Harmonia cælestis

Эстерхази Петер

Книга Петера Эстерхази (р. 1950) «Harmonia cælestis» («Небесная гармония») для многих читателей стала настоящим сюрпризом. «712 страниц концентрированного наслаждения», «чудо невозможного» — такие оценки звучали в венгерской прессе. Эта книга — прежде всего об отце. Но если в первой ее части, где «отец» выступает как собирательный образ, господствует надысторический взгляд, «небесный» регистр, то во второй — земная конкретика. Взятые вместе, обе части романа — мистерия семьи, познавшей на протяжении веков рай и ад, высокие устремления и несчастья, обрушившиеся на одну из самых знаменитых венгерских фамилий. Книга в целом — плод художественной фантазии, содержащий и подлинные события из истории Европы и семейной истории Эстерхази последних четырехсот лет, грандиозный литературный опус, побуждающий к размышлениям о судьбах романа как жанра. Со времени его публикации (2000) роман был переведен на восемнадцать языков и неоднократно давал повод авторитетным литературным критикам упоминать имя автора как возможного претендента на Нобелевскую премию по литературе.

Книга первая

Нумерованные фразы

из жизни рода Эстерхази

~~~

Чертовски трудно врать, когда не знаешь правды.

Начать текст с воинственного магната барочных времен: хорошо: вашу грудь охватывает волнительная истома, персональный компьютер только что не расшаркивается перед вами, а ваш повар — собственно, почему бы вам (кому это, интересно, вам?) не иметь в услужении повара? — радует вас сюрпризом, подавая на стол жареный курдючок, не менее изумительный, чем телячьи ножки, только еще вкуснее, еще нежнее, еще деликатней: мой отец, воинственного вида магнат барочных времен, нередко имевший возможность и даже необходимость воздевать взгляд на императора Леопольда, воздел взгляд на императора Леопольда, напустил на лицо сурьезности — хотя непрестанно искрившиеся прищуренные глаза, как всегда, выдавали его — и изрек: чертовски трудно врать, когда не знаешь правды, мой государь, — после чего вскочил на гнедого коня Зульфикара и галопом пустился по бесподобному чувственному пейзажу семнадцатого столетия.

~~~

Был у меня один дальний, загадочный мой отец — назовем его так, — над колыбелью которого сияли последние лунные блики века уходящего и первые рассветные блики века грядущего; вечерняя и утренняя звезда — от ее-то названия наша фамилия есть пошла.

Мой отец ездил на настоящем коне-чародее, которого так Чародеем и звали. Вещий конь этот был вороной масти, с белой меткой на левой задней ноге. Жил он на сахаре да пшенице, не признавая другой еды. И был действительно вещим, потому что не только понимал отца, но еще и советы ему давал! Это он посоветовал поставить ему подковы задом наперед, чтобы враг, преследуя моего отца в противоположном направлении, никогда его не настиг. (Позднее, когда все лошади были перекованы таким образом, мой отец обманул врага и обрел спасение, подковав своего коня на обычный манер.) Почуяв опасность, Чародей громко ржал и стучал копытами, а когда мой отец вскакивал в седло, он летел так стремительно, что копытами не касался земли. А то и под облака взмывал вместе с моим отцом. Стоило только приблизиться вражьему войску, как он выбивал копытом, сколько в том войске полков. Как-то раз мой отец проиграл сражение, и неприятель пустился за ним в погоню. Чародей домчал его до укрытия, сам же улегся среди убитых лошадей, подсунув голову под шею лежавшего рядом конского трупа. И враг проскочил мимо них. Этот фокус он проделывал дважды: в августе 1652-го и весной 1969-го.

~~~

Опись движимого имущества его светлости моего отца, писанная языком венгерским на пяти листах, сшитых шелковым красным шнурочком, коего концы опечатаны черной печатью.

Cista prima ex Hebano

[6]

: Аграф, брильянтов в оном изрядных и малых всего 114, формы якоря со крестом, с парой крыльев и парою пястей. Аграф другой, в оном яхонтов 25, брильянтов g и жемчужин з, с Юстицией в середине. Item

[7]

, подвесочка Купидон, в оной яхонтов 4 изрядных да 22 малых, брильянтов 14 искр, смарагд один и жемчужин 17 махотных. Item, подвесочка Птица, колотая, в коей яхонтов малых 4 пары, в груди сапфир прозрачный, с изъяном, и в хвосте смарагд невеликий. Item, подвесочка старой работы, Адам с Евою, в коей яхонтов 3, брильянт один, и сапфир один, и одна же жемчужина. Item, букетец, сверху перьями, снизу в виде розетки, в коем брильянтов изрядных и малых числом 47 да висюлек жемчужных 3. Item, диадема старинная, ломаная, в коей 9 розеток, 7 из коих с двумя рубинами малыми и тремя жемчужинами, две же из них до середины обломаны, в каждой по одному лишь рубину и по одной жемчужине, а в одной из 7 розеток не хватает также рубина верхнего. Лента черного бархата с двумя венчиками на оной и 30 жемчужинами. Распятие малое, золотое, алмазов в оном 16. Еще распятие, золотое, двойное, и 6 овальных алмазов в оном. Item, распятие формы старинной, простого темного камня, в коем 7 в золотой оправе жемчужин. Item, 7 красных каменьев простых, оправленных в золото. Item, заколка золотая с подвеской, в оной 1 бриллиант изрядный огранки венгерской да 2 помельче. Другая заколка, золотая тож, в виде шпажки с 2 рубинами крохотными, и 2 подвески на ней, одна с сапфиром изрядным неошлифованным, другая с малым рубином. Item, заколка третья с брильянтиком на конце; рядом с оной заколкой лента розовая с пятью кулонами, в каждом по брильянту изрядному и одной жемчужине, также изрядною. Браслетов 2, в коих жемчужин общим числом 88 да 6 венчиков, в оных по 3 рубина, на концах по 2 венчика, в оных по 5 рубинов, а на других концах фермуары. Сережек пара одна, в виде сердечка, по 22 искры алмазной в каждой и жемчужины промеж них. Item, серьга, в коей 8 алмазов малых и висюлька жемчужная. Item, диадема с крестом, золотая, с камнем цвета зеленого посредине и висюлькой жемчужной на ней. Item, 22 аграфа размера малого, все с изъянами, по 17 жемчужин в каждом да одному рубину. Подвесочка-пеликан с тремя рубинами махотными. Item, ожерелье из 9 изрядных и 44 малых подвесок, золотых, с финифтью и мелким жемчугом. Item, ожерелье другое, в коем подвесок 41, золотых с черной финифтью, сзади же две пары алмазов мелких, в 21 подвеске по паре жемчужин, однако из четырех алмазов два утеряны. В потертой шкатулочке черной бархатной 13 перстней, из коих 4 печатки, в пятом рубин сердечком, неошлифованный, в шестом и седьмом по алмазу малому плоскому, в восьмом эмаль решетчатая и малый камушек фиолетовый, в девятом вставка резная из антилопьего копыта. Десятый эмалью убран бело-зеленою, с монограммой, без камня. Двенадцатый

~~~

Когда раздавался Гимн и Бог начинал одаривать венгров счастьем и благоденствием — например, во время трансляции матчей с участием сборной, то всем приходилось вставать; мой отец поднимался с мрачной торжественностью, сыновья же его всякий раз делали это как бы нехотя, во всяком случае всегда дожидались, пока мой отец обратит на них взор, в котором серьезность граничила с раздражением, и только тогда наконец вставали. Примерно одновременно с болельщиками соперников. И гримасничали, но так, чтобы отец этого не заметил. А если при этом звонил телефон или начинал свистеть чайник, сыновья моего отца принимали это как доказательство собственной правоты. Гимн, конечно же, вырывает нас из повседневной реальности, поднимая в сферы вечного бытия, но то — Гимн, а не телевидение, в чем и крылось неразрешимое противоречие поколений. Упомянутая замечательная привычка моего отца проливает свет на то возмущение и разочарованность, с которыми он реагировал на релятивизм (назовем это так) старшего сына моего отца. Реагировал же он истерично. Например, когда старший сын моего отца, случалось, упоминал, как здорово, что семья их такая большая и что есть в ней всякие-разные, есть двугорбые, есть одногорбые, есть герои и есть предатели и так далее, мой отец тут же возмущался. Какие предатели?! Кто конкретно?! Как можно так говорить?! Похоже, возможность существования таковых он исключал в принципе. Сын моего отца пожимал плечами, он не мог понять моего отца: да какая, в конце концов, разница, были в семье предатели или нет? Ведь это все в прошлом. А прошлое принадлежит нам не потому, что оно такое уж славное, а потому, что оно — наше, это наше богатство, богатство, которое делает нас свободнее. Мой отец, кстати говоря, — как раз замечательный образец так называемого отца-предателя. Многие презирали его за то, что он был на волосок ближе к лабанцам, чем то диктовалось хорошим вкусом (что было неудивительно: младшая ветвь, ветвь Чеснеки, с самого начала тянулась к Габсбургам). Мой отец, будучи командиром отрядов куруцев (полка штирского, полков Форгача и Эбергени), не стеснялся нападать и на собственных родственников (Антал, Даниэл и т. д.), и по этой причине его презирали не только куруцы, но, за глаза, и те члены семьи, что держали нейтралитет. Мой отец был человеком тучным, со смуглой блестящей лоснящейся кожей, которую так и хотелось погладить. Гладить, гладить до бесконечности. В тридцать пять он стал подполковником при князе Палфи, но вовсе не из карьерных соображений; просто он был человеком нетерпеливым. И тяготился жить в постоянной оглядке (чего в конце XVII века избежать было не так просто) то на Габсбургов, то на турок, то на Трансильванию, на королевский престол, на интересы нации, интересы семьи, на собственные интересы — надоело ему это все. И он стал военным, в меру сил и способностей исполнявшим приказы. Куруцев он не презирал, но считал их недальновидными. Ракоци, несомненно, был человек великий. Но как было б ужасно, если бы он победил. Соглашение с турками, заигрывание с французами. Ну и что с того? Время куруцев, конечно, апофеоз, а то, что было до них и после, разумеется, жуть сплошная. Мой отец — один из самых ненавистных членов семьи. Портрет его и сегодня можно увидеть в крепости Фракно. А его сыновья до сих пор встают, когда начинают транслировать футбольный матч. Есть в них пружина, которая заставляет их вскакивать на ноги. Сыновья сыновей моего отца поднимаются нехотя, не спеша — вслед за своими отцами.

Мой отец терпеть не мог Кошута, считая его выскочкой, человеком капризным, поверхностным, и во всех конфликтах занимал сторону Сечени. Его приветствовала толпа на Бродвее? и что с того? а после его перезахоронили на родине? это правильно, для этой цели Кошут как раз годился. Он (отец мой) вообще не любил протестантов. Уж слишком они упрямы, на его вкус, слишком от мира сего, для них Бог, полагал он, остается пусть важной, но все-таки фразой, они ждут, чтобы Он определил их судьбу, и вечно они на кого-то обижены, объяты мужественной печалью; не любил мой отец их плебейской гордыни — как будто страдание было изобретением Лютера и исключительной привилегией его последователей, потому-то отец не любил и куруцев: слишком много пылу, много песен, мало мысли, труда, китч какой-то! жалость к себе, ностальгия и китч! нет, Кошута он не любил — ах да, это я уже говорил, — и все же, все же в тот трагический день октября мой отец был повешен как предатель Габсбургов. Бабушка послала в Арад людей забрать из-под виселицы тело, узнать которое, как она наказала, можно было по бороде. Но бороды были еще и у Лахнера и Дамьянича, так что привезли всех троих и похоронили в саду замка Мача, что в комитате Арад, да будет земля им пухом.

~~~

Турки давно уж оставили Кишмартон, давно уж покинули Венгрию, когда в село вдруг явились двое роскошно одетых господ. Оба они были турками. Постучались в первый попавшийся дом. Как живете-можете? С Божьей помощью. Какими судьбами к нам? осведомился хозяин дома — разумеется, мой отец. На что один из турецких господ отвечал: О, история сия длинная и печальная. А не слыхать ли в селе разговоров о женщине, которую турки угнали в неволю, но ей удалось бежать? Поговаривают, много чего поговаривают, сощурясь на них, отвечал мой отец. А было все так: двух детей этой женщины турки повезли на телеге, ее же привязали к повозке. Женщина, незаметно перерезав веревку, скользнула в канаву и убежала. Да как же ей было не совестно бросить на произвол судьбы двух малых детей? А что же ей было делать, если дома остались двое сироток, еще меньших, чем эти? К ним она и сбежала. Не слыхали ли вы про нее? За любую весточку о той женщине мы щедро заплатим. Но тщетно они упорствовали — а упорствовали турки долго, — о той женщине никто не слыхал. Was verborgen ist, interessiert uns nicht

[34]

, говорили сельчане, владевшие не только венгерским, но и немецким. (Кроме того, жили там еще и евреи, а также хорваты.) Она уж, поди, умерла. Ни о ней, ни о ее семье не осталось и слуху. Крепко тут опечалились турчанины. Один из них говорит: А ведь мы только затем и ехали сюда из Царьграда. За какой же такой надобностью, позвольте узнать? сощурясь, спросил мой отец, хозяин дома в Кишмартоне. За той, господин, что женщина эта была нашей матерью. И с тех пор как нам стала известна история этой женщины, мы ищем ее повсюду, но, видно, уж никогда не найдем. Минуточку, сказал мой отец и, предложив басурманам сесть, велел пригласить мою мать, Марию Жозефу Герменгильду, урожденную принцессу фон Лихтенштейн. Она стояла перед ними, крупная, сильная, с опущенной на лицо вуалью, заполнив всю комнату собою, своей персоной, своим характером, своей огромной шляпой с перьями и своими юбками, шуршавшими, хотя она стояла без единого движения. Турки тут же вскочили и поцеловали ей руку, тем самым оказав моей матери честь, какой, верно, еще никому не оказывали. Ну хватит, рявкнул мой отец раздраженно, скажите лучше, не это ли ваша мать? и заставил ее повернуться, чтобы те могли осмотреть ее и спереди, и сзади, и сбоку. Нет, покачали головой турки, это не наша мама. Глубоко опечаленные, они распрощались и отправились восвояси в свой Царьград. Мой отец подождал, пока гости, незваные кстати сказать, покинули двор, и внезапно, с размаху, жестоко ударил мою мать по лицу, эту крупную сильную женщину с опущенной на лицо вуалью, заполнившую всю комнату собою, своей персоной, своим характером, своей огромной шляпой с перьями и своими юбками, шуршавшими, хотя она стояла без единого движения. Он разбил ей губы, и из уголка ее рта на пол стекала кровь. Вид крови привел моего отца в бешенство (он чувствовал себя оскорбленным, как будто этим мать нарочно хотела ему досадить), он снова ее ударил, мать повалилась на пол, где была кровь, то есть сдвинулась все же с места. Она скулила от страха. Боялась побоев, боялась боли (когда мой отец напивался, то не ведал ни Бога, ни дьявола), а больше всего боялась, что вслед за двумя возлюбленными своими детьми потеряет и моего отца. Это было бы уже слишком. Мой отец напоследок пнул валявшееся на полу тело и выбежал во двор. Он задыхался. Солнце близилось к горизонту. Постепенно он успокаивался. На душе было скверно. Дверь дома поскрипывала от порывов предзакатного ветра.

Мой отец вернулся домой. Лицо черно от щетины, глаза в красных прожилках, того и гляди, выпадут из орбит, одного зуба, кажется, не хватает, спиртным разит за версту. Он весело смотрит по сторонам. Его недоверчиво окружают: венский двор, венгерская знать, кабинет министров, домашняя челядь, едва ли не весь Задунайский край, моя мать. Слуги тащат за ним четырнадцать дорожных баулов, четырнадцать английских кофров свиной кожи, разной формы и назначения, но единой коллекции: Richardson & Durable, London. Это что? изумились все: венский двор, венгерская знать, кабинет министров, домашняя челядь, едва ли не весь Задунайский край, моя мать. Да так, барахлишко, опустил голову мой отец. (В переводе: Предметы первой необходимости.)

Книга вторая

Исповедь семьи Эстерхази

Глава первая

— Не знаю, ваше сиятельство, как и сказать, но вроде как… коммунисты нагрянули. — Меньхерт Тот, старик Менюш, даже не произнес, а скорее выдохнул эти слова, будто бы уповая, что если чего не сказать, так того может и не случиться. Но то, что он увидал, напугало его еще пуще: на строгом лице госпожи — чего отроду не бывало — он заметил смятение. (Все у нас начинается с испуга и коммунистов и, по-моему, тем же и кончится.)

Моей бабушке было тогда двадцать три — она только что вышла замуж, была молода, такой ее трудно представить. Хотя на желтеющих фотографиях я легко узнаю ее: в лице бабушки различимы черты моего отца; отец и бабка (да еще моя тетя, отцова сестра) — будто карикатуры друг на друга:

тот же

разительный лоб, открытое, достойное пейзажиста пространство, местами изрезанное трещинами морщинок, тот же самый, с горбинкой, нос — такой профиль, в зависимости от культуры, вкуса и политических убеждений, называют кто римским, а кто еврейским — и тот же постоянный прищур вечно смеющихся над чем-то глаз.

Но тщетно пытаюсь я узнать бабушку в этой молодой, чаще всего нелепо одетой женщине («твоя бабушка обладала таким выдающимся антивкусом, что на ней устраивали рандеву самые безобразные, шарахающиеся друг от друга вещи, но всегда умопомрачительно дорогие»); глядя на эти семейные фото с застывшими в заданных позах фигурами или в позах, наоборот, несуразных, случайно схваченных объективом, видя бабушку то в обществе младших сестер, картинно выставивших головки в распахнутое окно, цветущих, красивых, юных, с букетиками в руках, то рядом с детьми и мужем на ступенях парадной лестницы (тут она — настоящий, пусть и неявный, глава семьи), то об руку с красавцем дедом (уже играя роль второстепенного действующего лица), то в тени (гениальный снимок, потому как буквально: в тени!) своей грозной свекрови, княгини Шварценберг, то с граблями в руках, с засученными по-мужски рукавами, в окружении перепуганных и смущенных крестьян, — на всех этих снимках я вижу скорее какую-то незнакомую родственницу или знакомую, но чужую, какую-то загадочную кузину, которая, судя по «декорациям», жила почему-то лет на шестьдесят раньше «положенного». Свою бабушку я способен представить лишь старой, даже старой-престарой. Не все бабушки таковы, но она (была) такова, и такою она мне видится.

Глава вторая

Этот Вилмош — родители, когда мы однажды заглянули к нему во время семейной экскурсии, называли его «отец Вили» — был приходским священником в Гестеше, а когда-то, еще молодым капелланом, здесь же прятал моего отца. Нашего отца он почтительно величал графом, что нас весьма забавляло — мы думали, это игра такая; конечно, училка Варади в два счета раскусила бы их и тут же разоблачила бы заговор клерикального мракобесия и феодальной реакции. Мать он тоже называл графиней, хотя ей это было как-то не к лицу, мы видели, что Мамочку подобное обращение нервирует и смущает, кажется перебором, анахронизмом. Иное дело — отец.

Наш визит застал отца Вили врасплох, но о том, чтобы отпустить нас неотобедавшими, не могло быть и речи. Его преподобие тут же велел кухарке поймать пару квочек и — кр-р-р! — смеясь, показал, что с ними сделать.

— Огуречный салатец, картошка с петрушечкой! — завершил он, подмигивая. Сам сходил за вином, наполнил стаканы. — Баричу тоже, — и опять подмигнул. Мать пыталась протестовать, имея в виду главным образом не меня, а отца.

— Может, потом, за обедом, — предложила она.

Глава третья

Я не любил не только походы, еще больше я не любил прогулки. Это я унаследовал от отца (по-моему, только это). Я и мой батюшка прогуливались только в случае крайней необходимости.

Последний раз такая крайняя необходимость возникла летом 1938 года; во всяком случае, так полагал мой отец. Сердце его было переполнено чувствами. Мать еще осторожничала, но все же прогуливалась с ним. Прозрачное редколесье от жары задыхалось. В Задунайском крае это бывает нечасто. Небо — словно гигантский стеклянный колокол. Не колокол даже, а стеклянная раскаленная плоскость, местами посыпанная сверху где песком, где гравием, где мукой, ибо раскаленное небо над головой местами было затенено, местами подернуто перышками облаков и легкими тучками. Тени они не искали, им было не до того.

Они достигли вершины холма, с которой можно было обозреть всю округу. Задунайский край красив необыкновенно. И все, покуда хватало глаз, все ожидало моего отца, все должно было перейти к нему. Но ни ему, ни девушке это даже не приходило в голову. Ему — потому что отцу и в голову не могло прийти, что все, покуда хватает глаз, принадлежит не ему, ибо так было завсегда, все в этих краях было их, покуда хватает глаз; и он, как первенец, ожидающий майората, был барином уже с детства.

Глава четвертая

Что может предпринять человек, когда рушится мир, земля разверзается, реки выходят из берегов и тут же пересыхают, когда небо раскалывается надвое и в зияющую прореху проваливаются звезды и солнце, когда вокруг темно, как в мусорном баке, и сверкающая сотнями граней муранская люстра в гостиной начинает ходить ходуном?

А ведь люстру привез еще наш дедушка, когда был послом. Я имею в виду: дедушка моего дедушки. В тридцатых годах мой дедушка тоже не раз бывал в Риме; посол Виллани однажды представил его Муссолини. (Тот самый Виллани, который позднее был депортирован в Мезёберень, неподалеку от нас; каждое третье воскресенье они регулярно встречались — бывший правящий класс, не иначе, плел заговоры, — и Виллани читал дедушке весьма интересные дневниковые записи, которые вел еще в Риме.) Мой дедушка похвально отозвался о роскошном убранстве дворца, залы которого (Марра del mondo

[105]

), словно восторженный гид, ему показывал сам дуче.

— Si, si, Eccelenza, la mia casa paterna

[106]

, — говорил ему дедушка, чего дуче не мог понять, пока не узнал, что покойный отец моего дедушки родился в 1855 году в этих стенах, когда здание принадлежало австрийской миссии в Ватикане. Но тогда уж действительно понял.

Ветви семейного древа, раскинувшись широко во времени и пространстве, на личностном уровне сближают аристократа с прошлым и с миром, поэтому он не связан так тесно с текущим временем, со своей страной, то есть связан, но не повязан ими, и поэтому он не может, к примеру, сказать, что «его страна и культура начинаются с эпохи Иосифа II».

Глава пятая

Когда их спрашивают, почему они не уехали на Запад, аристократы по большей части смущенно пожимают плечами или отшучиваются, чтобы скрыть беспомощность, не показывать боль, а если они действительно деклассировались — чтобы не вызывать к себе жалость. «Жига-то, может быть, и уехал бы, да Сечени не пускает», — так якобы ответил Кадару всемирно известный охотник Жигмонд Сечени. «С какой стати мне уезжать — пусть они уезжают!» или: «Раз уж судьба

зашвырнула

меня сюда…» и проч.

Отец тоже никогда не мог дать осмысленного ответа. Возможно, все дело в том, что если уж дело дошло до вопросов, значит, ответа нет. Во всяком случае, сами себе они этот вопрос никогда не задавали, их решение остаться на родине было рефлекторным, биологическим. И решение это выглядело настолько противоречащим их элементарным интересам, настолько не значившим ничего (для страны, для общества), что изумление спрашивающих было понятно. Истинный джентльмен никогда ничему не удивляется, но, казалось, это все-таки удивляло и их самих (и вопрос, и сам факт, что они здесь остались).

Бредя из Баварии в сторону Венгрии, мой отец с дедушкой не раз встречались с двигавшимися в противоположном направлении родственниками (в том числе и с носившими мою фамилию), которые призывали их присоединиться к ним. Но дедушка отвечал вежливым отказом:

— Сперва надо сориентироваться.