Межа

Ананьев Анатолий Андреевич

Лауреат Государственной премии РСФСР им. М. Горького А. А. Ананьев известен читателю по романам «Танки идут ромбом», «Версты любви». «Годы без войны».

В романе «Межа» затрагиваются нравственные и социальные проблемы, герои романа размышляют о добре и зле, о месте человека в жизни. Через сложные судьбы героев раскрывается богатство нравственного мира простого советского человека.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

С четвертого этажа ей хорошо были видны и прилавки, еще полупустые, и голубые фанерные ларьки с еще закрытыми ставнями, и мясной ряд, где разгружались говяжьи туши; ей хорошо был виден весь рынок, уже наполненный первыми покупателями, но Шура смотрела только на одного человека, на Егора Ковалева, неторопливо пересекавшего базарную площадь. Шура каждый день смотрела на него в эти утренние часы. Одетая, готовая идти на работу, она подходила к окну и, только когда Егор, пройдя по тротуару, скрывался за углом высокого серого здания, брала сумочку, торопливо запирала дверь и, стуча каблучками модных остроносых туфель, поспешно сбегала по лестничным пролетам; ей тоже нужно было поспеть к девяти на службу, тоже пересечь базарную площадь и скрыться за углом высокого серого здания. На стене этого здания, как раз под окнами второго этажа, горела огромная реклама «ДАМСКИЙ САЛОН». Она почему-то горела чаще по утрам, чем по вечерам. Но, может быть, это только так представлялось Шуре, потому что по вечерам она не любила сидеть дома и тем более подходить к кухонному окну. Синий фосфорический свет букв всегда вызывал у нее неприятное ощущение холода, ей казалось, что люди не проходили, а пробегали под рекламой, будто попадали в полоску дождя, и только Егор в этой толпе спешащих людей шагал так же невозмутимо и неторопливо, не ежась и не поднимая воротника плаща, как вообще ходил в любую погоду: в дождь, в снег, в бурю. Сейчас он еще только-только миновал мясной ряд; он был одет сегодня по всей форме, на нем темный милицейский мундир с белыми офицерскими погонами. В мундире он выглядел стройнее и выше, но Шуре больше нравилось, когда он надевал гражданский костюм. Первый раз, когда она увидела Егора, он был в гражданском костюме; и, хотя с той встречи прошло уже почти полтора года, Шура хорошо помнила, как он вошел в то утро к начальнику отделения. Она как раз принесла на подпись стопку новеньких, раскрытых на первой странице паспортов, и подполковник милиции Богатенков старательно выводил на зеленоватых, еще не захватанных пальцами листках свою неразборчивую подпись; она помнила все подробности: как Егор остановился у стола и на приглашение Богатенкова присесть ничего не ответил, а стал молча и внимательно разглядывать кабинет, стены, стол и склоненную седую голову подполковника; несколько раз Егор взглянул и на нее, и удивление скользнуло по его лицу. Он был в черном костюме, белой рубашке и черном галстуке; белое лицо, черные волосы, черные брови, черные глаза; белое и черное — именно этот контраст, эти резкие грани двух цветов поразили Шуру, и потому она особенно запомнила первую встречу. Она не знала тогда, что стоящий у стола молодой человек в черном и белом будет работать в отделении следователем, что она каждый день будет видеть его в служебных коридорах, в тесном подвальном буфете в обеденные часы, на собраниях; что, разглядев его поближе, сперва даже, немного разочаруется, потому что и волосы у него не такие смолистые, как показалось ей в первый раз, а брови хотя и черные, но очень широкие даже для мужского лица. С чисто женской придирчивостью она вдруг обнаружит, что и галстук он не всегда повязывает безукоризненно, а иногда приходит и вообще без галстука, и не всегда у него начищены туфли; тогда, в кабинете подполковника милиции Богатенкова, она не подозревала, что этот стройный молодой человек в черном и белом, с удивлением взглянувший на нее, станет самым желанным для нее человеком, что она будет прислушиваться к его словам, резким и смелым, искать с ним встречи и ради него ответит решительным отказом добродушному толстяку — старшему научному сотруднику из архивного управления, который ей нравился, с которым она провела немало приятных вечеров, прослушала немало хороших опер, потому что он был страстным поклонником театра, и даже была близка с ним, серьезно подумывая о совместной семейной жизни, — даже этому толстяку, который ей нравился и который настойчиво предлагал назначить день свадьбы, она ответит решительным отказом, захлопнет перед ним дверь и потом будет рвать все его записки, не читая.

Она стоит у окна и смотрит на базарную площадь; ей не хочется вспоминать, но она отлично помнит и первую встречу в кабинете, первое знакомство и первый проведенный с Егором вечер, когда однажды вместе возвращались с дежурства.

В тот вечер они долго сидели в сквере на скамейке, в тени низких, подрезанных кленов, и Егор рассказывал о своих жизненных наблюдениях. Его слова были далеки от любовных признаний, какие Шура привыкла слышать от мужчин, напротив, это был всего лишь сухой, деловой рассказ следователя, его взгляд на жизнь, на события, совершавшиеся вокруг, но чутье женщины подсказывало ей, что, если мужчина делится своими мыслями, какими бы они ни были, — это сильнее всяких любовных признаний. После этого разговора она еще настойчивее стала искать встреч с Егором; она ловила каждую его даже невзначай оброненную фразу; когда он говорил: «Как мы живем! Как работаем! Мы же не умеем самостоятельно мыслить!» — ей казалось, что он произносит новые, во всяком случае, никогда прежде не слышанные ею ни от кого слова; а когда утверждал: «Мы, именно мы, в ответе за все, что делается в стране», — с восхищением смотрела на Егора.

Но недавно, когда Егор рассказал, может быть, правдивую, может быть, выдуманную им самим историю, как в какой-то восточной стране люди за одну ночь очистили свой город от разного рода бродяг, спекулянтов, пьяниц и проституток, Шура ужаснулась; она вдруг почувствовала, что молодой следователь не только дерзок, но и жесток. Правда, жестокость Егора была объяснимой: в ту ночь в отделений произошло несчастье — на одной из окраинных улиц хулиганы убили дежурившего на посту милиционера Андрейчикова. Труп Андрейчикова лежал в морге, а у них, в паспортном отделе, говорили, будто постовой жив и находится в больнице, а потому Шура не испугалась, узнав об этом событии. За годы работы в милиции, хотя она была всего лишь сотрудницей паспортного стола, Шура привыкла к разным неожиданностям; ей не страшен был и убийца, которого она, проходя через двор и поднимаясь на крыльцо, увидела в то утро — его вывели из камеры в наручниках, по бокам шли два милиционера; она с жалостью посмотрела на жену Андрейчикова, худую и ссутулившуюся от горя женщину, которая с двумя детьми — одного держа на руках, другого ведя за собой — торопливо прошла по коридору к подполковнику Богатенкову; встревожилась Шура, лишь когда заметила, что у Егора перебинтована рука. Он дежурил в ту ночь, участвовал в задержании убийцы, в темноте натолкнулся на проволоку и проколол ладонь. Он стоял среди следователей и оперуполномоченных, бледный от бессонной ночи, взволнованный, прижимая к груди перебинтованную руку, и с возмущением и гневом говорил: «Полумеры не воспитание, мы сами растим убийц; не на пятнадцать суток, а на все пятнадцать лет надо удалять хулиганов из общества!» Именно здесь, в дежурной комнате, слушая Егора, Шура пережила несколько неприятных минут.

Она вошла как раз в тот момент, когда Егор только-только начал рассказывать. Говорил он громко, и в голосе его звучали нотки злорадства; он явно восхищался жестокостью; он особенно подчеркивал, что адреса притонов и курилен, списки торговцев опиумом, бродяг, хулиганов, воров, адреса и списки проституток — все это было составлено заранее с предельной точностью, потом была назначена ночь, назначен даже час арестов. Сотни грузовиков работали всю ночь, вывозя из города к причалам арестованных; их, всех этих воров и проституток, грузили на баржи и отвозили далеко в море; их расстреливали из пулеметов, установленных или на корме, или на носу, и счищали с палуб, как грязь, как ненужный хлам. Шура слушала, съежившись, прислонившись к стене; в ее воображении возникали картины

II

— Ну, что у вас? Садитесь.

Может быть, потому, что Егор сказал громко и резко, старик Ипатин оробел; он осторожно присел на край стула и долго еще неловко осматривался вокруг, будто искал место, куда деть огромные, оказавшиеся вдруг лишними руки и кепку; наконец положил кепку на колени и широкой тяжелой ладонью погладил твердый, залосненный, кажущийся негнущимся козырек. Он все еще не начинал говорить, наверное, с трудом подыскивая первые фразы, и Егор не торопил его. За время службы у Егора выработалась привычка никогда не торопить допрашиваемого. И хотя сейчас перед ним сидел человек, не приглашенный по повестке, а просто посетитель, решивший либо что-то узнать, уточнить, либо о чем-то рассказать следователю, хотя к тому же сегодня был понедельник, день расширенной утренней летучки с докладом и выступлениями, и надо было спешить, чтобы к половине десятого, ни раньше, ни позже (подполковник милиции Богатенков любил военную точность), непременно попасть в кабинет к подполковнику, — Егор все же и сегодня не изменил этой привычке. Он принялся разглядывать Ипатина пристально, изучающе; в кабинете стояла тишина, так что, казалось, было слышно, как вздрагивавшие пальцы старика постукивали о козырек кожаной кепки. На эти пальцы, на широкие стариковские ладони, словно специально выдвинутые в желтый, солнечный зайчик, и смотрел сейчас Егор. Смотреть на руки допрашиваемого — это тоже вошло у него в привычку; у одних пальцы холеные, у других — грубые, потрескавшиеся; у старика Ипатина — потрескавшиеся, угловатые, даже будто немного кривые, с расплющенными, желтыми, жесткими и тоже будто немного кривыми ногтями; яркий свет, падавший из окна, не сглаживал, а, напротив, лишь сильнее подчеркивал серость и землистость шершавых рук.

Как ни старался Егор казаться суровым и жестким человеком, как ни убеждал себя, придумывая разные теории о решительных и смелых действиях в борьбе с преступностью (он думал не о своем, а общем благе), — он всегда расследовал дела кропотливо, въедливо, и мучился, и сомневался, особенно когда случалось писать обвинительное заключение на человека с натруженными руками. Он смотрел сейчас на Ипатина, худого, сгорбленного жизнью старика, и те же тревожные мысли, десятки раз думанные и передуманные, вновь охватывали и тяготили его. Он спрашивал себя —

Старик Ипатин был одним из тех нерасторопных, скупых и прижимистых русских людей, которые еще в детстве, когда им попадался в руки медный грош, заворачивали его в тряпицу и прятали, где-нибудь за амбаром, в земле, или относили на чердак и засовывали в щель между стропилами и тесом и затем по пять раз на дню, крадучись, чтобы никто не увидел, бегали смотреть на тот самый грош: цел ли? Потом, повзрослев, открывали в деревнях кабаки, гордясь своей прижимистостью и расчетливостью, и уже не медные гроши, и не на чердаках, а считали, пересчитывали и прятали по сундукам и чуланам серебряные целковые. Такие люди не приняли революции; они не пошли в колхозы, но и не взялись за обрезы, потому что не хватило решимости. Иногда в одиночку, иногда целыми семьями снимались они с мест и с котомками, с дерюжными тюками, медными самоварами, с притихшей и перепуганной детворой, с теми самыми убереженными в гражданскую войну серебряными целковыми, теперь зашитыми в подзипунные поясные ремни, двигались по неровным русским дорогам в поисках лучшего, в надежде встретить еще такой уголок, такую затерявшуюся глушь, где бы новая жизнь хоть чем-нибудь напоминала бы им старую, привычную. Веками люди привыкли говорить: «Это мое!» — и не сразу, не вдруг могли теперь освободиться от этого глубоко засевшего в них чувства. Они ехали в Сибирь, в таежные края, добирались до самых отдаленных окраин, растрясая по дорогам тюки, оставляя целковые в торгсинах, мерзли, голодали и где-то оседали, обзаводились хозяйством, снова снимались и двигались, калеча свои жизни, жизни взрослевших детей, не понимая и не желая понимать того, что совершали. Они прошли через войну, плен, через лагеря и, вернувшись, с тем же упорством, с тем же, пока еще цепко сидящим в них: «Это мое!» — сколачивали артели шабашников и строили по частным подрядам, как в старину, дома, фермы, склады, получая деньгами и натурой, получая вдосталь, — мужиков по селам после войны осталось мало, и шабашники были в чести, — и, довольные заработками, смелели, наглели, торопясь возместить упущенное. Когда шабашить стало невозможно, двинулись к большим городам, позастроили окраины низенькими крестьянскими избами, хлевами, коровниками, обнесли заборами огороды и зажили, сбывая на базарах молоко и овощи, покупая и перепродавая ходовые вещи, толкаясь целыми днями в магазинах, заводя знакомства на торговых базах, кустарничая и спекулируя. Их штрафовали, судили, конфисковывали имущество, и все же, отбыв срок, они возвращались только внешне смирившимися, только более осторожными, с более глубоко запрятанным чувством —

III

В ту минуту, когда Егор стоял у раскрытой двери и пропускал мимо себя Ипатина, он заметил, что старик не был растерян, а, напротив, был сосредоточен и зол. Но Егор спешил на летучку и потому лишь удивленно пожал плечами, считая, что у старика нет оснований для недовольства, летучка — дело служебное, и что-либо изменить нельзя. Теперь же, когда сидел в кабинете начальника отделения подполковника Богатенкова, и подполковник, привычно постучав карандашом по столу и сказав: «Начнем, товарищи», — предоставил слово для сообщения начальнику уголовного розыска майору Теплову, и майор, развернув папку, переложив несколько бумажек и заглянув в одну из них, негромко произнес: «За эту неделю, товарищи…» — и, не останавливаясь, стал перечислять, сколько совершено и сколько раскрыто преступлений, — теперь, уже слушая это сообщение майора Теплова, Егор вдруг опять вспомнил о старике Ипатине. Вспомнил именно тот момент, как в дверях пропускал старика мимо себя, — с какой ненавистью старик, выходя, взглянул на него! Нет, тут была не просто обида, а что-то большее; во всяком случае, так сейчас представлялось Егору, и он, перебирая в памяти подробности сегодняшнего утра, старался понять, что же могло озлобить Ипатина. Ведь старик — это Егор отлично помнил — был лишь взволнован и растерян: и когда встретился у распахнутых рыночных ворот, и когда сидел в кабинете.

«Странный старикашка».

Есть люди, у которых и обида-то пустяковая, а смотрят так, будто виноват перед ними весь мир, будто все им чем-то обязаны. Егор встречал таких людей и не любил их; он подумал теперь: «Старик этот — не из тех ли?» — и потому, что так подумал, почувствовал неприязнь к Ипатину.

«Однако зачем он приходил?»

«Все время молчал».

IV

«Прописан…»

«Принят на работу…»

«Зарегистрирован в браке с гражданкой…»

А о детях так:

«Лица, внесенные в паспорт владельца».