Заговор королевы

Эйнсворт Уильям Гаррисон

В историческом романе известного английского писателя (1805-1882) Вильяма Энсворта рассказывается о нравах французского и английского дворянства, королей и их фаворитов, о противостоянии оппозиции и монархов. Это и художественное произведение и труд историка, где яркий дар рассказчика сочетается с глубоким знанием эпохи.

КНИГА ПЕРВАЯ

СТУДЕНТЫ

Под вечер, в среду, 4 февраля 1579 года, большая толпа студентов теснилась перед готической дверью старинной Наваррской коллегии. Толпа была так велика, что не только заполняла всю площадь перед этим знаменитым рассадником знаний, но и простиралась далеко за улицу Святого Иакова, на которой он находился. Подобной беспорядочной сходки не было со времени мятежа 1557 года, когда предшественники этих буйных студентов пошли гурьбой с оружием в руках в Pres-aux-Clercs, подожгли три дома по соседству и убили сержанта гвардии, безуспешно старавшегося их обуздать. Последние выборы ректора, мессира Адриана Амбуаза, ученого патера, как гласит его эпитафия, по случаю которых студенты собрались в монастыре Матюринов и оттуда шумной процессией отправились в церковь Св. Людовика на острове того же имени, были пустяками по сравнению с нынешними беспорядками. Каждый богословский улей прислал своих трутней: Сорбонна, Монтегю, Клюни, Гаркур, Четыре Нации и множество меньших заведений, в числе сорока двух, доставили свои рои, так изрядно жужжавшие.

Накануне открылась Сен-Жерменская ярмарка, но она была положительно пуста, хотя ее веселье должно было продолжаться до Вербного Воскресенья и хотя она всегда служила местом сбора студентов, предававшихся во время карнавала всевозможным излишествам.

Не было посетителей в знаменитых кабаках: Сосновой шишке, Замке, Магдалине и Туфле.

Игральные кости были забыты, и карты лежали без употребления в карманах безудержных школьных гуляк.

Но толпа состояла не из буянов, игроков, хвастунов и пьяниц, хотя надо признаться, что они составляли большинство. Это было полное смешение всех сект и сословий. Иногда скромная наружность и бледное лицо трудолюбивого ученика соседствовали со свирепой физиономией и небрежной осанкой ближайшего соседа, очень походившего своим видом на итальянского джентльмена удачи. Важный богослов и будущий священнослужитель стояли рядом с беспутным, насмешливым товарищем, между тем как мнимый законовед, известный нарушитель законов, виднелся в кучке людей, все занятие которых – преследовать обман и насилие.

ДЖЕЛОЗО

Бросая гневные взгляды на своих мучителей, Огильви нечаянно встретился с черными огненными глазами молодого человека, стоявшего в некотором от него отдалении, но слышавшего их спор. Казалось, он живо интересовался предметом ссоры и, видимо, глубоко сочувствовал Огильви. В его лице было что-то такое, что сразу привлекло внимание Огильви, несмотря на возбуждение, в котором он находился. Несколько минут он не мог отвести глаз от этого юноши, а когда перестал смотреть, то только для того, чтобы подумать о его необыкновенной красоте.

И действительно, этот юноша заслуживал внимания. Черты его лица своей нежностью и совершенством представляли резкий контраст с грубыми и пошлыми физиономиями, окружавшими его. При безукоризненной правильности лица он напоминал Гебу своим изящно очерченным подбородком, точно так же как и своими непокрытыми еще пушком возмужалости устами, выражавшими любезную приветливость и пылкую страстность. Но теперь уста эти были сжаты, а гордые и тонкие ноздри расширялись от гнева.

По наружности этому юноше можно было дать не более шестнадцати лет, а гибкость его тонких, женственных, хотя и вполне соразмерных членов доказывала его раннюю молодость; лишь огненные глаза, светившиеся умом, выражали мужество и решимость выше его лет. Пряди волос, черных как смоль, оттеняли его лицо, оливковый цвет которого обличал в нем уроженца юга. Костюм его, не имевший, впрочем, в себе ничего необыкновенного, не походил ни на костюм студента университета, ни на костюмы, бывшие в употреблении у добрых граждан Парижа. Маленькая шапочка из черного генуэзского бархата была надета набок, плащ из той же материи, но более широкого покроя, чем это было в обыкновении, застегивался золотой цепочкой и был драпирован с намерением по возможности скрыть стройность стана и придать больше мужественности узким плечам.

– Я возбудил ваше участие, молодой человек, – сказал Огильви, видя, что тот не сводит с него глаз, и делая несколько шагов, чтобы приблизиться к нему. – Могу ли вас спросить, к какой академии вы принадлежите?

– Я не принадлежу ни к какой из ваших школ, – отвечал юноша, отодвигаясь при приближении шотландца. – Я иностранец, привлеченный желанием узнать исход диспута, которым занимается весь Париж, вмешавшийся необдуманно в толпу, из которой я охотно бы вышел, если бы только была возможность, и принужденный теперь ожидать конца, который, как я надеюсь, – добавил он нерешительно и слегка краснея, – будет торжеством вашего несравненного соотечественника. Признаюсь, я не менее вас принимаю участие в его успехе.

РЕКТОР

По мере того как стрелки продвигались вперед, выставляя по солдату через каждые десять шагов, студенты, подаваясь назад, образовывали две плотные стены.

Глубокая тишина водворилась в рядах зрителей. Все взоры устремились на сводчатый вход академии, не было слышно ни одного слова. Все казались такими же неподвижными, как статуи Филиппа Прекрасного и его супруги Жанны Наваррской (основательницы этого заведения), стоявшие немыми свидетелями этой сцены в своих нишах у главного входа. В это время из главной двери выходила столь непрерывная толпа важных сановников в мантиях, что все пространство между двумя линиями студентов было тотчас же наполнено движущейся массой мантий и колпаков.

Во главе процессии, потрясая своим жезлом, голубой палочкой, в изобилии усыпанной золотыми лилиями, то ставя ее на землю, то высоко подымая, шел герольд, с поступью и улыбкой достойными Мальвилио; на его плаще виднелся герб университета: рука, нисходящая с неба и держащая книгу, окруженная тремя золотыми лилиями на голубом поле.

Герольд прошел, посматривая на студентов с улыбкой презрения.

Потом пошли представители всех факультетов, которые вследствие какой-то случайности, до того перемешались между собой, что невозможно было установить порядок шествия по старшинству.

АНГЛИЙСКИЙ БУЛЬДОГ

В толпе студентов раздался крик, что Кричтон убит. Смятение было так велико, что несколько минут нельзя было понять, справедлив или ложен этот слух.

Толпа пришла в ярость. Она требовала, чтобы убийца был предоставлен ее возмездию. С воплями, бранью, угрозами и проклятиями студенты проталкивались вперед, вбок, во всех направлениях. Стрелки, расставленные вокруг докторов и профессоров, были тотчас вынуждены отступить. Деканы коллегий немедленно укрылись в зале, из которого только что вышли. Дела принимали угрожающий оборот. Палки свистели в воздухе. Удары сыпались без разбора, и многие из учеников постарались свести свои старинные счеты с некоторыми докторами, слишком строгими и требовательными, но недостаточно проворными в отступлении. Напрасно старался ректор утихомирить бурю, голос его, обыкновенно наводивший страх, терялся в этой суматохе. "Хвала науке!" – кричали студенты, проталкиваясь вперед.

– Хвала науке! – кричал Шико, который, спрятавшись в нише главного входа, издали смотрел на беснующуюся толпу. – Я никогда еще не слыхал этого крика, но он походит на крик стаи чаек перед бурей и не предвещает ничего хорошего.

– Их проклятые крики похожи на кваканье лягушек в комедии Аристофана, – сказал Ронсар. – С той самой минуты, как я увидел эту толкотню, я предсказывал, что случится какое-нибудь несчастье.

– Я надеюсь, что в ваших словах более поэтического, чем пророческого смысла, – возразил Брантом. – Но признаюсь, однако, что у меня есть некоторые опасения…

КОЗЬМА РУДЖИЕРИ

Человек, которому Кричтон, бросаясь на помощь к Огильви, поручил бесчувственного джелозо, принял его с такой готовностью и поспешностью, как будто ожидал этого. Чтобы не привлекать долее внимания кого-либо, он со своей ношей на руках старался выбраться из толпы.

Это был старик, странной и непривлекательной наружности, одетый в длинную черную мантию, подбитую шелковой материей огненного цвета и обшитую серым мехом. Куртку и штаны заменял богатый кафтан из алого бархата, подпоясанный шелковым шнурком, на котором висел роскошный мешочек с вышитым гербом Екатерины Медичи. На груди была цепь из медальонов, покрытых кабалистическими знаками, на голове шапочка из пурпурного бархата. Он не имел на себе ни оружия, ни девизов, только один герб королевы-матери. Его высокое, совершенно лишенное волос, покрытое морщинами чело могло бы внушить почтение, если бы черные брови не придавали ему мрачное и зловещее выражение. Виски были впалыми, щеки худыми, кожа синевато-бледного цвета походила на пергамент. На глазах его, имевших странный блеск, было что-то вроде оболочки, которая, казалось, защищала их, как это свойственно глазам орла, от слишком яркого солнечного света. Он имел хитрый и коварный взгляд, большой горбатый нос, над которым сходились черные брови. Все лицо в совокупности выражало лукавство, подозрительность и злобу. Он был высок ростом, пока не сгорбился от старости, и теперь казался гораздо ниже из-за сгорбленной спины. Его обезображенные члены скрывались под широкими складками одежды, но все суставы были вывихнуты во время его заключения в Бастилии, при Карле II, где он был подвергнут пытке по обвинению в колдовстве. Козьма Руджиери, отвратительный человек, нами описанный, по происхождению флорентиец, по призванию математик, алхимик и даже поэт, как это видно из анаграмматографии Николая Клемента Трело, секретаря герцога Анжуйского, исполнял должность главного астролога Екатерины Медичи, вывезшей его из Флоренции, и пользовался ее особенной милостью. Благодаря ее влиянию, он избавился от пыток, тюрьмы и смерти, ей был он обязан своим возвышением при дворе ее третьего сына Генриха, которому, как говорили, он помог завладеть престолом, умертвив его обоих братьев, Франциска II и Карла IX. Ей он был обязан – вольнодумец и еретик, а по некоторым слухам, даже идолопоклонник, – возведением в духовный сан аббата Септ-Маге, в Бретани. Благодаря ее поддержке, он мог продолжать беспрепятственно свои таинственные занятия, несмотря на своих открытых и тайных врагов, и от нее узнавать все государственные тайны.

За все эти благодеяния он каждую ночь читал по звездам для королевы-матери (королевы, говорившей, что она управляет государством руками своих сыновей). При всех трудных обстоятельствах Екатерина обращалась к нему за советами. Руджиери был слепо предан и был главным исполнителем всех ее тайных замыслов и интриг. Ему предъявляли самые мрачные обвинения. Про него рассказывали всевозможные ужасы, которые порождались суеверием века. Уверяли, что он очень искусен в некромантии, что он чародей и идолопоклонник, что он председательствует на шабаше колдунов, торгует трупами, снятыми с виселиц, и, наконец, что он употребляет в пищу мясо новорожденных детей.

Впрочем, не один Руджиери слыл в то время за колдуна. Астрология была в таком употреблении при Генрихе III и в предшествовавшее царствование, что число людей, занимавшихся этой тайной наукой, доходило до тридцати тысяч, цифра невероятная, если сообразить, сколько требовалось средств к существованию этим людям.

Как бы то ни было, Руджиери благоденствовал. Но в то время говорили, хотя и очень тихо, что он отыскал новый, более ужасный, источник богатства. Медленные тонкие яды, изобретенные во Флоренции, страшное действие которых проявлялось в постепенном истощении жертвы, считались его произведением. Его дьявольскому напитку приписывали кровавый пот, орошавший каждую ночь постель Карла IX. Король умер, и у Руджиери стало одним врагом менее. Но так велик был ужас, возбуждаемый его адскими снадобьями, что самый отъявленный пьяница выронил бы из рук кубок с вином при мысли, что он приготовлен Козьмой Руджиери.

КНИГА ВТОРАЯ

ДВОР ГЕНРИХА ТРЕТЬЕГО

В эту ночь в Лувре женственным и сладострастным государем устраивался большой праздник, на который был приглашен весь блестящий двор, не имевший себе равных в Европе как по красоте и числу дам, принятых ко двору, так и по храбрости и любезности молодых дворян, украшавших его своим присутствием. Генрих III так же страстно любил легкомысленные забавы – праздники, балеты, маскарады, – как его брат и предшественник Карл IX игру в мяч и охоту. Празднества его были роскошны и так непрерывно следовали одно за другим, что он почти все свое время посвящал устройству этих великолепных зрелищ. Празднества по случаю женитьбы его фаворитов поглощали громадные суммы, и его необузданные сумасбродства часто совершенно опустошали государственную казну. В то время как государство стонало под тяжестью постоянно возраставших налогов, на этих оргиях господствовала такая безграничная распущенность, что она приводила в соблазн и негодование самых почтенных граждан Франции, чем очень искусно пользовались враги короля.

За два года до нашего рассказа Генрих устраивал праздник своему брату, герцогу Алансонскому, на котором присутствовали дамы, одетые в мужские платья зеленого цвета, до половины обнаженные, с распущенными волосами, как новобрачные. Расходы на этот праздник превышали сумму в 100 000 ливров. В декабре 1576 года, как мы видим из дневника его царствования, он отправился под маской в отель Гиза в сопровождении тридцати принцесс, принадлежавших его двору, одетых в роскошные платья из шелковых и серебряных тканей, унизанные жемчугом и драгоценными каменьями, и такие безобразия происходили на этом празднике, что дамы и девицы, державшие себя поскромнее, вынуждены были удалиться из-за вольного обращения масок, так как, – многозначительно замечает Пьер де л'Этуаль, автор дневника – если бы стены и обои могли говорить, они порассказали бы презабавные подробности. Позднее, в 1584 году, в немецкую масленицу, Генрих в маске вместе со своими фаворитами бегал по улицам, предаваясь таким невероятным сумасбродствам и такому нахальству, что на другой день был публично осужден всеми парижскими проповедниками.

Луиза Лорренская и Ведемонская, его супруга, принцесса с кротким, но слабым характером, совершенно лишенная честолюбия (поэтому-то ловкая Екатерина Медичи, постоянно опасавшаяся соперничества вблизи трона, и выбрала ее, как самую подходящую, в супруги своему сыну), но, наделенная слепой покорностью, никогда не сопротивлялась желаниям своего царственного супруга, хотя редко участвовала в его празднествах. Ее тихая жизнь проходила в молельне, в саду, в монастырях разных братств и других духовных учреждениях и в ее уединенных покоях. Ее женские увлечения сводились к вышиванию и чтению молитвенника, одежда ее была из самой простой материи, преимущественно из сукна, и хотя цвет ее лица дошел до смертельной бледности, но она никогда не соглашалась употреблять румян. В своих ближайших служителях и фрейлинах она ценила благочестие и скромность гораздо больше, чем блестящие наружные качества. Сохранилось множество ее острот, очень забавных, и особенно одна, сказанная жене президента, которая, всегда расфранченная и разодетая с неслыханной роскошью, не хотела признавать королеву в ее скромном костюме. Но, судя по всему, она была слишком слабого и покорного характера и недостаточно умна, чтобы принести какую-либо пользу государству или исправить недостатки государя, своего супруга, и, без сомнения, в высоком своем сане нашла гораздо более горя, чем радостей. Ее несчастья были даже воспеты в стихах иезуитом Лемуаном. Но, вероятно, самое тяжелое ее горе состояло в том, что она не имела детей. Положение, которое должна была бы занимать Луиза де Ведемон, было захвачено королевой-матерью, с излишеством одаренной теми качествами, которых недоставало ее невестке. Она вертела своими сыновьями, как марионетками, они занимали трон, но она управляла государством. Ее сердце, по всему казалось, было вылито из бронзы или стали. Ловкая, скрытная интриганка, она постоянно изучала Макиавелли. В управлении государством она придерживалась такой скрытности, что никто не мог угадать, к чему она стремится, пока не обнаруживались последствия ее действий. Унаследовав многие благородные свойства рода Медичи, она, подобно Борджиа, была неумолима в ненависти, не останавливаясь, как и члены этого ужасного семейства, для достижения своих целей даже перед узами кровного родства. Народная молва обвиняла ее в таинственной смерти, посредством которой были устранены ее два старших сына с дороги третьего, ее любимца, и впоследствии говорили, что она не была также в стороне от внезапной смерти принца Алансонского, который умер в Шато Тьерри после того, как понюхал букет отравленных цветов. Фуану говорит следующее о вскрытии тела Карла IX: смерть Карла IX была ужасна, но внушаемый ею ужас был бы еще сильнее, если бы мы наверняка знали, что эти жестокие страдания были делом рук его матери.

Двор Екатерины Медичи – на самом же деле двор ее сына – состоял из трехсот прелестнейших девушек, принадлежавших к самым благородным фамилиям Франции. Окруженная этой фалангой красавиц, Екатерина сознавала себя всемогущей. Она наказывала своих фрейлин только за те проступки, которых нельзя было скрыть, как это и случилось со злополучной девицей де Лимель. Глубоко изучив человеческое сердце, она знала, что самые непреклонные не могут устоять против женских ласк, и, окружив себя этим избранным дамским кружком, она с их помощью уничтожала все планы своих врагов и, пользуясь их влиянием, которого никто не остерегался и которое распространялось на весь двор, узнавала самые сокровенные тайны всех партий. Вследствие глубокой скрытности ее поступков характер Екатерины составляет загадку, которую напрасно старался бы разгадать историк, равно как напрасно стал бы он отыскивать тайные пружины ее действий. Ханжа, со слепым и вместе с тем скептическим суеверием, предававшаяся – если верить ее врагам – даже поклонению языческим божествам; гордая и неспособная на какое-либо унижение любящая жена-итальянка и, однако же, не выказывавшая никакой ревности из-за непостоянства мужа; нежная мать, между тем заслужившая обвинение в том, что для воплощения своих честолюбивых планов пожертвовала тремя из своих сыновей; строгая в соблюдении этикета и, несмотря на это, часто допускавшая небрежное к нему отношение; надменная и мстительная, но, однако, никогда не обнаруживавшая ни малейшим нетерпеливым жестом свои ощущения, скрывшая свое негодование под личиной совершенного спокойствия. Ее предполагаемый характер и ее поступки находились в постоянном противоречии.

Лучший ее портрет, кажется, содержится в следующей сатирической эпитафии, появившейся тотчас после ее смерти:

ЭКЛЕРМОНДА

Генрих III, хотя и лишенный совершенно чувств, был самым вежливым государем в мире. Итак, с утонченной вежливостью обращения, которой обладал в высшей степени, он подошел к Эклермонде и, пока она выражала ему свои верноподданные чувства, взял ее руку и поднес к губам. Потом с самой привлекательной улыбкой принялся расточать похвалы ее красоте в тех лестных словах, которые так увлекательно умеют говорить вообще все короли, а Генрих – лучше всех других. Он с такой ловкостью старался рассеять ее смущение, что весьма скоро преуспел в этом. Да и в самом деле, какое женское сердце устоит против внимания, оказываемого монархом?

Изумленная появлением астролога, присутствие которого на балу помимо ее воли она не могла себе истолковать и который напрасно старался разными выразительными жестами дать ей понять, зачем он пришел в Лувр, Екатерина Медичи, всегда подозрительная к своим поверенным, не сумела или не пожелала понять эти жесты. Во время непродолжительной церемонии представления она устремила на него разгневанный взор и, как только позволял ей этикет, отозвала Руджиери в сторону и стала расспрашивать о причине его присутствия. Увидав, что его проницательная мать занята, Генрих, спешивший воспользоваться представившимся случаем начать приступ к сердцу прекрасной фрейлины, предложил руку Эклермонде и осторожно отвел ее в углубление великолепного окна, чтобы иметь возможность говорить с ней наедине.

Хотя обычно Генрих не был искренен в своих выражениях восторга, в этом случае мы должны снять с него обвинение в притворстве. Его в высшей степени поразила, да иначе и не могло быть, чрезвычайная красота Эклермонды. Пресыщенный блеском красавиц своего двора, с сердцем, нелегко поддающимся новым впечатлениям, и со склонностью слишком строго относиться ко всем деталям женской красоты, он должен был согласиться, что не только не встречал ничего равного красоте Эклермонды, но что в ее лице, во всей ее фигуре и – что имело равную важность в его глазах – в ее наряде не было ни малейшей детали, которую бы его разборчивый глаз не нашел безукоризненной.

Увы! Как мало могут дать слова представление о той красоте, которую мы желали бы описать. Образ, созданный поэтом, исчезает под красками, которые он вынужден употреблять. Перо бессильно описать то, что так живо изображает кисть; оно не может ни с совершенной точностью определить изящный контур лица, ни передать свежести и жизненности цвета кожи, блеска глаз, красоты губ, оттенка волос. Одно только воображение в силах представить все эти подробности, и мы охотно уступаем воображению читателя заботу начертать портрет Эклермонды, снабдив его только кое-какими советами для руководства. Итак, представьте себе черты лица, отлитые по самому безукоризненному образцу и выточенные с самым нежным и строгим вкусом. Глаза – глубокие, темно-голубые, с выражением неизъяснимой кротости, уста несут в себе несказанную прелесть, а крошечная ямочка очаровательна на круглом и гладком подбородке. Ее высокий белый лоб оттеняли каштановые волосы. Заплетенные на затылке в косы и слегка завитые с боков, они были украшены ниткой жемчуга и соединены на затылке бантом из лент – прическа, введенная во Франции злополучной Марией Стюарт, награжденная ее именем и вошедшая во всеобщее употребление во Франции. Ее лебединую шею охватывал гладкий кисейный воротничок, обшитый кружевом. Платье было сделано из роскошного флорентийского бархата пурпурного цвета, длинный заостренный корсаж которого привлек внимание Генриха к тонкой талии и великолепно сформированной груди молодой девушки. Мы заметим мимоходом, что чрезмерная страсть к тонким талиям достигла тогда своего апогея.

Корсаж так же плотно прилегавший, как латы, стягивался на талии до того, что те дамы, полнота которых переходила за ожидаемые пределы грации, могли с трудом дышать под его обременительными складками, тогда как нелепые рукава, которыми отличались кавалеры той эпохи, были также в употреблении у дам. Эклермонда, наравне с прочими, заплатила дань этой моде, составлявшей преступление против красоты; в противном случае, несмотря на все свое очарование, она вряд ли бы заслужила благоволение своего государя. Нас уверяли, что эти объемистые покровы рук набивались огромной кучей шерсти, которая их поддерживала, и были таких размеров, что вмещали в себя три или четыре рукава современного покроя. Они обшивались кружевами с зубчиками, а кисейная оборка, так же накрахмаленная как та, которая носилась на шее, дополняла смешной наряд рук. На шее Эклермонды была надета цепочка из золотых медальонов, а единственная жемчужина в форме груши висела на груди.

ГЕНРИХ III

Появление Кричтона на празднестве привлекло всеобщее внимание. Его блестящая победа в университете наряду с его храбрым, рыцарским характером возбуждала всеобщее изумление и составляла предмет всех разговоров. Каждый выражал свое удивление и задавал себе вопрос, когда успел он приобрести эту изумительную ученость, которая превзошла ученость всех докторов и озадачила самых искусных логиков в королевстве. Господствующее мнение было, что это дар свыше. Как же иначе мог он достигнуть таких всеобъемлющих познаний?

Его видели на охоте, в фехтовальном зале, на карусели, на каждом празднике, и во всех случаях он быстрее всех присутствующих осваивал все тонкости этих забав и принимал в них участие с увлечением и беспечностью, одному ему свойственными. Одним словом, его видели везде, кроме его кабинета, где бы более всего должно было предполагать его присутствие. Он был жизнью всего окружающего: первый затевал всякие удовольствия, во всем имел успех и не пренебрегал никакой забавой, которая могла ему доставить развлечение, то поддаваясь улыбкам красавиц, то откликаясь на внутренний зов игрока, кости которого, казалось, повиновались ему с удовольствием – так ловко умел он владеть стаканом, то прислушиваясь к многочисленным тостам, отдавая честь Бахусу, дары которого, сверкающие в кубках, казалось, не несли для него никакого опьянения. Но, однако, этот беспечный, легкомысленный сибарит, гонявшийся за удовольствиями с горячностью, незнакомой самым сладострастным людям, одержал победу над самыми учеными и трудолюбивыми представителями воздержанности и учености.

Все это казалось непонятным. Был только один способ разрешить загадку, причем суеверия того времени допускали этот способ. С умом, украшенным такими обширными познаниями, человек, так богато одаренный, не мог иначе приобрести все эти сведения как с помощью сверхъестественных сил. Кричтон должен был быть вторым доктором Фаустом, наделенным постоянной юностью, или фантастическим врачом Жеромом Карданом, возвратившимся с того света, или Парацельсом, или может быть, самим знаменитым чародеем Корнелием Агриппой, – так как черная собака Кричтона вполне была сходна с описанием, данным Павлом Иовой огромному животному, сопровождавшему страшного колдуна, – о котором ничего не было слышно с тех пор, как он исчез, нырнув в Сену. Правда, это заключение было немного поколеблено всем известным благочестием Кричтона, но оно, по крайней мере, придавало ему еще более интереса, облекая его характер таинственностью. Каждому нравится сверхъестественное, а в XVI веке народ любил все сверхъестественное до безумия. Политика и религия, между которыми существовала тогда такая тесная связь, были упущены из виду государственными людьми, которые старались определить характер Кричтона. Если какой-либо дворянин рассказывал о дуэли, Кричтон непременно упоминался в ней в роли основного или второстепенного действующего лица. Если какой-либо волокита принимался ухаживать за женщиной, он непременно находил известный повод для объяснений, который занимал также ум и его возлюбленной. Невозможно было ни о чем говорить, ни о чем думать, что бы не имело к Кричтону отношения прямого или косвенного. Лихорадочное беспокойство овладело всеми присутствующими, так как он медлил с приходом. Все шло не так, как следовало, никогда еще не было в Лувре такого скучного бала. Даже сами придворные утратили свое остроумие.

– Ужасно поздно, – говорил один.

– Я начинаю бояться, что он совсем не придет, – говорил другой.

ЕКАТЕРИНА. МЕДИЧИ

– Клянусь Богом! Любезный Кричтон, – говорил Генрих томным голосом, поднося ко рту несколько конфет из находившихся в его мешке за поясом, – мы положительно поражены блеском и белизной вашего воротника. Мы думали, что наши белильщики из Куртрея неподражаемы, но ваши искусные мастера многим превосходят наших самонадеянных фламандцев. Мы знатоки в этом деле – вы сами знаете, что небо наделило нас особенным вкусом в нарядах.

– Свет в этом случае потерял неподражаемого портного, а Франция приобрела очень обыкновенного монарха, – прошептал Шико. – Жалкий обмен! Осмелюсь доложить вашему величеству, что если бы вы только правили вашим государством так, как распоряжаетесь вашими нарядами, вы затмили бы, мой повелитель, всех государей, настоящих и будущих.

– Молчи, дурак! – закричал Генрих, давая легкую пощечину своему шуту. – Но так же верно, как то, что мы живы: шотландец затмил нас всех. Никто из нас не может с ним тягаться, господа, хотя мы, однако же, не празднолюбивый король.

– Совершенно верно, – возразил Шико. – Недаром же получили вы прозвание белильщика воротничков жены и придворного торговца.

– Corbleu! Господа, – продолжал Генрих, не обращавший внимания на перерыв и, вероятно, озаренный блестящей мыслью, – мы впредь отказываемся от нашего любимого воротника –

блюдо Святого Иоанна

– и приглашаем вас отныне носить воротник

а ля Кричтон.

МАРГАРИТА ВАЛУА

Маргарита Валуа, супруга Генриха Наваррского, впоследствии – Генриха Французского, в эпоху, нами описываемую, была в полном блеске своей несравненной красоты. Увлеченный ее начинавшими развиваться прелестями Ронсар провозгласил Маргариту на ее пятнадцатой весне прекрасной богиней.

Она считалась знаменитой красавицей даже во времена Марии Стюарт.

Глаза у Маргариты были большие, черные, ясные, страстные, томные, горевшие огнем Франции и страстью Италии. Никто не мог быустоять против их очарования. Что касается черт ее лица, то трудно передать их обаяние. Впечатление, производимое ее лицом, не зависело от отражавшегося в нем величия, хотя в этом отношении Маргарита очень походила на мать, точно так же, как оно не зависело от правильности черт, хотя в этом отношении Маргарита могла бы удовлетворить самого строгого судью. Главная прелесть ее лица заключалась в выражении, которое не зависит от очертания лица, но кажется солнечным лучом, оживляющим мрамор и дающим ему свет, жизнь и очарование.

Все обаяние Маргариты заключалось в этом выражении.

Некоторые, может быть слишком строгие, судьи находили, что стан Маргариты немного полон, но зато ее плечи были прелестнее плеч самой Гебы и могли бы своей красотой искупить излишек полноты, если бы даже и действительно полнота Маргариты была слишком велика, зато талия ее была так тонка, что ее мог бы охватить пояс Венеры.