Дитя-зеркало

Андре Робер

Автобиографическая повесть известного французского писателя и критика рассказывает о первых жизненных впечатлениях ребенка, о формировании его характера. Хотя само повествование не выходит за рамки одной семьи, в книге воссоздается атмосфера 20-х гг. нашего столетия с его социальными конфликтами и проблемами.

Моя тетушка Берта, старшая сестра отца, вышла замуж за пастора–эльзасца и поселилась в пригороде Меца. Я жил у них, когда мне не было еще двух лет, еще до того, как сформировалась моя память. Все же у меня сохранились об этой поре некоторые воспоминания, и при всей своей незначительности они, как мне кажется, верно отражают тональность самого начала моей жизни, ее музыкальный ключ: чередование страха с ощущением безопасности, но чаще — страха.

В саду, между живой изгородью и ореховым деревом, роется в гравии ребенок; рядом с ним другой ребенок, родившийся в том же году и в том же месяце, — послевоенные времена всегда отмечены особенной плодовитостью. Мы с ним кузены, точнее сказать, он сын одной из пасторских дочек. Это бедняжка Пьер, и эпитет «бедняжка», увы, не имеет никакого отношения к музыке Шумана. Смерть караулит его. Ему суждено нас покинуть, на исходе моего детства он умрет от какой–то неизлечимой болезни. Черты его полностью стерлись, но я его любил, и чувство, что он рядом, прочно осталось во мне непреходящей памятью об исчезнувшем близнеце.

От нуля до пяти

Серая глубь серого двора — вот истинное начало, залитый цементом двор, с трех сторон замкнутый корпусами жилых домов, а с четвертой стороны — стеной; над стеной крыша сарая, дерево — парижская акация, клочок неба.

В одном из окон второго этажа дома, стоящего в глубине двора, взял обыкновение появляться ребенок, появляться и делать знаки ребенку, живущему напротив, то есть мне; однако сначала следует произвести перестановку фигур. В густом мраке, где ныне вырисовывается силуэт того, другого, родился однажды вечером я, родился после длительных родовых схваток, про которые роженица любит вспоминать с нотками снисходительности к виновнику ее страданий. Молва утверждает, что роды длились двадцать четыре часа, а происходило это в летнюю пору, когда день никак не хочет угаснуть, и мне казалось всегда, что существует некая смутная связь между моим нескончаемым появлением на свет и тем тяжким усилием, с каким ночь завладевала нашим двором.

Я где–то читал, что сумерки — это щель между видимым и невидимым. И я думал о том, что попал в этот мир в неурочный час, чтобы увидеть лишь темноту или вообще почти ничего не увидеть, и что мне предстояло еще какое–то время ждать, чтобы получить возможность наконец оглядеться. Поскольку к тому же я не был способен установить прямую связь между материнскими муками и моим запоздалым появлением, ибо не знал, как рождаются дети, этот рассказ меня очень смущал и я склонялся к тому, чтобы приравнять эти муки к мучениям нравственным, похожим на те, какие причиняешь любящим тебя людям, когда ты не выполняешь своих обещаний. Так, в силу какой–то непостижимой фатальности, я изначально чувствовал себя виноватым.

Значит, событие происходило где–то там, за спиной заменявшего меня ребенка, и симметричность точек обзора удивляла меня: другой мальчик как в зеркале созерцал то, что мог бы созерцать я. Этот эффект порождал враждебное чувство к тому, кто незаконно захватил мое место, и я довольно скупо отвечал на его авансы. Обстоятельством, отягчавшим его вину, служил и тот факт, что он был моим ровесником — он родился в один день со мной! — о чем его бестактные родители не уставали упоминать; все это еще больше усиливало мою сдержанность. Моя мать, весьма гордившаяся сумеречностью и мучительностью процесса моего появления на свет, тоже терпеть не могла напоминаний об этом совпадении, столь же неуместном, как одновременное рождение дофина и крепостного.