Слишком поздно

Милн Алан Александр

«Слишком поздно» — остроумная и необыкновенно честная книга. Писатель создал великолепное произведение о времени и себе, близкое скорее к художественной, нежели к мемуарной прозе. Читателю предстоит окунуться в атмосферу удивительной «хроники утраченного времени» поздневикторианской и эдвардианской Англии, пережить множество забавных и печальных приключений в Вестминстерской школе и Кембриджском университете, оказаться среди военных разведчиков и журналистов послевоенного времени…

Вступление

Читая биографии известных людей, я не раз замечал, что первая половина всегда интереснее. Наблюдать за превращением младенца с пальцем во рту в молодого политика с кукишем в кармане куда увлекательнее, чем следить, как из прожженного интригана вырастает вальяжный член кабинета министров. Такой поворот предсказуем, как предсказуемо то, что композитор, написавший одну оперу, скорее всего, напишет и другие, и его слава (что менее предсказуемо, но ничуть не удивительно) будет расти.

Равно как нет ничего удивительного (впрочем, и особенно интересного) в том, что любой мало-мальски известный человек вращается в кругу других известных людей, к примеру, обедает с леди Х.

Нас занимает другое: что привело человека к сочинению опер. Поведайте нам, почему мальчик стал аптекарем, расскажите, как аптекарю пришло в голову сочинить «Эндимион», но позвольте самим догадаться, что автор «Эндимиона» встретит Вордсворта и Шелли, и они воспримут как должное его «Оду к соловью».

Вовсе не пустое тщеславие заставляет думать, что наше детство интересно другим. Должно быть, многие задавались вопросом: почему человек, который пришел чинить телефон или кресло, избрал этот путь? Почему именно кресла и телефоны, а не что-то иное?

Наши адвокаты и доктора: какое событие или чье влияние заставило их стать теми, кем они стали? Художник, с которым мы на короткой ноге, неожиданно роняет: «Помню, когда я был школьным учителем в Истбурне…» — и мы потрясены, как если бы он заявил: «В те дни, когда я добывал золото в Карпатах…» Так вот, оказывается, с чего он начинал! Как интересно!

Ребенок

1882–1893

Глава 1

Было у отца три сына. Так мы и начнем, как в старой доброй сказке. Гувернантка читает вслух. Барри смотрит на Кена, оба смотрят на Алана, я же стараюсь не слишком задирать нос, ведь известно, что все лавры достанутся младшему. Впрочем, я предпочел бы не такого безупречного героя и менее предсказуемый финал. Наверняка жизнь припасла для братьев куда больше веселья. Барри обратится в поганку, Кен станет медведем о двух головах, а третьему сыну вновь уготован старина дракон и опостылевшие полцарства. Хоть бы раз поменяться местами с Барри или Кеном, выпустить удачу из рук, неосторожно нагрубив крестной!

Однако грубости — не для меня. Втроем мы можем сколько угодно кривляться за спиной у нелюбимой гувернантки, моего высунутого языка никто не заметит, и меня снова поставят в пример остальным. Что поделаешь, я голубоглаз, светловолос и, поскольку на дворе времена маленького лорда Фаунтлероя, облачен в бархатный костюмчик и рубашку с кружевным воротом, а льняные локоны после ночи на папильотках лежат на плечах естественной волной. Однако это описание подходит всем трем. Почему же судьба так несправедлива именно ко мне?

Барри и Кен в том не виноваты. Барри с его репутацией паршивой овцы всегда относился ко мне с благодушной снисходительностью; ему нечего терять. Такие, как Барри, посылаются гувернанткам в качестве ходячего примера. С одной стороны — Джордж Вашингтон, юный Нельсон и Джеймс Уатт, с другой — Барри. Позднее, в пример Кену ставили еще и меня. Я честно пытался следовать по его стопам, но, увы, сказки были против. Всю жизнь я оставался младшим сыном, которому уготована счастливая судьба.

«Было у отца три сына», — читает гувернантка.

Глава 2

Моя матушка происходила из семьи честного йомена, как пишут романисты, иначе говоря, была фермерской дочкой. По крайней мере так мне кажется, хотя, как и в случае с прадедом-каменщиком, я не очень уверен. К моменту встречи с отцом она содержала школу для юных барышень. Эта часть семейной истории всегда вызывала мое сомнение, ибо в детстве мы свято верили, что папа знает все на свете, а мама — ничего. Она не подозревала, что mensa по латыни означает «стол», пока мы ей не сказали, а наши ежедневные победы над Эвклидом вызывали ее неподдельное восхищение, несоразмерное триумфу. То, чему нас учили в школе, именовалось Наукой. Представить маму в роли учительницы? Смешно, право слово.

Сегодня то, чему мама учила своих воспитанниц, уже не кажется мне смешным. Она учила их быть хорошей женой усталому мужу — то, в чем сама не знала равных. Ей не было равных в любом деле, за которое она бралась: мама готовила лучше кухарки, вытирала пыль и стелила постели лучше горничной, штопала лучше швеи, стирала лучше прачки, бинтовала лучше медсестры. Она была безыскусной и здравомыслящей женщиной. Ничто не могло вывести ее из себя. Перед званым обедом по случаю выпускных экзаменов папа не находил себе места от беспокойства: хватит ли гостям крюшона, не перепутает ли он родителей Томми Такера с родителями Питера Пайпера, как случилось в прошлом году. Мама, напротив, держалась невозмутимо, прекрасно понимая, что приготовить больше крюшона нам не по карману, а если ей доведется принять миссис Пайпер за миссис Такер (что случалось ежегодно), то стоит ли придавать этому значение, все равно она назовет обеих миссис Хогбин. Мама свято верила в силу имени Хогбин и неоднократно предлагала отцу следовать ее примеру, чтобы не попадать впросак. Я думаю, когда-то она и впрямь знала некоего мистера Хогбина и не оставляла надежды снова услышать о нем, его семействе или деревне Хогбин, откуда он был родом.

Однажды мы едва не напали на его след: «мужчины со смешными усами, приходившего чинить газ». Впрочем, оказалось, что того человека звали Педдер и он был гладко выбрит.

«Не важно, я привыкла называть его мистером Хогбином», — упиралась мама, не желавшая сдаваться без боя. В этом была вся она. Однажды за обедом, когда папа с гордостью, словно это было отчасти и его заслугой, заявил нам, что свет перемещается со скоростью сто пятьдесят миль в секунду, мама спокойно возразила ему с другого конца стола: «Я тебе не верю». До сих пор не знаю, что можно на это возразить. Впрочем, папа и не пытался.

Глава 3

Несмотря на то что мы до сих пор носили кудри до плеч и одной ногой застряли на домашней половине, мы, несомненно, были частью школы. Один добрый старый джентльмен, в чьи обязанности входило председательствовать на выпускных экзаменах, случайно столкнувшись со мной в гостиной, был так очарован, что на следующий день подарил милому крохе игрушечную лавку мясника — в своем роде отличную игрушку: разделанные туши, весьма натуралистично раскрашенные, живописно свисали с крюков. Что, однако, не помешало мне вскоре получить за контрольную по алгебре, написанную под его не слишком бдительным надзором, девяносто пять баллов из ста.

— Ну, детка, он же не со зла, — утешала меня мама, а папа сказал, что я должен написать доброму старому джентльмену, и я неохотно последовал его совету, подозревая, что даже если кудри отрежут, необходимость в таких письмах не отпадет.

А всего за несколько дней до экзамена из-за внеплановой помывки волос я едва не пропустил собрание школьного дискуссионного клуба, где мы решительно высказались в поддержку иностранной политики лорда Сейлсбери. Поэтому нынче, когда женщины жалуются мне, что убивают в парикмахерских уйму времени, я только ухмыляюсь. Нашли чем удивить!

Мне лишь однажды довелось выступить на собрании клуба. Вечер был посвящен экспромтам: бумажки с именами членов клуба вытягивались из одной шляпы, темы выступления — из другой. Не находя себе места от волнения, я ждал, когда выкликнут мое имя. И дождался.

Глава 4

Лучшая часть нашей жизни проходила летом, и только благодаря летним каникулам я могу сопоставить даты. «Это было тогда, когда мы остановились в Лимпсфилде; в год, когда мы жили в Сифорде, мне отрезали волосы».

Первое лето, которое я запомнил, мы провели в Кобеме: Кобеме мистера Пиквика, или, если хотите, лорда Дарнли. 1888 год. Мне — шесть лет.

В детстве я часто болел, ничего серьезного, но уроки пропускал. Полагаю, отчасти мои хвори случались от переедания, отчасти их причиной было то, что я считался любимцем отца. Родители с радостью хватались за предлог побаловать младшенького. Так и вижу себя в большой маминой кровати, в тревоге ожидающего прихода Кена, которому велено поцеловать меня на ночь. Не то чтобы он — равно как и я — к этому стремился, однако родители отправили его «пожелать Алану спокойной ночи», и мы оба с ужасом понимаем, что поцелуя не избежать. Превозмогая отвращение, мы целуемся, Кен выскакивает из спальни, и ничего не подозревающая мама кладет руку мне на лоб, проверяя температуру. Странно, но она снова подскочила.

Однако в 1888 году я действительно болен. Шишку на шее, которую я нащупал, доктор Мортон называет воспалением желез, и меня вместе с Би отсылают в Маргейт за свежим морским воздухом. Возможно, не только за ним, но пока, что бы ни затевалось за его спиной, обреченный на казнь беззаботно возится в песке. Две недели спустя приезжает папа и отводит меня к доктору Тревису, брату великого сэра Фредерика. Доктор решает оперировать на следующий день.

Глава 5

Наше семейство издавна водило дружбу с Джонстонами. Дэвид Джонстон был коллегой отца в Веллингтоне, его жена руководила школой, где работала мама, а брат Джим учительствовал в Хенли-Хаус. У брата был восхитительный шотландский акцент и не менее очаровательная шотландская улыбка.

Дэвид показывал фокусы, Джим отлично играл в крикет. Нам не приходилось пенять папе на выбор друзей.

Первый день каникул, молитва после завтрака. Стоя на коленях и созерцая мощную широкую спину Джима, я задумываю превосходный розыгрыш.

— Аминь, — провозглашает папа с приличествующей серьезностью.