Второй том посвящен сложной службе пограничников послевоенного времени вплоть до событий в Таджикистане и на Северном Кавказе.
Книга третья
Глава первая
Они шли цугом по лыжне, специально проложенной накануне для их охоты; предвесенний набухший снег не скрипел, отчего благодатный покой укутанного в саван соснового леса оставался девственным. Бесшумно петляли впереди охотников и собаки, с презрительным равнодушием сторонясь хилых деревцев-заморышей, зато к лохматым сосенкам и елочкам, широкие лапы которых, отягощенные снегом, впаялись в наметанные вокруг сугробы, отчего у их стволов получались уютные затишки, где спасалось и от мороза, и от недоброго глаза все нехитрое лесное население, собаки неслись наперегонки — они, казалось, действовали осмысленно, словно давно познали все лесные секреты, а свое поведение на охоте загодя обмозговали. Ни приказов им никаких не нужно, ни понуканий. А чем дальше углублялись они в лес, тем чаще выпархивали из тихих теплых шалашиков куропатки, это волновало собак, и они челночили все быстрее и быстрее, зажигая своим азартом и лыжников.
Однако зайцев, на которых и затеяна была охота, собаки не поднимали, и охотники поэтому старались отмежевываться от собачьей нетерпеливости, шаркали лыжами размеренно, шустрее только следили за тем, как носились собаки по сугробам. Лес озябше помалкивал, подбиралось незаметно время восхода солнца, и у охотников нет-нет да и возникало сомнение: тот ли маршрут выбран?
Тявкнула, наконец, собака. Шедший впереди генерал Заваров остановился и поднял руку. Но тихо впереди. Не случилось ли ошибки? Охотники затаили дыхание, подались вперед, одно сейчас у них на уме, есть заяц или нет его… Еще считанные секунды, долгими кажущиеся, еще, еще, и… заметался, путаясь меж огрузлых от снежной тяжести деревьев, захлебистый лай, быстро удаляясь и затихая. Но охотники не рванулись следом. Более того, генерал Заваров достал сигарету.
— Ну вот, слава богу, — подняли, — совершенно не сдерживая голоса, довольно проговорил он. — Пусть кружок сделают. Потом определимся.
Владлен Богусловский согласно кивнул. Хотя ему хотелось сразу же припуститься вдогонку за собаками. Охотничий азарт властвовал над ним, едва подчиняясь разуму. Горели глазенки и у Ивана. Его охотничий опыт был мизерным, с собаками же на зайцев он прежде не хаживал, поэтому просто не знал, что дальше делать, но стоять вот так, пустопорожно ожидая чего-то, ему казалось странным. Да, если бы не хозяин охоты Заваров, неслись бы сейчас отец и сын Богусловские сломя голову вперед, не ведая чего ради.
Глава вторая
А в то самое время, когда Богусловские и Заваров возвращались с охоты, у ворот подмосковной дачи остановилась «Волга». Два коротких сигнала, один длинный, пауза и — повтор. Так всякий раз извещал о своем прибытии владелец дачи Владимир Иосифович Лодочников сторожа, а благостный старик спешил, шаркая негнущимися уже ногами на зов, но проворность давно покинула его, однако не было случая, чтобы Лодочников вышел из машины перед воротами, он совершенно спокойно ожидал, пока они распахнутся перед ним, хозяином. Акулина Ерофеевна, жена его, та обычно выскакивала из «Волги» и даже бывало принималась тарахтеть в калитку кулачком, на что непременно получала одну и ту же отповедь:
— Быстро только кошки, а я не кошак, а вы, Ерофеевна, извиняйте, не — кошка.
Владимира Иосифовича передергивала сальная грубость «цербера», но он, и то не всякий раз, притрагивался лишь к усикам, успокаивая себя. Жест для постороннего ничего не говоривший. В душе же у Лодочникова в те минуты случалась такая круговерть, что даже сам он не мог разобраться в том хаосе, расставить все, хоть мало-мальски, по полочкам, отдав какому-то из чувств преимущество. Обжигали душу тот давний позор, то насилие, которое испытал он здесь и от этого «цербера», и от Трофима Юрьевича, хотя и не долговременные, но впившиеся в сознание навечно; но стыд тот густо был перемешан с ликованием, ибо тот самый наглый мужлан вот уже многие годы ходит перед ним, Владимиром Иосифовичем, на задних лапках, послушен и робок, хотя, если быть честным перед собой, Лодочников с превеликим удовольствием выпроводил бы его со своей дачи, только Трофим Юрьевич не посоветовал этого делать, и он, Владимир Иосифович, продолжал мучиться ревностью все эти годы, отчего еще властней держал себя по отношению к сторожу-нахлебнику, еще с большим удовольствием унижал его мелкими придирками и, что особенно нравилось делать Владимиру Иосифовичу, частыми приказаниями, каждое из которых обычно противоречило прежнему — он добивался протеста «цербера», чтобы еще сильнее унизить его, пригрозив тем, что отпустит на все четыре стороны; но бывший властелин его судьбы, его жизни покорно нес свой крест, как бы откупаясь святой послушностью за прошлые страшные ереси, а это бесило Лодочникова, вместе с тем и обескураживало его — да, бурлила душа у Лодочникова, а сам он терпеливо ждал, пока отворятся ворота и в почтенном поклоне пропустит его во двор ненавистный, но послушный раб, благостный старикашка с черной душой убийцы. Самое большое, что позволял себе Владимир Иосифович, так это притронуться мягко к щетинистым усикам.
Здесь, на этой даче, не стало Мэлова, отсюда появился в миру Лодочников. Как давно это случилось. Еще до войны, а помнится все до мельчайших подробностей. И тот страх жив в нем по сей день, и та боль, когда остался он у костерка один, а жена его погребла в лодке с Трофимом Юрьевичем, не проходит. Всему бы уже должен прийти конец, все забыться должно, ан — нет. Кровоточат раны.
Долго не раскрывались ворота. Акулина Ерофеевна принялась уже не кулачками, а ногой стучать в калитку, однако привычного шаркания по дорожке все не слышалось.
Глава третья
Полковник Кокаскеров второй раз, теперь уже с большим интересом и потому внимательней, принялся читать письмо: «Мы понимаем, что сложное положение на границе, судя по тому, как многих, уволенных по сокращению, затаскали по военкоматам. Только кому хочется начинать жизнь в третий раз. Перемучились, когда оказались вне пограничных войск, никому не нужными. Делать ничего не умеем. Пошли в ученики. У многих седина в висках, а он — к станку, в подручные к юнцу. Только это не самое неприятное. Квартиры вместо обещанных трех месяцев годами не получали. В исполкоме один ответ: — Кто вас здесь ждал?! Своим жилья нет! Поезжайте в любой колхоз свинарем и стройте себе дом…» — Рашид Кокаскеров вздохнул и положил письмо на стол, как что-то отталкивающе-неприятное, вызывающее досадливую грусть.
Хорошо, ой, как хорошо помнит Кокаскеров то неприятное и противоправное время. Он, Кокаскеров, тогда уже подполковник, вопреки своей преданности пограничным войскам написал рапорт на увольнение. Причин тому было несколько. Первая, и самая главная, неприятие решения Хрущева о снятии льготной выслуги на границе. Ладно бы, на будущее. Кто-то доложил без знания дела, что на заставах не служба, а рай земной, что шикарно исчислять службу год за два и что вполне достаточно обычного исчисления: год за год. Не соглашаться с таким решением можно, но можно и понять. Не оправдать, но понять. Его можно оценить, как вредное, но не как антизаконное. А сделано было иначе: снята у всех офицеров прошлая выслуга, заработанная бессонными ночами в пограничных нарядах, где никто никогда не гарантирует полной безопасности, заработанная великим физическим и нервным напряжением, работой на износ, в которой главная забота и главная цель — крепкая охрана границы: снята вопреки всем юридическим канонам. Бессовестно снята. Такое честный человек, каким был Кокаскеров, ни умом, ни сердцем принять не мог.
Не меньше возмущала Рашида Куловича и так называемая общественная комиссия по увольнению офицеров. Сформировал ее начальник отряда по такому принципу: все руководители служб и отделов, а для демократии — один начальник заставы. Руководящие офицеры, конечно же, при чинах, но с сединами от долгого штабного сидения и с выслугой, вполне достаточной для полной пенсии. Даже начальник заставы был выбран самый старый из всех начальников застав. Всем бы им, справедливости ради, и следовало подать в отставку, но нет, себе они сразу же определили должности, какие по новому штатному расписанию оставались в отряде, а уж потом принялись решать судьбу оставшихся за штатом. И, как это у нас вошло уже в правило, в первую очередь увольнять начали строптивых, неуживчивых, кому больше всех нужно и кто с трибун партийных собраний и конференций осмеливался резать правду матку. Год ли оставался до пенсии, иди даже меньше — не имело значения. Разводили руками в комиссии: сокращение, ничего не попишешь.
Лишился, таким образом, отряд самых лучших офицеров. И молодых.
Многие умные и честные офицеры сами писали рапорта, не ожидая решения комиссии. По тем же мотивам, что и Кокаскеров. Не хотели они быть участниками недостойной возни вокруг святыни, коей они почитали границу Родины.
Глава четвертая
Рашид Кулович выпил кису запашистого пенистого кумыса, как и положено, залпом, не отрываясь, слил оставшиеся капли на землю, отвернув утолок кошмы и приложив правую руку к сердцу, вернул кису матери; та поспешно приняла ее, лучась радостью, что может вот так, по-матерински, поухаживать за сыном, и начала ловко вспенивать кумыс в казане, процеживая его сквозь воздух, чтобы угодить сыну, как самому почетному и любимому гостю. Большой смысл в этом традиционном ритуале. И первая киса обязательно залпом, чтобы не стеснялся жаждущий гость, и процеживание кумыса сквозь воздух перед второй кисой, чтобы передохнул гость и начал неторопливую беседу. Да, самое время сказать, что приехал он, сын их, к любимым родителям своим не просто попить кумыса и поесть бешбармака, а привез удручающую новость; но Кокаскеров все не решался заговорить, он смотрел, как мать ловко черпает кумыс большой, с носиком, деревянной ложкой, а потом неспешной струйкой льет его обратно с полуметровой высоты, ни капли не уронив мимо казана, и не хватало у него смелости произнести те слова, какие сразу же слизнут праздничную возбужденность, воцарившуюся в юрте. Молчание нарушил Кул. Спросил:
— Ты, сын, устал? Или ты удручен недобрым? Ты, как мне кажется, не рад приезду в родительский дом?
— Да, отец. Я должен был приехать два дня назад, но…
Гулистан напружинилась, лицо ее померкло, насторожилось, а Кул совершенно спокойно продолжал смотреть на сына, ожидая конца фразы. Он привык и к добрым, и к недобрым поворотам судьбы, и ничто не могло вывести его из равновесия.
— Но… Мы в Сары-Кизяке задержали нарушителя. Случайно задержали. — Выходит, зря закрывали заставу? Но раз ты командир, докажи там, — старик ткнул пальцем вверх, — пусть вернут сюда кокаскеров.
Глава пятая
В начале их было всего с дюжину. Джинсовых мальчиков. Оболваненных под нулевку. У каждого увесистый баул со снедью и питьем. Баулы яркие, под кожу. В тон таким же броским, с заклепками, широким ремням. Мало чем парни отличались друг от друга, одетые по той моде, которая только-только начинала входить и которая стоила немалых денег и была, естественно, по карману лишь семьям, имеющим солидные бюджеты. Не разнились парни и по росту, и по конституции. Что-то неуловимо девическое пробивалось сквозь нарочитую грубость, резкость манер. Неженки. Физические и нравственные неженки. Только двое разнились и меж собой, и с остальными — Иван Богусловский и Сильвестр Лодочников. Человек, не видевший Сильвестра после вечернего шашлыка на даче родителей, никак не признал бы его. Ничего у юноши не осталось от бабской полноватой холености. Атлет. Ноги, в тугих джинсах, бугрились мускулами, грудь широкая, налитая силой, да и весь он был как бы переполнен молодецкой силушкой немереной, она прорывалась в каждом его движении, в каждом жесте, что давало ему естественное право, как это обычно складывается в отношениях между молодыми людьми, смотреть на хлюпиков надменно, а говорить с ними властно, непререкаемо, присваивая себе лидерство.
Впрочем, верховенство это подтвердили еще в военкомате, выделив его из всей группы призывников и назначив старшим команды.
Иван выделялся другим — сосредоточенностью, молчаливостью. Он словно вглядывался в новых своих товарищей, изучал их, определяя, надежны ли они. Он словно осмысливал за всех, и за себя тоже, новое их жизненное положение. Еще и одеждой он разнился. Джинсы, не измученные хлоркой, а естественным образом поношенные, перехвачены были офицерским кожаным ремнем, не потертым наждачной бумагой и не украшенным блестящими кнопками — естественно все было на нем, как и сам он, естественный, хорошо развитый юноша, знающий, что он и сильный, и ловкий, но не выплескивающий эти свои качества напоказ. Одно лишь портило его мужскую гармонию — пухлые щеки. От матери они у него. Не очень они вязались с задумчивыми пытливыми глазами, доставшимися, как уверяли родные, от прадедушки.
Сильвестр по-хозяйски оглядел пустой вагон и изрек покровительственно:
— Обживем два средних купе. Считаю, нам, москвичам, держаться нужно вместе. Крепко держаться, — прошелся по вагону от туалета до туалета и остановился у облюбованных отсеков: — Вот этот наш. Вот этот. И этот. — Бросил баул на среднюю полку и к Ивану — А ты давай сюда. Рядом.
Книга четвертая
Глава первая
Под горочку, да еще в тени деревьев, бежать хорошо, отставшие было на крутом подъеме курсанты подтянулись, и взвод вновь побежал не разнобойно, а в привычном ритме, и этот ритм подчинил себе и Михаила Богусловского, боль в ноге притупилась, что его весьма обрадовало.
«Вот так бы до самого конца».
Увы, благодать эта длилась не слишком долго — проселок, повернув круто влево, выскочил на опаленное солнцем пшеничное поле и запылил. Бежать стало намного трудней: пыль непомерная, к тому же выбоины почти на каждом шагу. Усугублял еще и ветер, который подул в спину, и пыль начала обгонять бегущий взвод. Получалось так, что задним дышать было легче, чем головным.
Взводный (или по штатному расписанию — курсовой офицер) поднажал, стараясь побыстрей миновать пыльный и колдобистый участок трассы, и через малое время стал едва различим.
Место старшего сержанта Михаила Богусловского как помощника командира взвода сразу же за офицером, поэтому и ему пришлось ускорить бег, дабы не образовался большой отрыв взвода от своего командира; это, однако же, для Богусловского оказалось не слишком посильно: нога сразу дала о себе знать, а когда он еще оступился, не углядев колдобины, именно раненой ногой, боль пронзила все тело. В глазах потемнело и из них вышибло даже слезу.
Глава вторая
Азиз возлежал на ковре перед дастарханом, всем видом показывая, словно ничего, кроме ублажения себя чаем с миндальной халвой, его не интересует. Мысли его меж тем ой как далеки от благодушных. Вроде бы он мог гордиться тем почетом, какой ему оказали столь почтенные люди: встретили в аэропорту с поклоном и не в гостиницу повели, а, как они выразились, на природу. И ни разу никто из почтенных не назвал воровской клинкой Багдадский вор, обращаясь не иначе как Азиз-ага. Но вот недолга: в душу самовольно вползла тревожность уже тогда, когда его повезли по знакомой ему дороге, особенно когда из шикарного лимузина ему пришлось пересаживаться в серый, основательно выгоревший уазик.
«Как в тот раз…»
В тот раз в горы вез его начальник горотдела милиции, брюхатый полковник, который всем видом показывал, что он, Багдадский вор, глава крупнейшей в Ферганской долине малины, в полных его милицейских руках. Но Азиза веселило такое поведение разжиревшего на поборах пузана, ибо он знал, ради чего затеян выезд «на природу».
Уазик, переваливаясь на неровностях каменистого дна стремительной речушки, преодолел ее и пополз по ущелью вверх, петляя меж валунами, и Азиз с наслаждением глядел на зеленую густоту склонов, где, как ему виделось, вцепились друг другу в глотки ощетинившиеся колючками ежевика и барбарис, а на эту борьбу за лучшее место под солнцем взирают с презрением могучие ореховые великаны, развесистые урючины и яблони. У Азиза на языке висела фраза: «Твой удел, разжиревший полковник, ежевика, мой — ореховое дерево», но он сдерживал себя не из боязни обидеть высокое милицейское начальство (полковник — шавка, не более), просто он не считал нужным опускаться до такой низости. Тем более, что он уже знал, ради чего поездка в горы. Его духовник, который не случайно получил кличку Хитрый Лис, пронюхал о готовящемся великом базаре.
Ущелье сужалось, все более скалы нависали над едва заметной колеей, петлявшей меж лобастыми валунами, вот оно круто вильнуло вправо — и перед взором Азиза открылась уютная поляна, в центре которой был расстелен большущий ковер ручной работы, а на нем возлежал, положив под спину несколько подушек, тщедушный сморчок. Вправо и влево от него восседали размашистыми крыльями городские тузы.
Глава третья
Радостное возбуждение, шумная бестолковность царили на плацу, пока не установились ровные квадраты взводов выпускного курса и не подошли с песнями курсанты младших курсов. Вот тогда только установилось торжественное молчание. Вот-вот должно появиться командование, чтобы зачитать приказ о присвоении выпускникам лейтенантских званий и поздравить с первым шагом в их долгой офицерской карьере.
Время, однако, шло, всем становилось понятно, что вышла какая-то помеха. Через несколько минут лейтенанты начали перешептываться:
— Приказ не дошлифовали.
— Что его шлифовать. Он давно отшлифован.
— Не скажи. Троечникам возьмут да на младших срежут.
Глава четвертая
И майор Костюков, и лейтенант Богусловский знали, что полетят до Оша спецрейсом и понимали: не ради них одних целый самолет, стало быть, будет какой-то груз, будут и попутчики, но они даже предположить не могли, что увидят. На взлетной полосе — брюхастый «АН», а у грузового трапа стоит, явно ожидая майора Костюкова, высокий, богатырского сложения капитан в спецназовской камуфляжке. Уставно поприветствовав майора Костюкова, капитан доложил:
— Придан вам в полное подчинение до конца операции. Командир роты спецназа капитан Игнатьев.
— Здравствуй. Что? Со всей ротой?
— Так точно. И со спецмашинами. Своим ходом пойдем из Оша.
— Мне говорили о вертолете.
Глава пятая
В то самое время, когда майор Костюков и лейтенант Богусловский выполняли спецзадание, как они называли свою миссию на Алай, произошло два события, по важности не уступающие друг другу. Одно из них — в Москве. Точнее — в Подмосковье. На даче депутата Юрия Трофимовича.
Началось оно с того, что Юрий Трофимович, сухопарый чистюля с холеными руками, считавший себя выдающимся политиком, пригласил одного из своих помощников, Иосифа Сильвестровича Лодочникова, на свою дачу.
— Часиков эдак к двенадцати. В субботу. На шашлычок.
Лодочников знал, что дача Юрия Трофимовича частенько принимает гостей, но как правило, весьма значительных. Он как помощник иногда исполнял довольно пикантные поручения, привозя гостям для утехи мелькавших на экранах телевизоров певиц, а то и вовсе безвестных красавиц — певицы вели себя с ним надменно, как и подобает раскрученным до звездной величины артисткам эстрады, хотя отличались они не столько голосами, сколько соблазнительными телами, которые охотно выставляли напоказ с помощью соответствующих одеяний. Безвестные красавицы не корчили из себя невесть кого — они ехали на заработки, поэтому и вели себя сообразно своей профессии. Лодочникову не очень-то к душе были подобные поручения, но он не мог от них отказаться. Знал: не исполни просьбу шефа, завтра же получишь под зад коленом.
А разве ему худо живется за спиной у шефа, вернее, между теми, кто желает поддержки депутата, и самим депутатом. Не жадничали домогавшиеся депутатской благосклонности его лоббизма.