Суть дела (сборник)

Пьецух Вячеслав Алексеевич

Главное дело нашей жизни – это собственно жизнь. Так в чем же суть дела?

Вячеслав Пьецух: «Во-первых, сдается мне, внутренняя жизнь – это то, что в принципе отличает человека от всего сущего на земле. Во-вторых, как показала практика, это просто-напросто замечательная жизнь, и уже потому хотя бы, что если в ней и бывает горе, то горе какого-то утонченного, приемлемого накала, из тех, которые окрыляют. В-третьих, не исключено, что жизнь в себе – это как раз зерно, а жизнь вовне – это как раз скорлупка».

А если так, то какие бы беды и невзгоды ни приходилось нам преодолевать, какие бы промахи и ошибки мы ни совершали, какие бы коленца ни выделывала наша шальная история, жизнь – прекрасна.

В сборник включены новые произведения, созданные в последние годы.

Глядя в корень

НОБЕЛЕВСКАЯ РЕЧЬ

Ваши королевские величества, достопочтенные члены Шведской академии, дамы и господа!

Понятное дело, что мне, заурядному русскому писателю из простых, каких у нас в России водится столько же, сколько у вас пожарных, Нобелевской премии не видать как своих ушей. Но воздать должное сей славной награде, которой издавна отмечаются высшие достижения духа человеческого, хочется позарез.

Обидно, господа! Больше ста лет существует это самое престижное и непомерно щедрое воздаяние за круглосуточные бдения, головокружительные открытия в области прекрасного, за мужество, показанное под пытками синтаксисом и токами воображения, за нерушимую верность гуманистическим идеалам, а Россия все сидит при своих пяти Нобелевских премиях, которыми в разное время были удостоены один прямой гений, два «безродных космополита», большевистский угодник и протестант. И главное, за какие такие заслуги перед Богом и людьми? Кто-то (по слухам, на пару с таинственным соавтором) написал сказание о загадочных казаках и, видимо, взял господ академиков экзотикой и сепаратистскими настроениями, другой сочинил лихорадочную сагу невесть из какого быта, да еще исполненную не по-русски, а как будто на эсперанто, третий по преимуществу тем покорил читающий мир, что лютой ненавистью ненавидел большевиков.

Куда смотрит Шведская академия? Ведь за сто с лишним лет, что эта почтенная организация орудует на ниве изящной словесности, Россия явила миру целый сонм гениев, который образуют самые искрометные имена. Один Чехов способен затмить любую национальную литературу, а между тем при жизни у него не вышло ни одной книжки за рубежом, а Лев Толстой (ему отказали в Нобелевской премии буквально за то, что он не любил аллопатов и паровоз), а Горький с его всемирной известностью, даром что местами он все-таки слабоват, а Бабель с его бессмертной «Конармией», а Зощенко, Платонов, Пришвин, Ахматова с Цветаевой… ну и так далее, заключая Пильняком-Вогау, Колбасьевым и Добычиным, о которых на Западе никто даже и не слыхал.

Спрашивается: в чем дело? А дело, сдается, в том, что просто-напросто нас не любят, а не любят оттого, что не понимают, а не понимают по той причине, что не хочется понимать, что мы им неинтересны, как аборигены острова Шикотан. Вот сценариста Хемингуэя они полюбили, потому что он писал о понятном: о том, как в Африке охотятся на антилоп, как ловят рыбу в Атлантическом океане, как весело жить в Париже и противно воевать в Италии, как это, в сущности, занятно, что если где-то зазвонит колокол, то обязательно по тебе. Все прочее, что хоть на йоту мудренее сей подростковой белиберды, как правило, остается за рамками понимания и, следовательно, внимания, и даже своему в доску Томасу Манну академики дали Нобелевскую премию не за великую «Смерть в Венеции», а за тягомотных «Будденброков», которых до конца дочитать нельзя. Какой уж тут Чехов со своей «Степью» или «Свирелью», когда, с точки зрения здравомыслящего шведа, по всем без исключения чеховским персонажам, от Каштанки до полкового доктора Чебутыкина, плачет навзрыд сумасшедший дом.

БАЗАРОВ КАК АЛЬБАТРОС

У Шарля Бодлера есть стихотворение, повествующее (именно что повествующее!) о том, как временами, забавы ради, моряки ловят альбатросов, предвестников непогоды, чтобы всласть поиздеваться над гордой птицей, которая летать может, а ходить – нет. Так вот и русские писатели в другой раз, играючи, то есть разрабатывая в свое удовольствие ту или иную художественную идею, строя сюжет, а главное, рисуя характеры персонажей, вдруг возьмут и заарканят какого-нибудь

альбатроса,

предсказателя бурь, который напророчит грандиозную социально-экономическую беду.

Писатели всегда и везде отличались этим неприятным свойством, хотя мало кто из них увлекался столоверчением, каббалой и гаданием на бобах. Энциклопедисты накаркали якобинский террор, Жорж Санд – нашествие домохозяек, сбрендивших на почве изящной словесности, Кнут Гамсун – оккупацию немцами Норвежского королевства, правдолюбец Солженицын – республику вора и дурака.

Вот и прекраснодушный наш писатель Иван Сергеевич Тургенев туда же: в знаменитом своем романе «Отцы и дети» он, казалось бы, всего-навсего вывел сердитого прогрессиста Евгения Базарова в качестве новейшего продукта российской действительности, а чувство такое, как перевернешь последнюю страницу романа, точно в дверном проеме внезапно встал фертом жуткий, оскаленный призрак в длинном черном балахоне, постоял-постоял и погрозил тебе увесистым кулаком. Многое вдруг почудится за этим нехитрым жестом: полыхающие дворянские гнезда, карикатурные рожи живодеров, повылезавших черт его знает из каких дыр и засевших в древней царской цитадели на Боровицком холме, пайка дрянного хлеба с опилками, бараки, по окна занесенные снегом, латыши-крепыши и китайцы-хунхузы из заградительных отрядов, которые расстреливают всех кого ни попадя за незнанием языка…

Интересно, что сочинять Иван Сергеевич не умел и, по его собственному признанию, всегда живописал с натуры, приди ему на мысль изобразить хоть комнатную собачонку, хоть колоритного босяка. В том-то и дело, что Евгений Базаров – это отнюдь не плод воображения вроде былинного Платона Каратаева из романа «Война и мир», а список с какого-то уездного врача, отчаянного, но мрачного либерала, то есть тип человека, действительно явившегося в 60-х годах ХIХ столетия и существовавшего бок о бок с нашими прапрадедами и прапрабабками, но как бы наперекор. От него-то и пошла II-я русская Смута, которой не видно конца и края, даром что из этого баламута-шестидесятника взаправду лопух вырос, даже и не один.

А мы всё думаем-гадаем: откуда в нашем, некогда добродушном, не помнящем зла народе взялись ожесточенные бомбисты, малограмотные мечтатели с топором за пазухой, бесшабашные строители града Китежа, которые ни в грош не ставили ни жизнь человеческую, ни обыкновенные моральные нормы, ни предания старины… Да оттуда и взялись, из 60-х годов ХIХ столетия, из эпохи великих реформ, давших нашим бородачам личную свободу и кое-какие гражданские права, когда стали задавать тон недоучившиеся студенты, озлобленные правдоискатели из народа, первые феминистки в синих очках, вообще малахольная молодежь.

ЭВОЛЮЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Все несчастья от дураков. Сколько бы наши неисчислимые беды ни валили на объективные законы истории, сколько бы ни оправдывали невосполнимые потери и протори неблагоприятным стечением обстоятельств, как бы ни пытались объяснить неискоренимые предрассудки и заблуждения промыслом дьявола, – все несчастья от дураков.

Даром что человечество существует около двух миллионов лет и достигло фантастического прогресса в области науки и техники, додумалось до многих премудростей, исписало мегатонны бумаги, изощрилось в неземной музыке, всё дурак представляет собой самый деятельный подвид человека и остается в подавляющем большинстве. Иной раз даже подумается, что на нашей несчастной планете действительно никого нет, кроме дураков, потому что умные люди навострились прятаться и их не так-то легко найти.

Хотя дурак дураку рознь. Бывают остолопы от природы, по причине превратного обмена веществ, в силу романтических настроений, неполного начального образования, простой человеческой доверчивости и от некуда себя деть. Вообще это очень широкое понятие, «остолоп»: человек может запросто помножить четыре на четыре и свободно отличает черное от белого, но в то же время он готов вручить свою судьбу первому попавшемуся прохиндею из разговорчивых, бывает осмотрителен по понедельникам и рассеян по четвергам и пуще смерти боится тринадцатого числа.

К тому же наивный род людской до того запутали разные глашатаи и рапсоды, что он почитает гениями таких злокачественных болванов, которым по-настоящему разумный человек руки бы не протянул. Вот французы носятся со своим Наполеоном как дурень с писаной торбой, а ведь, по здравому рассуждению, это был просто выдающийся авантюрист, и при этом неумен до такой степени, что вторгся в страну, которую физически невозможно было покорить, обрек на неминуемую погибель полмиллиона своих солдат, велел снять чугунный крест с Ивана Великого, полагая, что он из литого золота, сочинял в Москве предписания парижским театрам, в то время как его воинство тысячами гибло от голода, холода и в огне.

НОВАЯ «БУКОЛИКА», ИЛИ ПРЕЛЕСТИ СЕЛЬСКОЙ ЖИЗНИ

Предчувствую, что в скором времени начнется обратная миграция населения нашей бескрайней отчизны, из города в деревню, если она уже исподволь не началась, затронув самый ответственный, мыслящий элемент.

Ну что город, по крайней мере в российской редакции? – вонь, грязь, бандиты, толчея в метро, насморк, отравленная вода, дороговизна, игорные заведения, нищие, проститутки, полжизни в пробках, психопаты, стаи бродячих собак, аллергия, матерные инскрипции на заборах, азиаты, мороженый минтай, выхлопные газы плюс утомительное одиночество, когда положительно некому преклонить голову на плечо. Еще Вергилий намекал в своей «Буколике»: город выдумали аферисты и торгаши.

То ли дело деревня – волшебное учреждение, само человеколюбие и чистая благодать. Допустим, в каких-нибудь ста пятидесяти километрах от мегаполиса и в тридцати с небольшим от районного городка стоит себе по-над тихой речкой десяток-другой дворов, которые с раннего утра, едва развидняется, пускают в небо пушистые печные дымы и выглядят так невозмутимо, умиротворенно, как будто нет на свете ни метро, ни уличной толчеи, ни бандитов, ни даже районного городка.

В воздухе благоухание, поскольку ближайшая фабричная труба воняет в тридцати с небольшим километрах к северо-западу, а проклятые автомобили наперечет: у Вани Шувалова, участкового милиционера Саши Горячева и у пожарной команды из трех бойцов; если Горячев для порядка проедет по деревне на своем «уазике», то некоторое время нечем будет дышать. Воздух благоухает, смотря по сезону и по погоде, то яблочным цветом в качестве преобладающей интонации, то чистым дыханием разнотравья, то грибным духом, даже если грибы еще не проклюнулись или уже сошли, то прелой листвой, то речкой в первые холода, то настоем лесной хвои, когда идут продолжительные дожди. Вода в деревне именно что живая – и в колодце, и в ключах, бьющих пониже выходов известняка, и в самой речке, темно-прозрачной, как тонированное стекло. Толчеи тут не бывает, разумеется, никакой, даже когда из района приезжает автолавка, торгующая с колес хлебом, консервами, макаронами и прочими продуктами питания, так как народа в деревне кот наплакал и давно разъехалась кто куда полоумная сельская молодежь. Разве в другой раз мужики соберутся покурить на бревнах, которые всё никак не пустят на новые электрические столбы. Оттого и тишина здесь такая, что ничего не слышно, кроме урчания в животе.

Переходя поле

СТАРУХА

Вообще старухи премерзейшие существа. Они злорадны, нечистоплотны, капризны, подозрительны, часто бывают отмечены некой сумасшедшинкой и любят повсюду совать свой нос. Впрочем, встречаются приятные исключения, но они такая же редкость, как сиамские близнецы.

Вот об одной из таких феноменальных старух и пойдет рассказ.

Жила-была в Москве, в 3-м Монетчиковом переулке весьма пожилая дама по фамилии Уголкова, по имени-отчеству Антонина Петровна, по прозвищу Василек; это прозвище соседки дали ей потому, что даже в преклонные годы у нее были темно-голубые глаза, похожие цветом на наши полевые российские васильки. В те сравнительно далекие уже годы, когда женщины носили муфты из чернобурки, а беднота приторачивала бечевками подошвы сапог, чтобы они часом не отвалились, почему-то всем давали прозвища, даже первым лицам государства, например, у Сталина прозвище было Батя, а у Калинина – Стрекозел.

В сущности, Антонина Петровна была даже не пожилая, а прямо древняя старуха, и в детские свои годы еще застала тайные сходки социал-демократов, когда жила в Петрограде с мачехой и отцом. В 1915, что ли, году в их квартире на Офицерской улице как-то собрался кружок эсдеков-большевиков; отец запер Антонину Петровну в темной комнате для прислуги, однако же она отлично слышала через замочную скважину взрослые сердитые голоса.

Кто-то

вещал. По всему видно, товарищи, что феодально-буржуазной России со дня на день придет конец. Грядет социальная революция, предсказанная Карлом Марксом, она уже на пороге, она уже грозно стучится в дверь.

ДОЖДЬ

Это была странная местность – здесь всегда шел дождь. То есть понятно, что не всегда, не все двадцать четыре часа в сутки, все-таки время от времени дождь прекращался, а по ночам даже можно было местами наблюдать звездное небо, однако по большей части тут либо сеяло, либо моросило, либо поливало, как из ведра. В Калуге могла неделями стоять ровная, солнечная погода, в Туле асфальт плавился от жары, а в городе Краснозаводске, бывшем Буйнове, тем временем шли затяжные, нудные, мучительные, как бессонница, одуряющие дожди. Разумеется, самой популярной обувью в Краснозаводске были резиновые сапоги и галоши с меховой оторочкой, и все поголовно таскались, точно школьники, со «сменкой» в тряпичных мешочках, а самой ходовой одеждой были прорезиненные плащи.

Интересно, что при такой злостной погоде городские тротуары содержались в относительном порядке, и проезжая часть была не так выбита, как в населенных пунктах по соседству, и вечных, непросыхающих, «миргородских» луж было не видать, и тем не менее Краснозаводск производил неприятное, даже гнетущее впечатление, как, впрочем, почти все наши малые города.

Самой

монстрёзной

составляющей здешнего пейзажа был металлургический завод, торчавший посредине города, этакое железное чудовище, как-то все подавшееся ввысь, черное, громадное, вонючее, фантастически-неземное в своих очертаниях, сплошь опутанное черт-те чем и склизкое от вечных дождей, словно его умастили какой-нибудь дрянью вроде средства от комаров. Некоторое время тому назад этот завод был куплен от казны неким Бургонским, здешним меценатом и богачом.

В остальном все было более или менее обыкновенно: памятник Ленину в полный рост, выкрашенный под бронзу, несколько кварталов невзрачных пятиэтажек из силикатного кирпича, два-три приличных здания давней постройки, как то дом купца Красильникова, в котором теперь Бюро технической инвентаризации, с десяток кварталов частных владений, окруженных покосившимися заборами, а за ними видны избушки в три-четыре окна, столетние яблони и картофельная ботва; в другой раз тут даже можно встретить козу на привязи, меланхолически поедающую мокрую мураву.

А когда-то, еще в бытность Буйновым, это был симпатичный заштатный городок, расположившийся, как водится, на семи холмах, между которыми петляла река Незнайка, с белеными колокольнями, кирпичными лабазами, крытыми тесом, и единственным промышленным предприятием – винокуренным заводом братьев Епископьянц.

НАТАША

Фамилия ее была – Пилсудская. Не думаю, чтобы она состояла хотя бы в отдаленном родстве или свойстве с Начальником польского государства, потому что ее предки, насколько мне известно, были высланы в Западную Сибирь еще по следам шляхетского возмущения 1831 года, когда генерал-фельдмаршал Паскевич взял Варшаву и примерно наказал провинцию за дебош.

Кем я только не был: я был студентом, солдатом, золотодобытчиком, слесарем 2-го разряда, учителем, матросом, гидростроителем, полотером, ночным сторожем, заговорщиком, монтировщиком декораций, пионервожатым, редактором учебной литературы, статистом, переводчиком, грузчиком, каменщиком, я был даже миллионером, а в первый раз влюбился по-настоящему почти стариком и неоднократно женатым человеком, когда мне было уже сильно за шестьдесят.

Ладно, если бы только седина, гипертония, близорукость, подагра и псориаз, а то ведь моей возлюбленной было семнадцать лет! Шутка сказать: сорок шесть годков разницы, Василий Пукирев, как говорит моя Наташа, отдыхает, и рекорд Николая Алексеевича Некрасова нещадно побит, потому что он только на сорок два года был старше своей жены. Насчет Иоганна Вольфганга Гёте ничего не скажу, поскольку Эккермана я не читал.

В первый раз я увидел Наташу Пилсудскую в нашем дачном поселке неподалеку от Болшева в очереди за хлебом, который нам привозит автолавка два раза в неделю, по воскресеньям и четвергам. Как выяснилось впоследствии, она приехала погостить к своей тетке, Вере Петровне, с которой я был коротко знаком, так как мы оба заседали в поселковом совете и довольно часто ездили компанией в Болшево, в Дом культуры, смотреть кино. Как сейчас помню: стоял чудесный день уходящего лета, 21-е августа, солнце светило уже как-то квело, словно нехотя, пахло сеном, и березы заметно тронула желтизна.

Наташа была девочка хорошего роста, стройная, вроде бы зеленоглазая, с темно-русыми волосами, которые она собирала сзади в платок, как донские казачки у Шолохова, несколько смуглым цветом лица и такими пухленькими, как бы набухшими молодой кровью губами, точно она постоянно на кого-то сердится и только что не ворчит.

МЕЧТА

Он был из тех чудаков, которые у нас вечно что-то изобретают, – кто, как водится, вечный двигатель, кто универсальный растворитель, кто квадратное колесо. Фамилия его была, как нарочно, Горемыкин, звали Петром Михайловичем, лет ему было без малого шестьдесят.

Вообще он работал в многотиражке завода «Серп и молот», но главным делом жизни считал свое домашнее рукоделие, питавшееся от дерзновенной инженерной мысли, и этот дуализм доставил ему множество разных бед. Он был на плохом счету у начальства, постоянно лаялся с женой и не ладил с дочерью, часто чем-нибудь травился из-за неразборчивости в еде, страдал гипертонией, псориазом, агорафобией, аритмией, два раза падал в канализационные колодцы, его почему-то сторонились собаки и детвора. Больше всего Петра Михайловича расстраивала дочь, то и дело сбегавшая из дома, и жена, которая не давала ему житья. В другой раз его спасали книги (он был редкий книгочей), но не в полной мере и не всегда.

С годами он стал все чаще задумываться о преимуществах одиночества, поскольку влачить свои дни в семье, вообще на людях, ему давно уже было невмоготу. Человек мыслящий, рассуждал он, особенно если тот день и ночь радеет о благе народном (хотя бы только материального порядка, но это тоже подай сюда), должен жить один, по пушкинскому завету, чтобы ничто не мешало ему сосредоточиться на творческом поиске и никакие помехи не сбивали бы его с истинного пути. Люди ведь дурак на дураке, даже из благонамеренных, им невдомек, что инокам, служащим науке и технике, которых, в сущности, раз-два и обчелся, нужно создать идеальные условия для работы, а именно: обеспечить им существование как бы в пустыне, где никто не приставал бы к ним с общегражданскими мерками и не дергал по пустякам. В лучшем варианте государство могло бы вознаградить этих подвижников, веригоносцев, теми же шестью сотками земной тверди, которыми владеют миллионы простых смертных по всей стране. Единственное условие: расселить эту братию не кучно, как в садовых товариществах, а каждого по отдельности и в глуши. Да еще пусть оно, государство то есть, поможет страстотерпцам построить домик, хотя бы пять на пять, чтобы только в нем помещался рабочий стол, стул, печка и койка больничного образца. И чтобы ни одна собака, включая жен и дочерей, не прознала бы о местопребывании отшельника, не притащилась бы на выходные и не устроила огород.

Как-то раз он мирно сидел у себя в большой комнате перед выключенным телевизором и мечтал о домике пять на пять, когда к нему подкралась супруга, легонько шлепнула его по затылку и спросила:

– О чем задумался, лютый змей?

БОЗОН ХИГГСА

Когда я был юношей, по Москве одно время ходил странный гражданин, которого можно было встретить преимущественно на тогдашней улице Горького и в прилегающих переулках, у Никитских ворот, на бульварах от Сретенки до памятника Грибоедову, у Трех вокзалов и на Трубе. Этот гражданин во всякое время года носил фуражку с бумажным цветком вместо кокарды и темный костюм военного покроя при невероятном множестве медалей и орденов, вырезанных из жести, которые красовались у него на бортах и лацканах пиджака.

Этот ненормальный гражданин был мой двоюродный дядя по женской линии, но мы с ним не знались, затем что он был человек тяжелый и действительно не в себе. Единственно он аккуратно навещал нас в Староконюшенном переулке под новогодние праздники, однако его сразу же спроваживали на кухню, где он развлекался домашней настойкой на смородиновых почках, а я по молодости лет упивался его рассказами о былом.

Моему несчастному дяде было что порассказать. Он пережил два самых страшных года ленинградской блокады и отлично помнил суп из столярного клея, который непременно нужно было запивать холодной водой, чтобы избежать заворота кишок. Уже после войны, когда дядя с родителями жил на Орловщине, он где-то нашел немецкую противопехотную гранату, и ему взрывателем два пальца оторвало. В первой молодости он дуриком поступил в Физико-технический институт, что в Долгопрудном, но проучился только два курса и был с позором отчислен за сущую ерунду: в начале марта 1953 года, за сутки до официального сообщения, кто-то из сокурсников сказал ему, вытараща глаза:

– Сталин умер!!!

– Бывает, – отозвался дядя, и за это невинное замечание погорел.