Поединок. Выпуск 2

Агаянц Николай Иванович

Машкин Валентин Константинович

Федотов Виктор Иванович

Голубев Анатолий Дмитриевич

Осипов Валерий Дмитриевич

Хруцкий Эдуард Анатольевич

Воробьев Борис Тимофеевич

Маркин Эрнст Борисович

Барышев Михаил Иванович

Семенов Юлиан Семенович

Горбовский Александр Альфредович

ПОВЕСТИ

Николай АГАЯНЦ, Валентин МАШКИН

ПОД КОПЫТАМИ КЕНТАВРА

11 сентября, 0 часов 15 минут

Фрэнк отдал телеграмму бою:

— Поторопись, малыш! Отправишь по пресс-тарифу.

Покосился на часы, висевшие у изголовья кровати. Четверть первого. Черт возьми, уже наступило 11 сентября. Ничего, в дневной выпуск газеты сообщение все равно поспевает.

Из воспоминаний О’Тула

ОТТАВА — ТОРОНТО. МАРТ

С чего же все началось для меня? Пожалуй, с той субботней вечеринки у Леспер-Медоков в Оттаве, в марте 1973 года. Я пришел, когда веселье было в разгаре. Оглушительно ревела включенная на полную мощность стереосистема «Ревокс» — гордость Жака, хозяина дома. Сам он в такт музыке встряхивал миксер, колдуя над приготовлением убийственного коктейля, «рецепт которого, мадам, месье, мадемуазель, не известен ни одному бармену Западного полушария». Люси уже хлебнула дозу этого зелья — захмелевшая, с распущенными волосами, она не обращала на мужа ни малейшего внимания и откровенно прижималась в танце к длинноволосому юнцу в джинсовом костюме. На полу, возле дорогой вазы с искусственными нарциссами, сидела молодая равнодушная парочка. Сладковатый дымок шел от сигареты, которую они после каждой долгой затяжки передавали друг другу: эти всем прочим мирским утехам предпочитали марихуану. Два знакомых мне по пресс-клубу газетчика — Билл и Пьер, — стараясь перекричать магнитофон, спорили по поводу нашумевшего выступления премьер-министра в палате общин. («Трюдо тысячу раз прав! Мы, канадцы, конечно же политически ближе к Европе, чем к Соединенным Штатам».) Их смиренные жены, потягивая пиво, скучно жевали сэндвичи. У книжных полок рассматривал названия на корешках представительный джентльмен, одетый строго и со вкусом. Широкобортный, отливающий сталью костюм. Тонкая сорочка в полоску. Галстук от «Шанель». Башмаки на платформе... У Жака Леспер-Медока, аккредитованного в столице дипломатического обозревателя «Ля пресс», публика собиралась всегда на редкость разношерстная.

— О’Тул, тебе не надоело торчать в дверях? — окликнул меня Жак, не прерывая манипуляций с миксером.

Люси нехотя отлепилась от джинсового мальчика и подставила щеку для поцелуя:

— Присоединяйся к нам, Счастливчик! Идем, я представлю тебя.

Оказалось, что респектабельный господин — американец, и не кто иной, как член совета директоров ИТТ — крупнейшей компании связи «Интернэйшнл телефон энд телеграф». Звали его Джеймс Драйвуд.

11 сентября, 16 часов 30 минут

Откуда-то с предгорий Анд порывистый ветер гнал пепельно-серые тучи. Смешиваясь с дымом и гарью пожарищ, они тяжело нависали над вымершими улицами. День угасал в раскатах весеннего грома, в тревожных отзвуках отдаленной канонады.

Связь с внешним миром все еще была прервана, но в оффисе отеля за столом управляющего уже по-хозяйски расположился военный цензор. Тупо таращась на копии телеграмм, подготовленных иностранными журналистами к отправке, он с трудом продирался сквозь частокол слов. Одни сообщения браковал, другие — бесцеремонно правил жирным черным фломастером, на третьих просто расписывался («Это годится. То, что надо»). По распоряжению хунты в «Каррера-Хилтон» открыли «пресс-центр», поскольку именно здесь чаще всего останавливались иностранные корреспонденты.

Подошла очередь Фрэнка:

Из воспоминаний О’Тула

САНТЬЯГО. МАРТ — АПРЕЛЬ

Март — самый разгар жары в этой стране сумасшедшей географии. Я совсем не вспоминал о холодной, заснеженной Канаде. Под прессом новых впечатлений прошлое сжалось, и я с облегчением забросил его на дальнюю полку в архиве памяти. Работа съедала все время, поэтому мне некогда было поискать особняк под корпункт. Да, в общем, и не было особой необходимости спешить — для одинокого корреспондента «Каррера-Хилтон» был вполне удобен.

Отшумевшие парламентские выборы ошеломили меня. Я никак не ожидал, что партиям Народного единства удастся укрепить свои позиции в Национальном конгрессе. Несмотря на лишения, явные экономические трудности, люди шли за Альенде, верили в него.

Выборы долго еще оставались темой бесконечных пересудов в «светских салонах» Сантьяго. О тональности этих пересудов дает некоторое представление следующий записанный мною разговор в доме сенатора Антонио де Леон-и-Гонзага.

— Получи оппозиция две трети депутатских мест, мы бы отстранили Альенде от власти на законных основаниях и песенка красных была бы спета. А теперь... — сенатор потянулся было к карточной колоде, но вместо того, чтобы взять ее, хлопнул ладонью по ломберному столику, — теперь с конституционными методами борьбы пора проститься...

— И это говоришь ты, папа, ты — христианский демократ! — голос молоденького лейтенанта зазвенел от возмущения. — Не думал, что в нашем доме услышу призыв к свержению избранного народом правительства.

Виктор ФЕДОТОВ

ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ

1

Шум мотора, доносившийся из-за холма, сначала был едва различим, потом стал удаляться, вянуть, и вот уже слух почти совсем перестал его улавливать. Похоже было, что далеко в поле работает трактор, и Ратников, напряженно прислушиваясь к этому шуму, представил даже на миг, как молодой, чумазый, разомлевший от духоты тракторист, умаявшись и на все махнув рукой, отцепил агрегат и на полной скорости — только пыль столбом! — помчался к полевому стану — попить ледяного кваску, поесть наскоро, переброситься шуткой с языкастыми девчатами. Как же сладки такие минуты!

Но все это только показалось Ратникову. Нет, не показалось — себя он увидел на тракторе, на месте этого чумазого парнишки. Только уже не здесь, не в этой прокаленной солнцем пыльной степи, а в своей родной стороне, где дремучим лесам краю никто не знал, а река уводила невесть в какие дали, и луга были такими сочными — хоть ноги полощи в траве.

Пришла, долетела к нему и песня из далекого того времени: вот ведь бывает, точно наяву все опять видишь — что было и даже чего не было, но могло бы, конечно, быть. Но ведь этим теперь душу только бередить! К чему это, если все ушло давным-давно, осталось в какой-то далекой и будто бы не своей, получужой жизни? И когда вернется, неизвестно. Да и вернется ли вообще? Нет, никак все же не уходят, не отстают слова из той далекой теперь песни: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати...» Странно, но песня эта в ту пору, почти пять лет назад, когда он, Петр Ратников, еще до призыва на флот работал трактористом, была так близка ему по духу, по настрою и состоянию души, что порой чудилось ему — не о нем ли она сложена? Нет, конечно же не о нем! Но почему же он чувствовал такую сопричастность с ней? И в поле, когда целыми днями, от рассвета до заката, без устали гонял свой трактор. И особенно тихими вечерами, когда девчата, полуобнявшись, проникновенно пели под его гармонь, поглядывая на него ласковыми глазами. В такие минуты ему хотелось сделать что-то необыкновенное, от чего и у других было бы светло на душе, он испытывал в этом какую-то нетерпеливую потребность, идущую от невысказанной доброты сердца...

Но как же давно это было! А может быть, вот эта горьковатая полынная степь с подрагивающим над ней маревом, и река позади, в тридцати шагах, и невысокий холм впереди, за которым слышится шум мотора, — может, это так, мираж? И стоит только крепко зажмурить глаза и вновь открыть, как все пропадет, сотрется? И опять он, Петр Ратников, очутится в родной своей стороне?

Ратников утер ладонью потное лицо. «Что это я? Накатит же такое!» Солнце над головой раскалилось добела, нещадно пекло, хотелось пить, окунуться в реке, она была почти рядом — за спиной. Но он знал, что не спустится к воде, — не до того, и торопливо ощупал взглядом пологую макушку холма. Ему показалось: шум мотора раздвоился, подвинулся ближе. И тогда он тщательно стал готовить последний автоматный диск и единственную противотанковую гранату, потому что знал — не трактор, конечно, шумел там, за холмом.

2

С берега, со стороны Волчьей балки, все отчетливей доносились отзвуки приближающегося боя, ветер нес над бухтой сизые клочья порохового дыма. Вражеские снаряды долетали уже в расположение базы: от взрывов вздыбливалась земля у самой кромки обрыва, всплескивались водяные столбы вдоль прибоя.

С моря шел сильный накат, глухо и мощно набрасывался на берег, кипела, пенясь и клокоча, вода меж камней, и вся прибрежная полоса казалась обложенной сугробами снега. Бухта была пустынна, и лишь тральщик одиноко жался возле невысокого пирса. Еще каких-нибудь полчаса назад орудия его вели беспрерывный огонь и снаряды с металлическим шелестом скользили в вышине, уносились в глубь полуострова, туда, где гремел бой — в сторону Волчьей балки. Но сейчас корабль стоял, покинутый командой, и в его трюмах находился смертоносный груз — заложенная по приказу командира капитан-лейтенанта Крайнева взрывчатка.

Медленными, очень медленными казались эти последние минуты, и уже ничто не могло их отвратить...

Дожидаясь взрыва и словно бы не веря, что он все-таки произойдет, будто надеясь на какое-то чудо, лейтенант Федосеев не отрывал взгляда от тральщика. Торпедный катер Федосеева держался кабельтовых в трех от берега, готовый к переходу в главную базу. Вся команда, Татьяна Ивановна с Ульянкой — жена и дочь командира тральщика Крайнева, представитель оперативного отдела младший лейтенант Кучевский — стояли на палубе и молча, напряженно смотрели на обреченный корабль.

В бинокль Федосеев хорошо видел бортовой номер тральщика, черные фонтаны взрывов вдоль береговой полосы, а еще выше — взбирающихся вверх по тропе моряков, простившихся со своим кораблем и теперь уходивших на прорыв, на помощь базовской команде во главе с майором Слепневым, которая пока еще удерживала немцев у Волчьей балки, на подходе к бухте. Федосеев понимал: почти на верную гибель уходили они, и виновато смотрел им вслед. Но чем же он мог им помочь? Самое разумное, что можно сделать в его положении, — это сейчас же, не медля ни минуты, уходить на полных оборотах от берега, пока, чего доброго, фашисты не вышли к обрыву и не заметили торпедный катер.

3

Бараки концлагеря, охваченные двойным рядом колючей проволоки, стояли на взгорке, на самой окраине небольшого приморского городка. Иссушенная знойным, беспощадным солнцем земля, казалось, изнывает от жары, горячих ветров, задыхается без дождей. Небо все точно затянуто чистым, подсиненным полотном — ни облачка не видать. И особенно горько и больно было смотреть отсюда, из-за колючей проволоки, из этого пекла на сбегающие вниз, к морю, белые дома, утопающие в буйной, прохладной зелени садов, и на само море, просторно раскинувшееся до самого горизонта. Этот распахнутый, вольный простор не давал покоя Ратникову, манил к себе, казался таким доступным и близким, что каждый раз, глядя на него, рождалась с новой силой надежда на свободу. Охватывая взглядом это манящее раздолье, хотелось верить, что жизнь не может замкнуться на этом клочке бурой, потрескавшейся земли, обнесенном колючей проволокой, что не для того она дана, чтобы бессмысленно оборваться здесь, в этой постылой, душной неволе.

Постоянно хотелось пить — утром, вечером, днем, даже во сне. Но особенно днем, когда шла работа в порту на погрузке муки. Мучная пыль липла к потному телу, оседала на лице, склеивала рот и ноздри, не давала дышать. Пленные, казалось, работают в серых масках — молчаливые люди, понуро всходящие на баржу по трапу, сгибающиеся под тяжестью огромных мешков. Не успевали отгрузить одну баржу, как тут же к причалу швартовалась другая — и все начиналось сначала. И так с рассвета до заката.

...Ратников лежал на нарах рядом с Тихоном. Была ночь, барак спал, постанывали, похрапывали во сне намучившиеся за долгий день люди. Чуть светилась при входе убогая лампочка, до дальнего угла свет почти не доставал, терялся между нарами, обессилевал. В этой полутемноте спокойней думалось, вроде бы один ты в ней — никто не мешает. Но, быть может, многие, как и он, Ратников, лежат сейчас с закрытыми глазами, не спят?

Это была уже четвертая его ночь в концлагере. А утром громыхнет опять дверной засов, ворвется в барак как с цепи спущенный старший надзиратель в сопровождении двух солдат с автоматами, закричит не своим голосом: «Подымайсь! Подымайсь, сволочи!», застучит по нарам рукояткой витой плетки, непременно перепустит кого-нибудь из замешкавшихся вдоль спины. С наслаждением вытянет, точно сладость испытывает, паразит. Поглядеть на него — мощей на один хороший кулак, а захочет — любого из пленных мигом на тот свет отправит.

Потом будет завтрак: баланда, полкружки мутной воды — все это с видом на море. Нарочно, что ли, сволочи, пытку такую устраивают? Царская роскошь на виду у обреченных рабов: любуйтесь, дескать... И опять распахнутся ворота лагеря, и сытые конвоиры, пропуская строй, будут скалить зубы, осмеивать, попыхивая сигаретами.

4

Уже вторую ночь кряду к боцману приходил этот сон — навязчивый, неотступный, тревожный. А вчера вечером, укладываясь спать в шалаше, который они с Апполоновым кое-как соорудили в кустарнике возле самого леса, Быков вдруг почувствовал, что уже вроде бы невольно дожидается повторения этого сна, как больной дожидается неизбежного, очередного приступа болезни... Необычно и странно в этом сне было одно: будто торпедная атака на вражеский транспорт, короткий жестокий бой, гибель торпедного катера — все это словно происходило не в море, не в нескольких милях от берега, на котором они с раненым, почти совсем ослепшим Апполоновым находились уже пятый день, а на полуострове, возле Волчьей балки, где прорывались сквозь вражеский заслон моряки под командованием майора Слепнева и командира взорванного тральщика капитан-лейтенанта Крайнева.

Удивительно было видеть Быкову даже во сне, как торпедный катер, выйдя на редан, мчится на огромной скорости сушей, обгоняет идущих в атаку моряков, как вдоль бортов, пригибаясь, стелятся конскими гривами высокие травы, а впереди по таким же колыхающимся волнами травам плывут два немецких транспортных судна, как к одному из них, выскользнув из аппарата, стремительно ринулось мощное, темное тело торпеды, прорубая узкий коридор в ковыльном море... Быкову не терпелось узнать, прорвутся ли ребята у Волчьей балки, но это главное, как назло, не давалось, ускользало. Он видел лишь матросскую лавину в бескозырках, распахнутые в крике рты.

В этой яростной схватке, в грохоте и дыму Быков удивительно ясно различал лицо младшего лейтенанта Кучевского. Тот стоял на палубе торпедного катера у пулемета, живот распорот, кровища хлещет, и все бил и бил в подходивший немецкий «охотник»...

— Боцман. Слышишь, боцман? Не шуми же, проснись!

Быков с трудом открыл глаза, но не сразу сообразил, что слышит голос Апполонова, какое-то мгновение не мог отрешиться от увиденного, продолжал жить им. Удивительное дело! Многие не верили, когда Быков говорил, что может по желанию заказывать себе сны. И все-таки так это и было на самом деле. Правда, еще до войны. Он считал себя счастливей других ребят на катере, потому что во сне мог встречаться с хорошенькой, совсем юной своей женой Симой и полугодовалым сынишкой Кириллкой. Такие сны он мог прежде заказывать себе, но теперь это не выходило, словно волшебная сила ушла от него. Теперь и время и сны были другие...

Анатолий ГОЛУБЕВ

ПЛОМБА

1

В практике Алексея Воронова это был первый случай, когда преступник обращался за помощью к нему, инспектору МУРа, а о том, что это был преступник, звонивший сказал сам, хрипловато пророкотав в телефонную трубку:

— Вас беспокоит расхититель социалистической собственности.

И вот перед ним сидит сам «расхититель» — крепко сбитый парень со скуластым, загорелым, мало привлекательным (отметил про себя Воронов) лицом, на котором особенно выделяются неприятные глаза — они, словно гвоздики, почти бесцветными зрачками прокалывают лицо собеседника, рыщут по сторонам, обшаривая стены кабинета, и, казалось, стараются добраться до того, что должно находиться за ними.

Когда Виктор Мишенев, как звали парня, чуть охрипшим голосом попросил о встрече, Воронов в первую минуту подумал, что это розыгрыш Стукова. Но старшего следователя, во-первых, не было в городе. Во-вторых, так неподдельно тревожно звучал голос парня и просил он так настойчиво, что Воронов заказал пропуск.

И вот они сидят друг против друга.

2

Проводив Мишенева, Алексей налил себе стакан газированной воды. Задумавшись о том, что бы мог означать приход шофера, он неосторожно нажал на спуск сифона, и перегретая газировка ударила из стакана. Это как бы вернуло его к задаче насущной — как поступать дальше?

«Формально я должен писать рапорт. И уж Стуков потешится от души, если все изложенное тут Мишеневым, окажется липой чистой воды. Наверно, правильнее все-таки проверить сначала, что к чему. Хуже другое: я так и не понял, зачем приходил Мишенев и что это в действительности за личность? Пожалуй, с этого и надо начинать».

Воронов встал, прошелся по кабинету и вышел в коридор. Он невольно взглянул в сторону двери, за которой работал Стуков, хотя знал, что тот в отпуске и будет лишь через неделю.

— Галочка, шеф у себя? — спросил он секретаршу в приемной.

— Нет. На совещании в министерстве. Иван Петрович у себя.

3

Признаться откровенно, основываясь на рассказе Мишенева, Алексей предполагал увидеть захолустное транспортное заведение со всеми сопутствующими атрибутами — полуповаленным забором, когда проходная существует лишь формально, давая охраннику право получать зарплату, бессмысленной суетой вокруг старых испорченных колымаг, стынущими под открытым небом тяжелыми и грязными (мойка, конечно, не работает) машинами...

Увиденное совсем не походило на то, что рисовалось его воображению.

Воронова долго, несмотря на удостоверение МУРа, слишком долго, что вызвало у него невольное раздражение, продержали в проходной, пока оформлялся пропуск. Он даже с некоторой неприязнью смотрел на электронные вертушки, пропускавшие туда и сюда десятки озабоченных людей. Огромные современные окна проходной — стекло и алюминий — открывали вид на пустой и чистый двор. Только одинокий фургон стоял в уголке и возле него спокойно о чем-то беседовали двое.

Воронова поразили огромные ворота — три этаких всепоглощающих зева. Они занимали всю стену красивого розоватого здания с ажурным куполом, от которого исходило мерное жужжание. Только запах был по-настоящему гаражный — стойкий бензиновый, с легким чадом от горящей при экстренном торможении резины.

Спросив у стоявших возле фургона, где находится дирекция, и взглянув в указанном направлении на светлое кирпичное здание, ладно встроенное между высоким забором и стеной гаража, Воронов не удержался и завернул к зданию под куполом. За воротами открылось залитое светом огромное круглое помещение, нечто вроде зимнего стадиона, в котором тихо и аккуратно, как кроватки в яслях, дремали все те же серебристые, сверкающие чистотой машины с ярко-красной надписью по бортам: «Дальтранс».

4

Из проходной Дальтранса Воронов вышел с одним лишь убеждением — походить сюда придется не день и не два, но не ему, а скорее парням из ОБХСС. Единственным звеном, связывавшим Воронова с этим делом, виделся лишь визит Мишенева. Для руководства этого будет явно недостаточно, и дело придется передать. Он же, Воронов, сможет вынести на оперативку свое глубокое убеждение, строящееся скорее на интуиции, чем на фактах, что разобраться в проблемах первоклассного автохозяйства будет нелегко.

Придя к такому выводу, Воронов даже испытал некоторое чувство облегчения — не придется мириться с заносчивым Городецким.

Алексей заглянул в кафе самообслуживания и, перехватив пару мясных пирожков с бульоном, решил позвонить Ларисе. Ему следовало это сделать еще час назад. Как и положено по закону пакости, первый телефон-автомат не подал ни малейших признаков жизни, второй, не сказав спасибо, также молча съел единственную двухкопеечную монету. Когда Алексей разменял деньги, наконец, нашел работающий таксофон, условленное время безнадежно прошло, и он позвонил скорее просто так, на авось.

Ответила Лариса.

— Как? Ты все-таки позвонил? А я думала, ты продолжаешь бежать по следу убийцы. И поскольку наши следы с ним не пересекаются, то меня ты можешь найти совершенно в другом месте, куда я отбываю ровно через две секунды.