виллидж таких видимо-невидимо. Пиппа водила биноклем туда-сюда до тех пор, пока не заметила иволгу, нервно прыгающую на ивовой ветви. У птицы были черный капюшон и желто-оранжевая грудка, а ближе к животу перышки белели, совсем как на глянцевой фотографии балтиморской иволги в иллюстрированном справочнике «Певчие птицы Восточного побережья».

Покупая справочник в книжном магазине, Пиппа наткнулось на объявление: «Литературный клуб „Мэриголд“ собирается по четвергам в семь вечера. Приглашаются все желающие». «Интересно, — решила она. — Отличный способ завязать новые знакомства». В следующий четверг, вырядившись в рубашку Герба и широкую льняную юбку (по-девичьи крепкое, подтянутое тело от старух казалось разумнее спрятать), Пиппа стучалась в дверь по указанному адресу. Открыла миниатюрная пожилая дама с завитыми мелким бесом волосами.

— Еще одна молоденькая! — довольно громко произнесла облаченная в трикотажные брюки хозяйка, бросая взгляд через плечо. — Добро пожаловать, мы, старые карги, любим свежую кровь!

Пиппа представилась и, войдя в гостиную, увидела женщин за шестьдесят, семьдесят и восемьдесят, сидящих кругом, словно ведьмы на шабаше. Сбоку у каждой сумочка, а на коленях — свежий роман Сэма Шапиро «Дары мистера Бернбаума» в мягкой обложке. Пиппа чуть не прыснула со смеху: господи, куда ее занесло!

Другая женщина

Неделю спустя Пиппа, открыв глаза, поняла, что во сне отлежала руку. Ощущение было такое, словно ночью тело вколотили в матрас, а лицо размазали по подушке. Фи, даже во рту мерзкий привкус! Она неловко села и пошевелила онемевшей рукой, стараясь вернуть ее к жизни. Господи, как чужая, как деревянная…

В кухне на белом пластике стола засыхал яркий островок омлета, рядом лежала растерзанная коробка шоколадных конфет, а на самом краешке стула — вилка.

Вспомнив о камере слежения, Пиппа резко подняла голову. Чудо техники взглянуло на нее сверху вниз холодным стеклянным глазом и угрожающе замигало красным индикатором «Запись». Нет, Герба нельзя подвергать таким испытаниям! Именно поэтому она решила каждое утро вставать пораньше, при необходимости уничтожать улики и стирать с кассет компрометирующий материал. Герб ничего не узнает! Пиппа ликвидировала бардак и, чувствуя, что вот-вот заплачет, ногтем соскребла с пластика засохший желток.

Запершись в маленькой комнатке, она вставила кассету в пасть магнитофона. Сердце бешено колотилось. При черно-белом воспроизведении (совсем как по телевизору, когда показывают хронику вооруженных налетов!) ее кухня, снятая с двухметровой высоты, казалась зловещей, словно место преступления. Пиппа нажала на ускоренную перемотку. Ничего, снова ничего… Затем в кадре пронеслась фигура в белом. Так, нужно перемотать назад и нажать на «Воспроизведение». Кухня опять опустела, через пару минут негромко хлопнула дверь — и появилась женщина. Это была Пиппа и одновременно не Пиппа. Незнакомка шаркала, сильно сутулилась, ходила, вперив глаза в пол, неуклюже, неграциозно. Странная особа выпала из кадра, но вскоре появилась на периферии, взбивая яйца прямо на сковороде. Потом она вывалила яйца на стол, опустилась на корточки и начала соскребать их с белого пластика, отправляя в рот механическими, как у робота, движениями. Пиппа следила за собой с недоверием и отвращением: от той сцены веяло явным безумием.

Она распахнула дверь спальни так резко, что едва не высадила. Не успевший проснуться Герб сел на кровати:

Материнство

Когда пробило четыре, Пиппа не спеша отправилась к Дот. В руках бутылка вина, припасенная для особых случаев, в голове сомнения: не забеременеет ли она, несмотря на спираль, по-прежнему находящуюся в ее матке, словно груз, забытый космонавтами на луне? Каким бы редким ни был секс с Гербом, защита все-таки требовалась. Детородный возраст стремительно приближался к концу, но в организме еще вызревали яйцеклетки. Сейчас мысли о младенце казались абсурдными, даже угнетающими. А ведь когда-то беременность приводила ее в восторг, а мягкие детские темечки и запах нежных щечек воспринимались как чудо. Нет, та книга прочитана и наглухо закрыта, заглядывать в нее больше не стоит.

Герб предпочел остаться дома: коктейли в компании вышедшего на пенсию стоматолога, его супруги и их сына-полуфабриката никакого энтузиазма не вызывали. Пиппа брела по аллее, разглядывая узловатые ветви старого дуба и темно-зеленые листья, трепещущие на фоне синей полоски неба. Кошмарная видеозапись уже отступила на второй план, хотя неприятный осадок остался — ветер, гнущий высокую придорожную траву, старик, отчаянно налегающий на педали велосипеда, — во всем чудилось предзнаменование, как в пушистых белых облаках, со временем превращающихся в жуткий ураган, который делает полеты опасными и пугает домашних животных. Остановившись, Пиппа взглянула на ближайший дом: № 1675. Так, владения Надо она проскочила. Пришлось возвращаться к подъездной аллее, отличающейся от ее собственной разве что керамическим мухомором, красовавшимся посреди лужайки: шляпку покрыли блестящей красной краской и усеяли желтыми точками. Пиппа постучала в металлическую раму сетчатой двери. Ответа не последовало, и, нажав на ручку, она шагнула в холл, идентичный своему по планировке, но совершенно иной по отделке.

Гостиная Надо была настоящим испытанием для привыкших к спокойной палитре глаз: обои с алым плющом, диван с узором пейсли, кресла пастельные, но разных оттенков. На комоде из красного дерева викторианский город в миниатюре: литые металлические домики, лавочки и вагонное депо стояли внутри кольца железной дороги, по которой с неиссякаемой механической энергией бегал блестящий красный поезд. Остаток полезной площади занимали фотографии. Целые иконостасы незнакомых лиц: младенцы, школьники, пожилые люди, солдаты, невесты поколениями, начиная с конца девятнадцатого века. Пиппа старалась не упустить ничего, взгляд метался по комнате, словно испуганная птичка, и наконец опустился на Дот, неподвижно сидящую в персиковом кресле. Бледно-зеленая шелковая блузка, отглаженные белые слаксы, лежащие блестящей волной волосы, несчастные глаза. Пиппа подошла к хозяйке.

— Привет!

Дот медленно подняла голову.

Грейс

Прорыв Грейс в узкий круг фотокорреспондентов стал неожиданностью для всей семьи, и прежде всего для самой девушки. В колледже она углубленно изучала испанский, а фотографию — лишь как неосновную дисциплину. Летом, после того как девушка получила диплом, Бен отправился автостопом по Европе вместе со Стефани, тоже будущим юристом. Хотя близнецы учились в разных колледжах, Грейс ожидала, что они съедутся хотя бы до осени, и все снова вернется на круги своя: тайны, секреты, понятные лишь им двоим шутки. Однако Бен решил: хватит валять дурака с сестрой, пора взрослеть, остепеняться, становиться мужчиной, потому и улетел в Европу с верной собачкой Стефани. Грейс знала: брат любит Стеф за то, что определенных качеств (резкости, неуравновешенности, живости, яркой привлекательности) у нее нет, а определенные (надежность, терпение, умение приспосабливаться и ум) имеются в избытке. Эдакая современная Оливия де Хэвилленд

[3]

из «Унесенных ветром»! Другими словами, брат выбрал девушку, характером совершенно непохожую на сестру.

Итак, распрощавшись с колледжем, Грейс не пожелала присоединиться к подругам, шумной толпой хлынувшим в Бруклин, а сняла однокомнатную квартирку с высокими арочными окнами и линолеумом цвета зеленых соплей в Испанском Гарлеме. Она надеялась попрактиковаться в испанском и решить, чем хочет заниматься дальше. Благодаря финансовой помощи родителей она могла не работать, по крайней мере летом, при условии, что будет экономить. Поначалу девушка бродила по Баррио, рассматривала нехитрый товар уличных торговцев: старые платья для первого причастия, потрепанные книги и гребешки и, поедая бобы с жареными бананами, которые подавали в местном ресторанчике, читала биографии Ли Миллер

[4]

и Лоуренса Аравийского.

[5]

В квартиру Грейс купила два бескаркасных кресла (одно вишнево-красное, другое ярко-оранжевое) и изящную белую кровать из кованого железа. Она практически ни с кем не общалась, радовалась, что сумела сменить обстановку, не покидая привычной среды, и чувствовала какое-то пассивное удовлетворение, осознавая: потенциал у нее огромный, хотя пока совершенно нереализованный.

Со временем Грейс изучила свой квартал вдоль и поперек: пыльные окна Ассамблеи Божьей на третьем этаже в доме № 1125, пахнущий плесенью букинистический в подвале дома 130, гомеопатическую аптеку на углу, где продавали чудодейственные средства от несчастной любви, ностальгии и «большинства недугов души и тела». Бакалейную лавку на углу 120-й улицы содержали болтливый доминиканец с красными опухшими веками и его молчаливый внук с бледным лицом, затравленными глазами и эспаньолкой, превращавшей его в персонаж картины Эль Греко. Внук-меланхолик день-деньской хандрил за кассой, а перед лавкой на складных стульях неизменно восседали пятеро стариков, которые обсуждали прохожих и делали ставки на все: от скачек до того, кто первым наступит на большую трещину в асфальте. Молодые женщины с черными, зачесанными назад волосами, гордо вышагивали по улицам, толкая перед собой коляски с детьми. Владелица прачечной самообслуживания, сморщенная старушка с высокой прической, любила курить на свежем воздухе и болтать с соседями, если, конечно, не складывала белье, стоя за венецианским окном.

Отрезок Лексингтон-авеню между 120-й и 122-й Восточными улицами представлялся Грейс отдельным замкнутым мирком. Постепенно люди начали узнавать девушку и здороваться, встретив в магазине, но, тем не менее, она чувствовала себя невидимкой. В свой круг местные ее не принимали, считая чем-то временным, сторонней наблюдательницей. Впрочем, Грейс даже внешним видом разительно отличалась от «аборигенов»: дикая копна светлых волос, мелкими злыми колечками падающих на заостренное интеллигентное лицо, высокий рост, стройное мускулистое тело с небольшой грудью. В движениях просматривалось что-то мальчишеское. Со спины, глядя на узкие бедра, широкие плечи и расслабленную позу, ее можно было принять за длинноволосого паренька.

Жаркой июльской ночью Грейс разбудил звон разбитой бутылки. Один мужчина закричал по-испански, другой ответил. Благодаря высокому сводчатому потолку раздраженные вопли эхом разносились по квартире. Выбравшись из кровати, девушка босиком прошла через всю комнату, желая разобрать, о чем речь. Молодая женщина громко причитала, в ее голосе ясно слышались слезы. Желая остаться незамеченной, Грейс замерла в нескольких сантиметрах от подоконника и выглянула на улицу. Три участника разборки стояли, облокотившись на припаркованные у обочины машины. Грейс тут же узнала меланхоличного внука хозяина бакалеи. Никогда еще она не видела его таким взволнованным: молодой доминиканец оживленно жестикулировал, называя второго мужчину, пожилого, крепко сбитого типа, «дураком и обманщиком». Худенькая девушка лет пятнадцати — Грейс не раз встречала ее на окрестных улицах с коляской — повисла на руке бакалейного внука, пытаясь увести прочь. За происходящим, сбившись в кучу, наблюдали несколько зевак.

Часть 2

Самое начало

Из чрева Сьюки я появилась крупной, бодрой, толстой, как шестимесячный младенец, и покрытой черной шелковистой шерсткой. Оглядев родильную палату, я повернулась к маме, прильнула к ее набухшему соску и начала сосать шумно, словно целый выводок поросят. Мама, решив, что произвела на свет чудовище, расплакалась, а все заверения доктора: мол, плод находился в утробе чуть дольше обычного, потому на теле успел сформироваться временный волосяной покров — отголосок далекой поры, когда люди мало чем отличались от других представителей семейства приматов, — совершенно ее не успокоили. Как полагается жене священника, она не слишком доверяла теории эволюции и не могла удержаться от мысли, что в моем зверином обличии, пусть даже вполне объяснимом наукой, отразилась греховность ее собственного характера. Сунув меня ошеломленному доктору, она спустилась с родильного стола и на нетвердых от анестезии ногах побежала по коридору. «Я родила обезьяну!» — поскальзываясь на своей же крови, кричала она.

Лишь совместными усилиями двух акушерок и доктора удалось подавить порыв миниатюрной Сьюки Саркисян. Накачав успокоительным, ее отправили в отдельную палату, пребывание в которой медицинской страховкой не покрывалось. Администрация больницы решила сделать широкий жест.

Маму так и не оставило ощущение того, что в дочери магическим образом воплотились ее собственные грехи. Шерстка сошла, из обезьянки я превратилась в очаровательную пухленькую малышку, а Сьюки все мерещились лживость, похотливость — проще говоря, скверна, которая вообще-то скрывалась не во мне, а в ней самой. В два года я собачонкой льнула к ее ногам, а она каждый раз отстранялась, испуганно крича. Однажды, устав от поездки в переполненном междугороднем автобусе, я до крови расцарапала ей лицо. Бедная мама разрыдалась от такой жестокости. В другой раз, не желая отпускать в гости, я наложила в ее любимые туфли маленькую ароматную кучку. Обтянутые розовым бархатом лодочки идеально подходили к новому платью. Увидев, что я натворила, Сьюки попыталась разозлиться, но ее буквально душил хохот. Ведь, несмотря на порочность моего характера или, скорее, благодаря ей, она любила меня горячо, пылко, страстно. Мама без устали тискала меня, целовала, щипала за щечки, вдыхала запах волос. Помню, лет в шесть-семь я пыталась силой разомкнуть ее объятия, и не потому что не нравилась нежность Сьюки, а потому что стало трудно дышать.

Родившись после четырех мальчиков, я была первой девочкой в семье. Сыновей мама воспитывала как следует: утром строем водила умываться, вечерами, словно стайку голубей, загоняла спать, добросовестно сопровождала на бесконечные спортивные соревнования, однако, взрослея, я все чаще чувствовала: по-настоящему она любит только меня. Каждый вечер меня, как единственную девочку, купали отдельно. Сьюки садилась на крышку унитаза и, лениво поглядывая на меня, обрабатывала ногти или устраивалась перед зеркалом и выщипывала брови. Мы болтали обо всем подряд: обсуждали прически, моих одноклассниц, их увлечения и привязанности, — а тем временем за стенкой братья лупили друг друга, кричали и обзывались.

Дес

У моего отца, невозмутимого хартфордского армянина, был низкий скрипучий голос, словно он страдал хронической ангиной. Высокий, крепко сбитый, он двигался с нарочитой неспешностью — эдакий увалень. Бурые круги вокруг добрых черных глаз придавали ему вечно усталый вид. Папа Саркисян не знал настоящего счастья, хотя и страдать ему тоже не пришлось. Неожиданное решение стать епископальным священником он принял вопреки воле моего деда, убежденного армянского православного, который до конца жизни злился на жену-протестантку за то, что увела единственного сына от веры предков.

Как истинный пастырь, Дес готовил службы с необыкновенным тщанием и до глубокой ночи держал дом открытым для заблудших душ. Тем не менее под складками мантии ощущался не бестелесный эфир святоши, а трепещущая плоть живого здорового мужчины. Во время проповедей он с такой теплотой отзывался о Христе как о человеке, что отдельные прихожане спрашивали, считает ли папа Христа Богом, ведь он почти никогда об этом не упоминал. Думаю, Деса не очень интересовала Божественная ипостась. Он славил само существование Христа, реальность Его образа. Однажды за ужином он сказал: мол, главное — проявлять милосердие к ближним, а Святой Дух в состоянии позаботиться о себе сам.

Дес обладал даром сострадания. С тревогой и неподдельным интересом он выслушивал заплаканных прихожан, доверявших ему свои беды среди ночи, когда дети засыпали, а до утра с новыми заботами и тревогами оставалось несколько часов. Нас, своих отпрысков, он любил, но отвлеченно, со стороны наблюдая, как мы играем, делаем уроки, деремся. Зато в трудные минуты всегда был готов утешить и мог сидеть с плачущим ребенком, держа его за руку, даже после того, как накал истерики спадал. Бесконечно терпеливый, в подобных ситуациях Дес забывал о спешке. В этом плане он казался полной противоположность Сьюки, которая в приступе бешеной активности носилась по дому восемнадцать часов в сутки, а расслаблялась, лишь когда ложилась со мной на кроватку, накручивала мои локоны на палец и высоким хрипловатым голосом пела колыбельные.

Честно говоря, я так и не узнала отца по-настоящему. Сьюки полностью его затмевала: яркий огонь, полыхавший день и ночь, не давал разглядеть Деса. Мне он казался тенью, порой приносящей утешение, но тенью, а не реальным человеком. Сейчас искренне об этом жалею, ведь самые ценные качества я унаследовала от папы. Именно то, что досталось от Деса, помогло мне выжить.

Куклы и мужья

В детских играх я всегда была домохозяйкой, маленькой мамой: ловко орудовала игрушечным пылесосом, прижав к груди наспех одетую куклу, или аккуратно записывала сообщения по розовому телефону для «мужа», героя моих фантазий по имени Джои. Секс с Джои напоминал алгоритм или быструю разминку: лечь — ножки в стороны — вместе — встать — и снова к игрушечному пылесосу. Если не изменяет память, то, что сексом занимаются лежа, я выяснила у подружки Эми, которая в девять лет уже обладала хм… определенной информацией.

— Знаешь, какое слово самое грязное на свете? — спросила Эми однажды, когда мы играли в темном коридоре на втором этаже нашего дома.

— Нет, какое?

Эми стояла у окна и задумчиво крутила голову моей куклы. Блестящие каштановые волосы до пояса, миндалевидные васильковые глаза — мечтательным видом она напоминала девочку из начала прошлого века.

— Трахаться, — коротко ответила Эми, а затем развернулась к окну посмотреть на старшего брата Энди, который стриг городскую лужайку.

Ага!

Бабушка Салли была толстухой. Мы ее почти не навещали, в основном потому, что она вызывала омерзение у Сьюки. Однако сейчас я понимаю: проблема заключалась вовсе не в лишних килограммах бабушки, просто она знала мою мать как облупленную. Помню, в один из наших приездов Салли, хлопая отекшими глазами, тенью ходила за Сьюки, которая порхала по кухне, вытирала столы, готовила для каждого из детей разные бутерброды (ни у кого из нас пятерых предпочтения не совпадали), подметала пол и болтала без умолку. У бабушки были темные, блестящие глаза, двойной, колышущийся при любом движении подбородок и седые, заколотые на затылке косы. Устав, она опустилась на стул и скрестила руки на груди.

— В детстве ты так не суетилась, — прогудела она, растягивая слова, как умеют только жители Миссисипи.

— Естественно, мама! — приторно улыбаясь, Сьюки едва не скрипела зубами. — В детстве у меня не было пяти собственных отпрысков!

— Я помню тебя ленивой, мечтательной девочкой, — не унималась Салли. — Разве можно настолько изменить свой естественный ритм? С каким рождаешься — с таким умираешь. В характере человека это основное!

— Просто мы с тобой по-разному относимся к материнству, — холодно улыбнулась Сьюки, вытирая ладони о фартук. — Мне вот нравится все успевать.

Еще кое-что

В младенчестве я, естественно, ела из бутылочки. Сьюки обожала давать мне бутылочку, а я не могла от нее отвыкнуть. Мне исполнилось три, затем четыре, а бутылочка с теплым молоком и соком не исчезла. На этом дело не закончилось. И в одиннадцать лет, и в двенадцать я пила из бутылочки, которую Сьюки подсовывала в порыве особой нежности или после бурных ссор. Мама наливала молоко, а я ложилась на диван и начинала сосать, глядя в окно бездумно, как младенец. Даже когда я узнала про таблетки, стала морщиться от маминых прикосновений и мечтать о ее смерти, бутылочка служила чем-то вроде трубки мира. Последнюю порцию молока я выпила в шестнадцать лет.