Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)

Янн Ханс Хенни

Приехавший к Хорну свидетель гибели деревянного корабля оказывается самозванцем, и отношения с оборотнем-двойником превращаются в смертельно опасный поединок, который вынуждает Хорна погружаться в глубины собственной психики и осмыслять пласты сознания, восходящие к разным эпохам. Роман, насыщенный отсылками к древним мифам, может быть прочитан как притча о последних рубежах человеческой личности и о том, какую роль играет в нашей жизни искусство.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КНИГА ВТОРАЯ

Свидетельство Густава Аниаса Хорна,

записанное после того, как ему исполнилось сорок девять лет

II

5 июля

{1}

Уже десять или одиннадцать дней я пишу себе и пишу, не заглядывая в календарь. Отдельные дни не превращаются в абзацы текста. Новый месяц вот уже несколько дней как начался, а я его и не заметил, и не поприветствовал. Угрюмо пришел он по стопам своего предшественника: портит сено, атакует землю ночным холодом, плачет из раздерганных туч. Медвяно-желтый туман и сегодня рано поутру стоял в долинах, но воздух вдруг сделался теплым, как две недели назад. Он полон аромата, как если бы цветы белого клевера в первый раз задышали. Когда солнце прорвало дымку, над полями разлилась такая всеохватная радость, что я вскочил и заспешил на прогулку. Но прежде все же полистал календарь и вычислил сегодняшнюю дату.

Последние облачные завесы улетучились. Солнце стояло над островом, словно море тепла. Кора елей с невероятной силой источала запах смолы. Чудный день. Среди деревьев в лесу такая тишина, будто вот-вот раздастся голос какого-то сказочного существа. Седые барьеры утесов

звучат:

они — стыдливое эхо деловито гудящих пчел. Это последний отзвук из глубинной печи земного огня. Такая действительность — словно обетование.

И тут я пережил потрясение. Расскажу вкратце, в чем дело: я услышал, из кучи свободно наваленных сухих еловых веток, биение крыльев крупного насекомого

{2}

. Я подошел ближе и разглядел стрекозу, которая испуганно порхала внутри этой легко проницаемой решетки. Я не сразу понял, почему стрекоза не ищет свободы, столь легко — казалось бы — достижимой. Движения насекомого делались все более дикими и отчаянными. Оно ударялось головой о землю. И похоже, не узнавало ничего вокруг. Я наклонился и теперь увидел, что муравьи

выбрызнули кислоту

на большие фасеточные глаза стрекозы; другие уже вгрызлись жвалами в эти же глаза. Я попытался освободить насекомое. Но было поздно. Его уже ослепили, пусть даже и не полностью. Оно, забив крыльями, обрушилось на землю. Я увидел, как из куполообразных глаз выступили крошечные капельки. Стрекоза дышала так бурно, что все ее тело колыхалось. (Я не думал, что дыхание через трахею может быть таким мощным.) Она умерла за минуту — от перенапряжения, от слишком сильного биения сердца или от невообразимой боли. (Я никогда не отрицал, что о жизни насекомых — существ, весьма отличных от меня, с другими органами чувств, другими желаниями и горестями — мало что способен сказать… или вообще ничего. Жадной извивающейся осе можно острым бритвенным лезвием ампутировать всю заднюю часть туловища; она этого даже не заметит, а будет продолжать жрать. Неимоверное количество кузнечиков, пчел, муравьев, мух — это

Конечно, муравьи не совершали обдуманный поступок. Они действовали, движимые алчностью и инстинктом. Их вина не была внезапной, она — как не-вина — присутствовала в них всегда. Стрекозу ослепляют. Но и сама она пользуется дурной славой. В своей предварительной жизни, в качестве личинки в пруду, она считалась прожорливым, жестоким хищником. Но ее судьба была предопределена, еще когда она дремала в яйце. — Сплошной кошмар, без смысла, без морали. — Такова правда. Великое Равнодушие взирает сверху на дурной поток событий; единственное вмешательство этого верховного владыки: он посылает Боль прежде Косаря-Смерти, чтобы оскверненные рабы поприветствовали и ее тоже.

Я вовсе не собираюсь вступать в борьбу с каждым отдельным существом. Его лицо —

Август

{105}

Летний вечер, будто созданный для того, чтобы заставить забыть о жизненных невзгодах. Ни ветерка. Дневной солнечный зной еще стоит над землей и обволакивает ее теплой дымкой. Небо чернеет, словно художник затушевывает его обмокнутой в чернила кистью. Мое переполненное сердце восхищается гармонией медленно темнеющих или расплывающихся красок. Тело и душа купаются в тихой теплоте воздуха, который, как животное с мягкой шерстью, благоухает и ластится. Человек не одинок в этом широко растянутом пространстве, полном легочно-теплого дыхания. Все более застывающее молчание подернуто счастьем. Еще раз вспыхивает пыльная дорога ниже линии горизонта — она сверкает, как живой свет. Тополь, с миллионами листьев, сегодня не шелестящих, за которым серо встает небо — равномерной железной серостью, — вырисовывается, резко и черно, как нечто сверхъестественное: как кулиса, изображающая лес, на театре, — с утомительной тщательностью. Даже его потрескавшаяся кора кажется пронизанной прожилками из черного металла. Белое пятно в пейзаже — видимо, куча привезенной для удобрения полей извести, которую я вижу впервые, — уставилось на меня, словно испытующее око. Я слышу в траве только тихо потрескивающие движения насекомого, а в себе — толчки крови. Никак иначе я себя не ощущаю. Наступил вечер, каким я его люблю, — тот редкостный час, когда должно начаться что-то прекрасное. И действительно, если я пойду дальше, по одной из мерцающих дорог, я обнаружу в канавах не одну парочку влюбленных. В такие вечера дается много обещаний. Я тоже сейчас получаю обещание. Я чувствую: что-то на меня надвигается.

Путь от дома к проселочной дороге сначала немного спускается вниз — каменный мост ведет через узенькую речку, которая летом пересыхает и превращается в стоячую лужу, — потом, как дважды изогнутая кривая, поднимается по склонам двух холмов. Второй холм, который повыше и состоит из скудно поросших травой ледниковых отложений, а также голых, плоских гранитных глыб, ограничивает своей длинной, тяжелой контурной линией вид на юго-запад. Медленно подняться по этой дороге и постоять наверху… Вдали, как бы в котловине — до самого горизонта, замыкающего ландшафт, — покоится море. Серое или темное; иногда матовое, как туман, реже — превращенное заходящим солнцем в расплавленный металл. Это особая недоступная действительность: непреходящая, но и непостижимая.

Вчерашний день был душным. Около полудня воздух сделался совсем неподвижным. Палящие лучи солнца мало-помалу уступили место тягостной, раздражающей дымке. С наступлением сумерек сизые облачные фронты с юга и запада придвинулись ближе и заволокли сияющий триумф прощающегося с нами дневного светила. Теплый ветер налетал порывами, дул то с земли на море, то с моря на землю — без определенного направления, словно играючи. Тяжелые грозовые удары уже вспыхивали над водой. Я шел им навстречу. Я поднимался по дороге, пока не остановился на гребне второго холма. Теплый воздух обтекал меня. Пыль и растительный мусор вихрились вокруг лодыжек. Море стало неузнаваемым. Оно чернело в котловине, неотличимое от черного неба, секунда за секундой озаряемого вспышками молний. Возвышенное зрелище, на которое я никогда не могу досыта наглядеться.

Я часто шагал навстречу грозе. Мысли, которые мною двигали, по большей части были неотчетливыми. Я не боялся молниевого луча; но и не воспринимал его просто как фейерверк: его мощь, произвольность его пути, пребывающий в нем непостижимый дух внушали мне робость или даже тревогу. — Вместе со школьными приятелями — мы тогда как раз очутились в лесу — я однажды в грозу полностью разделся; струи проливного дождя шумно ударялись о наши тела. Зато одежда, которую мы спрятали под кустом, осталась сухой. Это было важное открытие, и кто-то из нас утверждал, что додумался до такого первым. Нам понравилось, что мы, словно обнаженные язычники, купаемся в небесной воде… Два или три года назад — ночью, когда над нашей глушью разразилась гроза, — я сбросил с себя пижаму и нагим, как в те школьные годы, вышел из дому, чтобы завести Илок в конюшню. Молнии отбрасывали белые блики на мою кожу, крупные капли дождя сверкали, как алмазы; но меня из-за них знобило, я чувствовал раздражение, что никак не соответствовало тем детским воспоминаниям. Илок, сбитая с толку, пустилась от меня наутек и остановилась, лишь когда дождь хлынул как из ведра — может, учуяв наконец мой запах, родной для нее. «Илок», — сказал я и прижался мокрой головой к ее голове. Я вскочил ей на спину, наклонился к шее: — «Молния, если и поразит нас, то только обоих разом». Это моя давняя мысль: я хотел бы умереть вместе с Илок, в одно и то же мгновение, и чтобы потом мы с ней вместе сгнивали. Страх перед смертью, но и уверенность, что смерть — то

Сентябрь

{172}

Аякс ежедневно заглядывает на почту. Зеленые и синие оттиски пластинок с

маленькой симфонией

вот уже несколько дней как поступают ко мне. Соната отослана. Приходят денежные переводы, письма, запросы, отчеты из Америки. Издатель сообщил, что и вторую сонату для фортепьяно, едва обретшую облик в моем сознании, он хотел бы напечатать уже через несколько недель. Можно подумать, все люди, с которыми я так или иначе взаимодействую, изо всех сил стараются выжать из моих кровеносных сосудов новые ноты… Льен и Аякс обрели в лице моего издателя могучего союзника. Он предложил, чтобы я нашел свои ранние композиции, переработал их — или только просмотрел — и затем отдал в печать. Он, дескать, припоминает, что один из моих струнных квартетов «состоит из архаических форм», почему в свое время его публикация и была «отложена». Он знает, что органная соната по каким-то «собственно, непонятным причинам» много лет назад не была напечатана. Даже «в когда-то столь ненавистных перфорированных нотных роликах» могут, как он считает, найтись подлинные сокровища. Просматривая архив «столь высоко почитаемого магистра, господина Тигесена», он обнаружил рукопись с «инвенциями и каноническими имитациями» для фортепьяно и скрипки, которую я посвятил покойному ныне критику. Мол, эти маленькие и в большинстве своем легкие для исполнения композиции отличаются высокой педагогической ценностью и богатством музыкальных идей. —

Все изменилось. Аякс запретил мне ходить на почту самому: дескать, мое время слишком драгоценно. Он терпит, и то скрепя сердце, что я кормлю Илок и вывожу ее на луг. Задачу ежедневно расчесывать ей гриву и хвост скребницей Аякс теперь взял на себя. Он очень усерден, ловок, хочет своим примером приучить меня к организованной и усердной работе. Рано утром, когда я еще лежу в теплой постели, он терпеливо массажирует мое тело. К тому времени как я завершаю утренний туалет, он успевает приготовить кофе. После завтрака отсылает меня к письменному столу, а сам приводит в порядок мою переписку и идет на почту, чтобы отправить издателю очередную рукопись или корректуру. Он не знает, что я — как только его фигура скрывается за холмом — спешу воспользоваться свободой делать то, что мне нравится. Он думает, что я во время его отсутствия записываю текст второй сонаты или просматриваю корректуры. Но то, что я — и это уже вошло в привычку — предъявляю ему после его возвращения, на самом деле возникло

Я ищу в этой глуши подходящее место. Место, где будет похоронен Тутайн. Похоронен на глубине в пять или шесть метров. Не меньше. Как подобает человеку его склада. Который родился от простой уборщицы, а отцом его был мастер точной механики. Который, повзрослев, стал хорошо сложённым мужчиной и смотрел на мир красивыми темными глазами; который, прежде чем совершил убийство, стремился к добру, справедливости и правде; который, несмотря на свою вину, оставался желанным собеседником для всех, кто его знал; который закончил жизнь

Случай мне благоприятствовал. Двое рабочих-взрывников шагали через пустошь — видимо, чтобы сократить путь к далекому месту работы. Они прошли так близко от меня, что им пришлось со мной поздороваться. Я их остановил, привел на выбранное мною место и объяснил, что хочу, чтобы они здесь в горах сделали мне колодец. Я так и сказал — «колодец».

— А здесь разве есть вода? — поинтересовался один из них.

Октябрь

{232}

Он сказал: «Ты не должен удивляться, если по вечерам я иногда буду отсутствовать. Существование в этих комнатах, совершенно лишенное чувственности, стало для меня невыносимым. Когда ты молод, ты все время рискуешь тем, что твоя шкура лопнет».

Он дал мне понять, что я его разочаровал. А может, просто хотел, чтобы я оценил необузданные силы, таящиеся у него в груди, его опасные радости или склонность к естественным порокам. Нам всем вновь и вновь приходится сталкиваться с неопределенной сильной печалью, от которой нет целительных средств. Во всяком случае, он высказался честно.

Я ответил:

— Ты вправе и приходить, и уходить, когда тебе захочется. Я не собираюсь ни в чем тебя упрекать. Я хочу пояснить: твоя комната является, без всяких ограничений, твоим жилищем и ты можешь приглашать туда друзей и подруг…

— Тебе не откажешь в том, что образ жизни у себя в доме ты хорошо продумал, — произнес он, растягивая слова. — В следующий раз, когда мне представится такая возможность, я вспомню о твоем предложении.

Ноябрь, снова

{351}

Утром я в обычное время покормил Илок. Потом снова улегся в постель. Но прежде прислушался у двери Аякса, не проснулся ли он. Я не уловил ни единого звука, поэтому приоткрыл дверь на щелку. Он лежал под овчинным одеялом, как мертвый; голова на цветастой подушке была повернута в мою сторону. Беспомощный в бесконечных пространствах сна… И все-таки меня тронуло, что он лежит в своей постели и спит, что не сбежал ни к Оливе, ни к этим

мельничным жерновам

{352}

. У меня еще сохранялся какой-то остаток ощущения нашей общности, интереса к тому, что Аякс делает или не делает. Был бы я преступником, за которого он вроде бы меня принимает, я бы мог сейчас удовлетворить свое преступное желание. Неужели он не подумал об этом? Или он хочет уподобиться солдатам, которые уговаривают себя быть бесстрашными? — Ах, слова никогда не совпадают с нашими мыслями!

Только около полудня я проснулся во второй раз. Аякс все еще спал. Я быстро соорудил холодный завтрак, приготовил чай, налил в кувшин вина и принес все это ему. Он открыл глаза. Я почувствовал его благодарный взгляд.

— Ах, — сказал он, — немного комфортной жизни: находить в ней удовольствие — это так по-человечески…

Покончив с завтраком, он опять заснул… Лишь ко времени вечернего пунша он наконец появился в гостиной, нормально одетый, и попросил, чтобы на сей раз напиток приготовил я, а не он. Его желание состояло в том, чтобы растянуть эти часы, мое — чтобы их сократить. Он много пил. И курил одну сигарету за другой.

Он спросил:

Письмо Густава Аниаса Хорна умершей матери

{454}

Дорогая мама, только что я получил известие, что ты умерла. Глупо теперь писать тебе это письмо, которое я так долго обдумывал, но вновь и вновь откладывал на потом. Эти слова могли бы давно — тем или иным способом — дойти до тебя; но они не были написаны, а теперь нет никакой уверенности, что они будут отправлены и получены. Я любил тебя, но никогда не умел тебе это показать. Я был для тебя плохим сыном; но я не чувствую себя по-настоящему виноватым. Дорогая мама, думаю, ты не могла правильно оценить, как это трудно — быть сыном. От сыновей всегда чего-то ждут. От них ждут, что они полюбят какую-то девушку и подарят своим родителям внуков. Это, как все полагают, чрезвычайно легко и в такой же мере естественно. Не буду отрицать: я вижу, что так обычно и бывает. И все же чем больше я удивляюсь этому естественному ходу событий, тем более трудным он мне представляется. Мне кажется, что и всем другим сыновьям, которых люди ни в чем не упрекают, предстоит пройти трудный путь. Ведь они не знают — так же как и я не знаю, — что такое любовь. Считается, что к тому моменту, когда мы достигаем очевидной половой зрелости, мы уже должны это знать; но мы этого

не знаем.

Самцы птиц, быки и жеребцы это знают; с ними проще, чем с нами, людьми, потому что они не пускаются в размышления. Мы же… по крайней мере, я, твой сын, — я оставался очень невежественным, несмотря на свойственную мне жажду познаний. — Только не бойся, что я начну тебя упрекать: ты, мол, не помогла мне… или должна была обучать меня основательнее. Нет, мама, я знаю, что родители и не должны, и не могут обучать сыновей; сыновей нужно только оберегать. Есть очень примитивные, часто встречающиеся опасности, которые им грозят; и на это родители должны обратить их внимание. И как раз этим ты не пренебрегала. Ты это делала как умела, несмотря на свои предрассудки и на нехватку жизненного опыта. Ты не могла знать, что судьба уготовила мне необыкновенную участь — научиться очень трудной любви — и что мне предстояло научиться любить не кого-нибудь, а Альфреда Тутайна, сына другой матери.

Ты прячешь лицо в ладони (ты этого больше не делаешь). Ты думаешь, что это неестественно и грешно, что я разочаровал Бога и собственных родителей. Я попытаюсь оправдаться перед тобой.

Когда я еще не был твоим сыном, а только

Альфред Тутайн задушил мою возлюбленную, и это стало поводом, чтобы я за несколько переменчивых, горьких и окрыленных десятилетий научился его любить. Ты, конечно, думаешь, что я мог бы этого избежать или от этого

Я мало любил Эллену. Я не хочу представлять эту любовь как нечто большее, нежели то, чем она была. Но она была совокупностью самых естественных побуждений, которые

Заверенная копия протокола

{458}

Слушалось в этом городе Мариахафене, в среду, 24 марта 19.. {459}

Ко мне, шведскому консулу и нотариусу, доктору права и философии Хельсинкского и Упсальского университетов, в мой должностной кабинет явились, подтвердив свою личность документами или достоверными свидетельствами:

1) кандидат юридич. наук и аудитор господин Павел Еркинг из Геты в качестве исполнителя завещания, в дальнейшем для краткости именуемый «исполнителем завещания»;

2) ветеринар господин Даниэль Льен, проживающий в местечке Борревиг

{460}

, как друг и соисполнитель завещания покойного Густава Аниаса Роберта Хорна, домовладельца и деятеля культуры;