О революции

Арендт Ханна

Книга о революции.

ВВЕДЕНИЕ

ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ

Войны и революции по сей день определяют облик XX столетия, как будто эти события не замедлили исполнить известное ленинское предсказание

[1]

. И в отличие от идеологий XIX века - таких как национализм и интернационализм, капитализм и империализм, социализм и коммунизм, утративших (несмотря на то, что к ним продолжают взывать, дабы объяснить причины возникновения войн и революций) контакт с основными реалиями нашего мира, - война и революция до сих пор составляют две центральные темы политической жизни XX века. Эти события пережили свои идеологические обоснования. В политической ситуации нашего времени, чреватой угрозой тотального истребления в войне и вместе с тем не дающей угаснуть надежде на эмансипацию человечества путем революции - открывающей перед всеми народами перспективу занять среди других держав земли независимое и равное положение, на которое им дают право Законы Природы и ее Творца

[2]

, - и поныне нет более важного вопроса, с самого начала нашей истории определявшего основное содержание политики: свобода или тирания?

Само по себе это достаточно необычно. Действительно, совместными усилиями современных наук, таких как психология и социология, ничто, казалось бы, не было развенчано столь убедительно, как идея свободы. Даже революционеры, которым как будто самой судьбой было уготовано служить хранителями традиции, попросту непредставимой без понятия свободы, ныне склонны скорее презирать свободу как мелкобуржуазный предрассудок, нежели признать ее целью революции, как это бывало ранее. Но еще более странно наблюдать, что в то время как слово свобода вот-вот готово совсем исчезнуть из революционного словаря, оно то и дело всплывает в современных политических дискуссиях, посвященных важнейшим проблемам - войне и оправданию применения насилия. С исторической точки зрения войны принадлежат к числу древнейших из засвидетельствованных событий прошлого, тогда как революции, в собственном смысле этого слова, до Нового времени не существовали; они - одни из самых новых политических явлений. В отличие от революций войны только в редких случаях имели своей целью свободу; и хотя верно, что вооруженные выступления против иноземных захватчиков могли считаться священными, они никогда, ни в теории, ни в практике, не признавались в качестве единственно справедливых войн.

Традиция оправдывать войны даже на теоретическом уровне - весьма стара, хотя, конечно, не так, как сами войны. В основе этой традиции, как правило, лежит убеждение, что насилие не должно вмешиваться в политические отношения в их нормальном виде. Это убеждение мы впервые обнаруживаем у древних греков, рассматривавших свой полис, город-государство, как такое сообщество, жизнь в котором основана исключительно на убеждении, а не на насилии. (Что это не пустые слова и не самообман, демонстрируется, помимо прочего, обычаем афинян убеждать осужденного на смерть принять ее из своих собственных рук, выпив кубок с ядом, - таким образом граждане Афин даже в крайних случаях пытались избежать применения физического насилия.) Тем не менее, поскольку политическая жизнь греков по определению не выходила за пределы стен полиса, использование насилия не нуждалось, на их взгляд, в оправдании в сфере того, что мы сегодня называем иностранными делами или международными отношениями. И это при том, что все их международные отношения, за исключением одних только греко-персидских войн, в которых вся Эллада предстала как объединенное государство, едва ли выходили за рамки отношений между греческими городами. За стенами полиса, а значит и за пределами сферы политики, как ее понимали греки, сильные делали, что могли, а слабые страдали, как им должно (Фукидид).

Первые оправдания войн наряду с первым разграничением войн на справедливые и несправедливые мы находим в римской Античности. Эти оправдания не затрагивают проблему свободы и не проводят грань между захватническими и оборонительными войнами. Поистине справедлива та война, которая необходима, - писал Ливий. - И свято оружие, когда не остается надежды, кроме как на оружие (Iustum enim est bellum quibus nesessarium, et pia arma ubi nulla nisi in arrnis spes est). Во времена Ливия и на протяжении последующих столетий необходимое включало в себя множество такого, что мы сегодня сочли бы вполне достаточным, чтобы признать ту или иную войну скорее несправедливой, нежели справедливой. Завоевание, экспансия, защита сфер собственных интересов, сохранение силы перед лицом зреющей угрозы со стороны соседей или же поддержание существующего баланса сил - все эти хорошо известные приемы и уловки из арсенала силовой политики на деле не только служили причинами возникновения большинства известных нам войн, но также были признаны необходимыми, то есть законными, мотивами для объявления той или иной войны. Представление, будто агрессия является преступлением и что войны могут быть оправданы только в случае, если они служат отражению или предотвращению агрессии, приобрело свое практическое и теоретическое значение лишь после того, как Первая мировая война впервые со всей наглядностью продемонстрировала чудовищный разрушительный потенциал современного оружия.

Пожалуй, в традиционных оправданиях войн именно это бросающееся в глаза отсутствие понятия свободы служит причиной того, что его появление в современных дебатах по военному вопросу несколько режет слух. Легкомысленные вариации на тему свобода или смерть перед лицом беспрецедентно разрушительного потенциала атомного оружия не просто утратили смысл, но выглядят совершенно нелепыми. Действительно, едва ли подлежит сомнению, что рисковать собственной жизнью ради жизни и свободы своей страны совсем не одно и то же, что рисковать самим существованием рода человеческого в тех же целях

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЗНАЧЕНИЕ ТЕРМИНА

I

Вопрос о войне мы оставляем в стороне. Упомянутая мною ранее метафора начала человеческой истории, равно как и теоретически расшифровывающая и обыгрывающая эту метафору теория естественного состояния (несмотря на то, что обе они зачастую служили делу оправдания войны и связанного с ней насилия, выводя это оправдание из первородного зла, которое якобы присуще человеческим делам и проявляется в преступном характере начала людской истории), более значима для проблемы революции, поскольку именно революции - единственные политические события, напрямую приводящие нас к проблеме всякого начинания. Ибо революция, какое бы определение мы ей ни дали, не идентична простому изменению. Напротив, современные революции имеют мало общего с mutatio rerum

[9]

 римской истории или с гражданским раздором, время от времени сотрясавшим греческий полис. Их нельзя уподоблять ни μεταβολαι Платона, этому квазиестественному переходу одной формы правления в другую, ни πολιτεϊων ανακϋκλωσιζ Полибия - замкнутому кругу, в котором предопределено оставаться делам человека из-за стремления того к крайностям

[10]

. Античность была хорошо знакома с политическими изменениями и с тем насилием, которым они сопровождались. Однако античные мыслители были далеки от мысли, будто эти изменения могут привести к возникновению чего-то принципиально нового. Изменения касались лишь перехода от одной стадии цикла к другой, и насколько разными были человеческие дела, настолько неизменным оставался мировой порядок в целом. Все раз за разом возвращалось на круги своя, и если называть это возвращение современным термином история, то история эта так и не получила новой точки своего отчета.

Тем не менее современные революции имеют и еще одну сторону, для которой поиск прецедентов в более раннем историческом прошлом мог бы оказаться более продуктивным. Вряд ли кто-нибудь станет отрицать ту первостепенную роль, которую во всех революциях играл социальный вопрос. И немногие не смогут вспомнить, что упомянутые платоновские μεταβολαι уже Аристотель объяснял тем, что мы сегодня называем экономической мотивацией, и определял олигархию как господство имущих, а демократию - как власть неимущих. Во времена Античности не менее известным фактом было и то, что тираны приходят к власти благодаря поддержке низших слоев общества и что их шанс удержаться у власти базируется на свойственном человеку желании имущественного равенства. Связь между отношениями собственности и формой правления в данной стране, идея, будто политическая власть может просто-напросто вытекать из власти экономической, а классовый интерес (подчеркиваю - именно классовый интерес) способен выступать движущей силой в политической борьбе - все это, конечно же, не является открытием Маркса. Так же, как не является и открытием Гаррингтона

Тем не менее, каким бы насилием и кровопролитием ни сопровождались восстания и перевороты, подталкиваемые означенным интересом, до Нового времени и революций XVIII века различие между богатыми и бедными считалось столь же естественным и неизбежным для государственного организма, сколь и различие между здоровьем и болезнью для организма человеческого. Социальный вопрос начал играть революционную роль только тогда (причем не раньше Нового времени), когда были поставлены под сомнение следующие соображения: будто бы бедность принадлежит к числу непременных условий существования человека на земле; будто различия между теми немногими, кто освободил себя от оков бедности благодаря обстоятельств вам, силе или обману, и большинством, вынужденным трудиться в беспросветной нужде, являются неотвратимыми и вечными.

Сомнение, что земная жизнь неизбежно должна быть обречена на лишения, а не, напротив, может быть благословенна изобилием, своим рождением обязано Америке. Оно выросло непосредственно из американского опыта колониальной жизни и как таковое предшествовало революции. Образно говоря, дорога к революциям в современном смысле этого слова - как радикальное изменение общественного уклада - была заложена, когда Джон Адамс более чем за десять лет до американской революции смог заявить: Я всегда рассматривал заселение Америки как грандиозный замысел Провидения и великое событие просвещения невежественной и освобождения порабощенной части человечества всей земли

Америка стала символом общества без нищеты задолго до того, как наше время с его небывалым техническим прогрессом открыло практические способы ее устранения. И подлинно революционную роль социальный вопрос начал играть только после того, как это случилось и об этом узнали европейцы. Античный цикл вечного возвращения основывался на различии между богатыми и бедными

II

Современное понимание революции, неразрывно связанное с представлением об открываемом ею новом этапе истории, с идеей совершенно новой исторической постановки, содержание которой ранее не было известно и которую надлежит осуществить впервые, можно датировать временем двух великих революций конца XVIII века. До той поры, когда действующие лица стали участниками событий, обернувшихся впоследствии революцией, никто из них ни в малейшей мере не подозревал, каким будет сюжет новой драмы. Однако по мере того, как революция набирала обороты, и задолго до того, как всем стало ясно, закончится она победой или поражением, новизна этого мероприятия и его сокровеннейший смысл становились все более понятными как самим актерам, так и зрителям. Что же до главной интриги, то ею, бесспорно, стало рождение свободы. В 1798 году, через четыре года после начала французской революции, когда Робеспьер, не боясь обвинений, что он изъясняется парадоксами, смог определить свое правление как деспотизм свободы, Кондорсе сделал обобщение, уже известное всем, а именно: Слово “революционный” не может быть применено к революциям, целью которых не является свобода

[32]

. То, что революции должны были возвестить о наступлении совершенно новой эры в истории человечества, было подтверждено введением нового республиканского календаря, в котором год казни короля и год провозглашения республики принимался за первый год нового летоисчисления.

Таким образом, главным в современных революциях является соединение идеи свободы с опытом начала чего-то нового. А поскольку в сознании свободного мира свободу принято ставить выше справедливости, то именно свобода, идея которой сама порождена революцией, может служить тем критерием, с помощью которого можно пытаться отделить подлинные, реальные революции от неподлинных и нереальных.

Здесь я считаю уместным сделать паузу, дабы избежать распространенной ошибки и не начать обсуждать наиболее поздние проявления революции.

Итак, рассмотрим революцию в одном из ее исторических ракурсов. Освобождение и свобода - не одно и то же. Освобождение может быть условием свободы, однако оно не ведет к ней автоматически. Понятие свободы, заключенное в идее освобождения, может быть только отрицательным. И тем самым стремление к освобождению не тождественно желанию свободы. Все перечисленное может показаться трюизмом. Однако если эти избитые истины часто подвергают забвению, то именно потому, что на первом плане обычно оказывается освобождение, тогда как свобода отступает на второй план или вовсе уходит в тень. Идея свободы всегда занимала важное и весьма противоречивое место в истории философской и религиозной мысли. Причем как раз в те века (начиная с упадка Античности вплоть до Нового времени), когда политической свободы как таковой не существовало и человек, по причинам, которых мы здесь не будем касаться, не занимался этой проблемой. Так сложилась ситуация, когда под свободой привыкли понимать не собственно политический феномен, но более или менее произвольный набор неполитических видов деятельности, дозволяемых и гарантируемых тем или иным государством.

Свобода как политический феномен появилась одновременно с греческим полисом. Со времен Геродота под полисом понималась такая форма политической организации, в которой отсутствовало господство одних граждан над другими

III

Одна из возможностей установить точную дату возникновения такого исторического явления, как революция (или же, например, национальное государство, империализм, тоталитаризм и т. п.), - отследить момент, когда впервые появился термин, прочно закрепившийся за данным феноменом. Очевидно, что каждое новое явление нуждается в новом определении, в новом слове для его обозначения - независимо от того, создается ли это слово специально, чтобы обозначить новый опыт, или же для определения совершенно нового смысла используется некий старый термин. Сказанное вдвойне справедливо в сфере политики, где речь занимает наипервейшее место.

Таким образом тот факт, что слово "революция" отсутствует там, где мы более всего ожидали его встретить - в историографии и политической теории раннего Ренессанса, - вовсе не является музейной находкой. Особенно поразительно, что Макиавелли в своем описании насильственного низложения правителей и замены одной формы правления другой - проблемы, к которой он питал столь страстный, хоть и несколько преждевременный интерес, - все еще пользуется цицероновским термином mutatio rerum, который он перевел как mutazioni del stato

[46]

. Его соображения по этой старейшей проблеме политической теории более не были заключены в рамки классической схемы, согласно которой единоличное правление ведет к демократии, демократия - к олигархии, олигархия - к монархии и в обратном порядке, - известные шесть возможностей, впервые открытые Платоном, систематизированные Аристотелем и даже упоминаемые Боденом без сколь-нибудь существенных изменений. Повышенный интерес к тем бесчисленным mutazioni, variazioni и allerazioni

[47]

, которыми его работы изобилуют настолько, что интерпретаторы ошибочно могут принять его учение за "теорию политического изменения", на самом деле являлся попыткой обнаружения неизменного, невариабельного, непреходящего - короче, долговечного и устойчивого.

Макиавелли так приходится ко двору истории революций (хотя он был не более как их предтечей) как раз благодаря тому, что он оказался первым, кто задался вопросом о возможности основания долговечного, прочного и устойчивого политического организма - государства. Дело здесь даже не в том, что Макиавелли был весьма неплохо знаком с некоторыми характерными чертами современных революций: с заговорами и борьбой между отдельными группами, подстрекательством к жестокости и насилию, со смутой и анархией, в конце концов расшатывающими целостный политический организм. Не в последнюю очередь он был знаком и с теми возможностями, которые революции предоставляют новым людям - homines novi, как их называл Цицерон, а Макиавелли - condottieri

И все же в этом вопросе Макиавелли не так уж далеко ушел от своих последователей в XVIII веке, как это может показаться. Позднее мы увидим, что все революции начинались как реставрация, обновление и что пафос революционного создания чего-то совершенно нового появлялся только в процессе самих революций. Робеспьер был более чем прав, когда утверждал, что "план французской революции был буквально начертан в книгах ... Макиавелли"

Действительно, тех, кто читает работы Макиавелли, подстерегает величайший соблазн пренебречь историей слова и датировать феномен революции временем смуты в итальянских городах-государствах. Несомненно, Макиавелли не был отцом "науки политики", или политической теории, однако кое-кто вполне мог бы принять его за духовного отца революции. Дело даже не в сознательных и настойчивых попытках - впоследствии столь характерных для политической мысли XVIII века - возродить дух и институты римской Античности. Более значимо здесь то, что Макиавелли прославляет политическое насилие - эта тема до сих пор продолжает шокировать его читателей, - и это же насилие мы обнаруживаем в словах и поступках действующих лиц французской революции. В обоих случаях одобрение насилия странным образом уживается с преклонением перед Римской республикой, в которой поступками граждан руководил авторитет, а не насилие.

IV

Со всей очевидностью мы не можем утверждать, что революции не имеют прецедентов в истории вплоть до Нового времени. И, несомненно, многие согласились бы с тем, что для современного нам мира весьма характерна жажда нового вкупе с убеждением, что новое само по себе есть благо, а кроме того, что современное общество весьма склонно уравнивать подобное умонастроение и так называемый революционный дух. Однако если под революционным духом мы понимаем подлинный дух революции, то в таком случае современная жажда нового не имеет с ним ничего общего. С психологической точки зрения опыт создания чего-либо, объединенный с убеждением, что предстоит открыть совершенно новую страницу истории, сделает человека скорее "консерватором", нежели "революционером", он скорее примкнет к той когорте людей, которые стремятся сохранить сделанное и защитить его от разрушительного воздействия времени, чем будет приветствовать новые веяния и новые идеи. Добавим, что с исторической точки зрения люди первых революций (то есть те, кто не только совершил революцию, но и вывел ее на авансцену политики) были кем угодно, только не теми, кто жаждал нового, и эта неприязнь к новому до сих пор отзывается эхом в термине "революция". В действительности уже употребление слова "революция" определенно указывает на то, что ее действующие лица не питали больших  надежд и не имели достаточных намерений, что они не намного лучше, чем их современники-зрители, были подготовлены ко всем неожиданным поворотам ее сюжета. Причина коренится в том, что тот необычный пафос новой эры, который в почти одинаковых выражениях и бесчисленных вариациях мы обнаруживаем у акторов как американской, так и французской революции, вышел на передний план только тогда, когда они достигли точки - во многом вопреки собственному желанию, - после которой возврат к прошлому стал уже невозможен.

Первоначально слово "революция" являлось астрономическим термином, и его роль в естественных науках особенно возросла после De revolutionibus orbium coelestiam

Выбор слова "революция" показался бы нам еще более удивительным, если бы и с современными революциями дело обстояло столь же просто, как об этом написано в учебниках. Слово "революция", когда его впервые спустили с небес на землю и использовали для описания событий, происходящих в мире смертных людей, служило главным образом метафорой, вносящей в случайные события, взлеты и падения человеческой судьбы - а их с незапамятных времен уподобляли восходу и заходу солнца, движению луны и звезд - элемент вечного, неодолимого и постоянно повторяющегося движения. В XVII веке, когда слово "революция" впервые применили в качестве политического термина, его метафорическое содержание находилось гораздо ближе к первоначальному значению слова, поскольку оно использовалось для обозначения повторяющихся процессов, возвращения на круги своя. Так, впервые это слово употребили не в тот момент, когда разразилась английская революция  и Кромвель установил первую революционную диктатуру, а в 1660-м, уже после падения Долгого парламента и восстановления монархии. Тот же смысл мы обнаруживаем в нем и в 1688-м, когда Стюарты были изгнаны и на трон взошли Вильгельм III Оранский и Мария II

То обстоятельство, что слово "революция" первоначально подразумевало реставрацию, тогда как для нас оно имеет прямо противоположное значение, не просто причуда семантики. Революции XVII и XVIII столетий, которые мы воспринимаем как манифесты нового духа, духа современной эпохи, задумывались и планировались именно как реставрации. Безусловно, гражданские войны в Англии предвосхитили великое множество тенденций, которые мы привыкли связывать с тем существенно новым, что явилось результатом революций XVIII века: появление "левеллеров", или "уравнителей", и образование партии, состоящей почти исключительно из людей низшего сословия, радикализм которых вскоре спровоцировал их конфликт с лидерами революции, что явственно предваряет ход французской революции; тогда как требование конституции в качестве "основания для справедливого управления", выдвинутое "левеллерами" и так или иначе исполненное введенным Кромвелем "Орудием управления" (Instrument of Government)

Однако гораздо более важно для нас то, что произошло веком позже, поскольку в данный момент нас интересует не история революций, не их прошлое, не причины, по которым они происходили, и не их ход. Чтобы выяснить, что такое революция, какое влияние она оказывает на человека как на субъект политики, каково ее политическое значение для мира, в котором мы живем, и какую роль она играет в современной истории, нам следует рассмотреть те исторические моменты, в которых революция предстает наиболее полно, приобретает определенные черты и овладевает умами людей вне зависимости от причин - злоупотреблений, жестокости, ограничений свободы и так далее, - ее вызвавших. Именно поэтому мы должны обратиться к примерам французской и американской революций, не упуская при этом из виду то обстоятельство, что и первая и вторая в своей начальной фазе осуществлялись людьми, которые были твердо убеждены, что своими действиями они не создают ничего принципиально иного, а лишь восстанавливают старый порядок вещей, нарушенный и попранный деспотизмом абсолютной монархии или злоупотреблениями колониальных властей. Они искренне верили - и это служило для них оправданием их действий, - что желают возвратиться назад к временам, когда все было так, как должно быть.