Автопортрет с двумя килограммами золота

Рудницкий Адольф

1

Мечтательный, как украинская песня, сладостный, как медовый месяц, веселый как колпак кондитера, огненный, как перец, жестокий, как Европа, и поэтичный, как Европа, город Z. через две недели после вступления гитлеровцев стал подобен «библейской скорбящей вдовице».

Я по-прежнему жил у адвоката Леопольда Клаара, именуемого домашними Лопек, в длинной, узкой комнате, где осталось совсем мало мебели, но все еще стояли два американских бюро, когда-то доводившие меня до исступления. «Нужно быть не в своем уме, чтобы так волноваться от вида двух красивых американских бюро», — говорил Лопек, и, слыша это, я на мгновение успокаивался, а потом снова приходил в ярость. Однако через две недели после начала войны и вторжения гитлеровцев я совершенно перестал замечать американские бюро; появись в комнате коза, я и на нее не обратил бы внимания, до такой степени все вокруг изменилось.

Для меня Z. не был родным городом. Как и миллионы других людей, сентябрь 1939 года согнал меня с насиженного места — из человека оседлого превратил в человека с родиной в походном ранце, в человека с посохом странника. Пройдя много сотен километров, испытав немало приключений, изодрав несколько пар сапог и много раз сменив одежду, я добрел до города Z., в котором недавно установилась советская власть. Сперва здесь было плоховато, но спустя каких-нибудь пятнадцать месяцев, примерно в начале 1941 года, город

2,

преобразился на моих глазах, как в сказке. В гастрономах полки ломились под тяжестью всевозможных экзотических яств, лососины, винограда, арбузов, консервов, черной икры, мясных продуктов и вин. После тощих месяцев наступили месяцы изобильные, жирные, щедрые. После месяцев холодных и голодных, полубездомных, проведенных, где попало, толстый Лопек Клаар уступил мне комнату; русские требовали справедливого уплотнения квартир, а у Лопека были излишки жилых квадратных метров, и ему нужна была оправдательная «бумажка».

С того момента как я поселился у Лопека, мне повезло и в материальном отношении. Я входил в состав комиссии по подготовке издания школьных хрестоматий, подрабатывая этим себе на жизнь. Столовался я в Союзе, где кормили отменно; русские взяли на себя все заботы о моем быте, так что я мог беспрепятственно погрузиться в вечные вопросы. И я с наслаждением погрузился в творчество немецкого поэта Райнера Марии Рильке, влез в него, как в спальный мешок. Время от времени я оттуда выползал, и какой-либо обрывок разговора, подслушанная радиопередача или письмо, присланное из дальних стран или из генерал-губернаторства, разъясняли мне, на каком свете я живу, и я начинал сомневаться в том, так ли уж правильно я использую свое время, переводя немецкого поэта, который мог бы ведь и подождать. Смысл шифрованных писем из генерал-губернаторства был прозрачен, и цензоры снабжали их своими примечаниями: «Люди, — писали они, — для вас готовятся яйца. Трижды в день будете получать настоящие, немецкие яйца! Люди, будет вам чем поживиться!»

В других письмах, приходивших с Запада, эмигранты нового выпуска жаловались, что ежедневно на них обрушивается неслыханное количество иностранных слов. «Прямо-таки невозможно себе представить, что на свете есть столько иностранных слов». После таких известий хрустящие булочки с нежно-розовой ветчиной, запиваемые в Z. вином польских слов, приобретали просто райский вкус; а потом, наевшись булочек, приятно было вернуться в свою комнату, свысока поглядеть на мир и погрузиться в стихи немецкого поэта Райнера Марии, пишущего на вечные темы.

2

Спустя всего несколько дней после вступления гитлеровцев в Z. мы узнали, что такое голод; каждый кусок нужно было оплачивать большими деньгами, а у меня не было даже малых. Не было больше

русских,

которые взяли бы на себя заботы о моем быте, с тем чтобы я в свою очередь мог заняться вопросами вечными; коммунисты уже не снабжали гастрономы, полки не гнулись под разнообразными и экзотическими яствами, в просторных помещениях гастрономов гулял ветер.

Вначале мне еще удавалось наскрести какие-то рубли, и с утра я мчался на другой конец города в маленькую кондитерскую, где ее прежний владелец отпускал в одни руки два отдающие содой пирожных. В благоговейной тишине очередь медленно продвигалась к прилавку. Я съедал здесь два пирожных и бежал в следующую кондитерскую, где после такой же церемонии добывал еще два пирожных. Но в один прекрасный день мне незачем стало бегать по кондитерским — у меня не было денег.

Именно в это утро зашла ко мне черная Люся, жена Лопека Клаара, рослая дама с утонченными манерами.

— Зенек, — тихо сказала она мне, — Клаар хочет с тобой повидаться. У него какое-то дело к тебе.

О муже она обычно говорила, как о человеке постороннем. Со мной разговаривала только о поэзии. На «ты» мы перешли за несколькими чашками кофе, выпитыми в «Риме»: русские окружали поэзию таким ореолом святости, что даже благовоспитанные жены адвокатов считали честью быть «на ты» с любым членом Союза писателей. Однако, с того момента как немцы оккупировали город, мы перестали говорить о поэзии, забыли о поэзии.