В 2009 году Германия празднует юбилей объединения. Двадцать лет назад произошло невероятное для многих людей событие: пала Берлинская стена, вещественная граница между Западным и Восточным миром. Событие, которое изменило миллионы судеб и предопределило историю развития не только Германии, но и всей, объединившейся впоследствии Европы.
В юбилейной антологии представлены произведения двадцати трех писателей, у каждого из которых свой взгляд на ставший общенациональным праздник объединения и на проблему объединения, ощутимую до сих пор.
Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают
Юлия Франк
ПУТЬ ЧЕРЕЗ ПОВЕСТВОВАНИЕ — ПУТЬ ЧЕРЕЗ ГРАНИЦУ. Приглашение
© Перевод А. Кряжимская
Двадцать лет прошло с тех пор, как летом 1989-го от Берлинской стены начали откалываться кусочки, осенью того же года она зашаталась, а в ночь с 9 на 10 ноября (через несколько недель после того, как седьмого октября Германская Демократическая Республика отметила сороковую годовщину со дня своего основания) окончательно пала.
Седьмое октября 1978 года. До этой даты мы, согласно разрешению на выезд, должны были покинуть ГДР. У моей матери к тому времени было четыре дочери, младшей едва исполнилось несколько месяцев. С 1974-го она четыре раза подавала заявление на выезд. Рассмотрение затягивалось на месяцы, а иногда и на годы. Три раза приходил отказ. Моя мать была театральной актрисой. Потсдамский театр имени Ганса Отто был последним местом, где она работала по специальности. В годы смутного ожидания ей не разрешалось играть на сцене. Это называлось «запрет на профессию». Матери приходилось разносить письма и работать садовницей на кладбище. Видимо, на такой работе у человека, собиравшегося покинуть республику, по мнению властей, было меньше возможностей распространять вредоносную идеологию. Соседи и школьные учителя как бы невзначай задавали нам, детям, вопросы про нашу частную жизнь. Это называлось шпионить. Мать, оберегая наш по-детски наивный взгляд на мир, не делилась с нами своими убеждениями и планами, не говорила о своей заветной мечте. О заявлениях в Министерство внутренних дел ГДР и о причинах, по которым нам предстояло поменять наш привычный жизненный уклад, мы тоже ничего не знали. Все мое детство проходило под знаком скрытности и недоверия. Не стало исключением и шестое октября 1978 года — день нашего переезда с Востока на Запад. На последнее заявление матери ответили положительно, ведь она якобы собиралась обручиться с жителем Западного Берлина. Брак предполагался фиктивный: женихом должен был стать совершенно незнакомый человек. Это называлось «помощь в эмиграции под видом воссоединения семьи» — маленькая лазейка для бегства на Запад. Последние дни перед отъездом мы жили у бабушки в берлинском районе Рансдорф. В 1938 году ее по причине еврейского происхождения отчислили из аспирантуры Берлинской академии художеств. Двумя годами раньше она отвергла предложение отца эмигрировать вслед за старшим братом в Америку. Бабушке больше пришлась по душе Италия, где можно было полюбоваться на произведения старых мастеров. Она была ярой коммунисткой и потому в 1950 году на последнем месяце беременности вместе с двумя внебрачными детьми (расовый закон запрещал ей выйти замуж за их отца) вернулась в Берлин. Бабушка ни за что не хотела жить в буржуазном Вестэнде, где прошло ее детство, — она была идеалисткой и направилась прямиком в советскую зону. Там в середине шестидесятых на девятнадцатом году жизни погиб ее сын. Вскоре младшей дочери исполнилось восемнадцать, и она бежала на Запад. Сама бабушка вряд ли страдала от притеснения со стороны властей ГДР: как «жертва нацистского режима» она, наоборот, пользовалась множеством привилегий, в том числе свободой передвижения, которой были лишены ее дети. Она ездила к братьям в Америку, Ливан и Висбаден, навещала друзей и родных в Париже, Тель-Авиве и Лондоне. Об изменении ее политических взглядов в пользу христианской или буржуазной демократии не могло быть и речи. Бабушка не переставала идеализировать коммунизм. Для нее он был синонимом социальной справедливости. Вероятно, она не понимала, почему ее дети не хотели жить в ГДР.
Шестого октября 1978 года незнакомец из Западного Берлина заехал за моей матерью и ее дочерьми в Рансдорф, пересек Борнхольмский мост и в тот же день отвез нас в пересыльный лагерь Мариенфельде. Несмотря на то, что мой роман «На реках вавилонских» никак нельзя назвать автобиографическим, в нем все же отразились некоторые впечатления от той «пограничной ситуации», через которую нам пришлось пройти, и от вышеупомянутого учреждения для беженцев — своего рода перевалочного пункта между Востоком и Западом. Впрочем, многие детали, живо запечатлевшиеся у меня в памяти, так и не вошли в четко структурированное четырехголосное повествование, ни один из рассказчиков не упоминает их в своей истории. О многом тогда нельзя было говорить открыто. Я это чувствовала, хотя знала еще очень мало. Даже когда мы перебрались на Запад, где, казалось, было безопасно, в течение долгого времени о самом главном следовало молчать. Половина друзей моей матери в начале семидесятых бежали на Запад. Каким образом кто бежал я в основном узнала только с приходом к власти Гельмута Коля и началом его реформаторской политики. Я даже не знала, как бежали моя родная тетя и наши ближайшие друзья, с которыми я ребенком делила кров в свободном Западном Берлине. С одной стороны, пути бегства хранились в тайне из чувства ответственности и такта, с другой стороны — из осторожности и страха. Как бежал мой отец в 1975-м? Этого я не знаю до сих пор. И не узнаю никогда, потому что в 1987-м он умер, так, по-видимому, никому об этом и не рассказав.
Мы думали, что нас встретит золотой, солнечный и свободный Запад, но осенью 1978-го в пересыльном лагере Берлин-Мариенфельде он открылся нам совсем с другой стороны. Лагерь был окружен высокой стеной с колючей проволокой, за обитателями (для их же защиты) велся круглосуточный надзор. Каждое утро, идя в школу, мы миновали вахтера и турникет, продукты питания выдавались по талонам. В самом лагере было еще карантинное отделение, куда нас поместили сразу после прибытия и продержали целую неделю, дабы убедиться, что мы не больны инфекционными заболеваниями. В зависимости от времени года — то лило, то моросило, то морозило. В школе нас обзывали «лагерными», на школьном дворе били, отлучиться мы могли только после предварительного уведомления. Месяцами с нами никто не хотел дружить: ни один сверстник не ходил к нам в гости и не приглашал к себе, не с кем было отмечать дни рождения и встречать Рождество. К тому времени несколько друзей моей матери уже обосновались в Западном Берлине, но ни у кого из них не было возможности разом приютить у себя пятерых — так мы застряли в лагере почти на девять месяцев. Каждый день мы писали письма родным и близким: подруге из района Адлерсхоф (несколько километров по прямой в восточном направлении), бабушке (несколько километров по прямой в восточном направлении), отцу нашей старшей сестры (несколько километров по прямой в восточном направлении). Через месяц изолированного существования тоска по прежней жизни стала невыносимой. Хотелось обратно туда, где мы были полноценными членами общества.
Мать в первые же недели адаптационного срока поняла, что положить конец детским страданиям сможет только светло-зеленая бумажка — гостевая виза. Она написала заявление, в котором просила выдать ей и четырем ее дочерям десятидневную визу на рождественские каникулы, и отнесла его на Йебенштрассе, за вокзалом Цоо. В начале декабря пришло невероятное известие: нам дали визу! Больше никаких препятствий: можно было просто сесть на городскую электричку, проехать несколько километров до вокзала Фридрихштрассе и пересечь границу. Мы не могли дождаться наступления зимних каникул и строили планы, как накануне обратного отъезда поменяемся местами с нашей подругой из Адлерсхофа: пограничники ничего не заметят, ведь на детских пропусках нет фотографий. Адрианна вместо меня пройдет по лабиринту «дворца слез», поживет среди моих сестер, которых знает с детства, спокойно посмотрит Запад, а через несколько недель, когда вся семья снова поедет в Восточный Берлин, вернется к родителям и в школу. А я уеду обратно. Было бы здорово! Больше всего на свете мне хотелось притвориться этой подругой и вновь пожить прежней жизнью: посидеть за знакомой партой, побродить по одичалому бабушкиному саду, встретиться с дорогими сердцу людьми…
Виола Роггенкамп
Я ПРОЕДУ!
© Перевод Д. Паршикова
Мы ехали из Освенцима.
«Разве так начинают рассказ?»
Но так оно и было, а вся история оказалась даже отчасти забавной. Ведь моя мама утверждала, будто видит в темноте лучше меня: «В конце концов, это же моя машина, за руль своей ты меня никогда не пускаешь, и теперь поведу я!»
Именно поэтому мы, возвращаясь из Польши через ГДР, сами не заметили, как отклонились от трассы на Гамбург.
«Ты заснула. Поэтому так получилось. Ты все проспала».
Уве Кольбе
ТАБУ
© Перевод А. Егоршев
Как это часто случалось в моей жизни, инициатива и на сей раз исходила не от меня.
Исходила она от писателя Ф.
[9]
Тогда ему было шестьдесят, и ради иных из нас он мог двигать горы; в данном случае он сделал это ради меня. Хотя, в конце концов, я сам подал заявление — отпечатал его на машинке, как допускалось, в свободной форме и отнес на почту, — мне эта идея не пришла бы в голову, по крайней мере, в ту пору. И вот я сидел на широкой деревянной скамье в вестибюле импозантного с виду здания, поглядывая на двери двух служебных помещений; обе находились слева от меня и были закрыты. Чуть раньше я постучал в одну из них, вошел, назвал себя и сказал, что хотел бы «получить мой паспорт». Просто так, не отрепетировав фразу перед зеркалом, сказал, что хотел бы получить «мой паспорт». Я действительно сказал; «мой». Неслыханная дерзость! «Что вам здесь нужно», — резко спросила одна из двух женщин, в костюме и голубой блузке. Очевидно, она меня не слушала и, когда я повторил свое пожелание отчасти другими словами, наморщила лоб, произнесла раздраженно «ага» и «так-так», осведомилась, как меня зовут, порылась в выдвижных ящиках железного шкафа и объявила, что паспорта у них нет. После чего посоветовала пойти туда, куда я обратился с просьбой выдать такой документ: «ага», «вот-вот» — в Главное управление издательствами и книготорговлей. На что я, не раздумывая, ответил, что не пойду. «Меня известили, что паспорт находится здесь», — сказал я и добавил, что готов ждать до тех пор, пока мне паспорт не выдадут на руки или не скажут со всей определенностью, что его здесь нет. «Не можете ли вы это выяснить?» — спросил я под конец. И сидел теперь на темной тяжелой деревянной скамье, прислушиваясь к громкому биению своего сердца в шелестящей тишине просторного вестибюля Министерства культуры ГДР, что располагалось на берлинской площади Молькенмаркт.
Через три четверти часа произошел какой-то сдвиг. Одна из двух дверей отворилась, одна из двух женщин вышла и прокричала, глядя перед собой, что паспорт находится «на коллегии министерства». Эту новость я расценил как положительную. Спустя еще полчаса по широкой, монументальной лестнице сошла третья женщина и спросила, по какому я делу. Я терпеливо объяснил все еще раз, завершив тираду словами о том, что паспорт находится «на коллегии министерства» и что, следовательно, он имеется в наличии. «Вот поэтому, — сказал я, — я здесь сижу и жду». — «С чего вы взяли?» — вскинулась она. И тут же выпалила: «Ждите!» Что прозвучало скорее как: «Не дождетесь!» Спустя еще десять минут опять возникло движение: двери то открывались, то закрывались. Меня позвали. И положили передо мной синий паспорт с фотографией, которую я послал вместе с заявлением. Указали страницу, где я должен был расписаться, и я расписался. Когда я выходил из здания, меня бросало то в жар, то в холод, и казалось, что я одержал победу. Я еще раз заглянул в паспорт. Виза давала право на разовый выезд за границу до двадцатого апреля 1982 года включительно и была проставлена восьмого апреля. Вот и все, что касается мнимого отсутствия паспорта, прозвучало у меня в голове. На календаре было двадцатое апреля. Из телефонной будки я позвонил Ф. Он спросил, не расценю ли я его заботу как неприятно отеческую, если он проводит меня в Западный Берлин. Я ответил отрицательно, и мы договорились встретиться через полчаса, ровно в полдень, на Фридрихштрассе, у «дворца слез».
Тому, кто бывал в Берлине до падения Стены, было знакомо это понятие, а зачастую — и само место. Тот, кто приезжал в Берлин после падения Стены, как правило, слышал о нем впервые. Ему приходилось объяснять, что это такое, а может быть, и показывать этот «дворец». Вкупе с вокзалом Фридрихштрассе и одноименным КПП «дворец слез» представлял собой пуп Берлина — в те годы, когда город был разделен. А это значило, что пупом он был отнюдь не для всех. Строго говоря, он лишь свидетельствовал об определенных процессах в странном, не для всех в равной степени ощутимом, для многих вообще недоступном организме, вписанном в организм разделенного города — точнее, в организм городов, которые хоть и напоминали сиамских близнецов, однако обычно воспринимались их жителями по обе стороны Стены абсолютно отделенными друг от друга. Такими они и являлись в реальности. «Дворец слез» был неприметно раскрывающимся цветочком на серо-белом рубце, который в остальном зримо и грубо свидетельствовал о продолжающейся вивисекции городского организма. Можно было жить как в Западном, так и в Восточном Берлине, воспринимая «дворец слез» лишь как отвлеченное понятие. Надо полагать, что многие жители Западного Берлина вовсе не знали этого красивого словосочетания.
С архитектурной точки зрения «дворец слез» удался на славу: внешне ничто не говорило о его назначении. Проектировщики отказались следовать требованиям функциональности, которые вытекали из во многом тогда извращенной, но теоретически еще высоко ценимой баухаусовской традиции. Имя зданию дал народ. И как всегда, попал в точку. Здесь мы плакали, расставаясь с родственниками, которым надлежало вернуться в западную часть города до полуночи. Вернее, плакали не мы, потому что наши родственники заезжали и выезжали в основном через Злой Мост — КПП Борнхольмерштрассе, но еще и потому не мы, что мальчонка, которым я был тогда, и не думал плакать. Плакала моя мать. Правда, с годами плач сменился комментариями, точнее, ворчанием и брюзжанием: обстоятельства, по мнению матери, редко благоприятствовали визитам, времени для встреч отводилось маловато, атмосфера свиданий оставляла желать лучшего, подарки были стандартными, слишком дешевыми или малочисленными, иногда с обоими этими изъянами, а иногда вообще не имели никакой ценности, ибо приобретались явно без настроения и качеством не отличались. Речь о кофе, шоколаде и прочих «деликатесах». Мне было важно получить — если собиравшиеся в дорогу родственники не жадничали — еще одну игрушечную машинку. Плакало же перед «дворцом слез» немало людей.
Ханс-Ульрих Трайхель
МОЯ ГРАНИЦА — ПОДОКОННИК
© Перевод М. Зоркая
А у меня границей был подоконник, где стояла свеча для Восточной зоны. Свечи были красные, опоясанная надписями вроде: «Свет для той стороны» или «На три части — никогда!»
[11]
Я часто сидел у окна со свечой, разглядывал надписи и глядел в ту сторону. Окно выходило во двор, где сохранился хлев и еще голубятня. Хлев был пуст, забит какой-то рухлядью. Но внутри все равно пахло животными. Иногда я заглядывал туда, чтобы вдохнуть этот запах.
Где-то там, за хлевом и соседским садом, усаженным высокими елками, была та сторона. Направление верное, это родители мне специально пояснили, когда я спросил, отчего свеча смотрит на двор. Оттого, мол, что там Восток, где живут мои дядья и тетки, мои двоюродные братья и сестры, которых я если и знал, так только по фотографиям и рассказам родителей. Я садился поближе к свече и глядел на Восток, а свеча горела для дядьев и теток, для двоюродных братьев и сестер, для дяди Густава и тети Кете, для дяди Вальтера и тети Марты, для Хайнца и Гретхен, для Мирко и Лолиты. Особенно для Лолиты. Из сестер она была самая красивая. Старше меня, уже взрослая девушка, почти на всех фотографиях одетая в волнующе узкие свитерки. На Востоке у меня было еще много других теток и дядьев, двоюродных братьев и сестер, там жила почти вся родня, только вот имена я позабыл.
На Востоке встает солнце — так меня учили в школе, а потому было не очень логично светить в ту сторону. Но все равно меня радовало, что зимой эта свечка стоит на подоконнике и что во всей Германии, или хотя бы во всей Северной Германии, на подоконниках стоят свечки и туда светят, хотя я не строил себе иллюзий насчет того, как далеко доходит свет. Он не достигал и двора, уж не говоря о соседском саде и тем более — о той стороне. Однако ее свет окрылял мою фантазию, и я воображал, как оно там, как живут на той стороне дядя Вальтер, и тетя Марта, и все остальные. Разумеется, там встает солнце, но одновременно там царит вечная тьма. И в самые темные ночи дядя Вальтер, и тетя Марта, и все остальные тоже видят свет, который горит на нашем подоконнике, и видят, наверное, мое лицо, освещенное свечой, мое круглое, бледное и пухлое детское лицо, обращенное в северогерманскую ночь и в сторону Восточной зоны.
Для меня никто не ставит свечу на окошко, для меня не горит свет, я ведь и живу на Западе, а солнце встает на Востоке, на Западе оно ближе к зениту. Для меня не горит свет, я всего-то бледный и пухлый ребенок. Зато каждый год в декабре к нам приходила посылка со штолленом, дрезденским рождественским кексом. Восток благодарил за свет в ту сторону, а может — выражал сочувствие моему пухлому детскому лицу. На открытке, которая прилагалась к посылке, дядя Вальтер, тетя Марта, Хайнц и Грета, Мирко и Лолита желали нам счастливого Рождества. Иногда счастливого Рождества нам желали и другие люди, имена я позабыл, а запомнил главным образом упаковочную бумагу и картонную коробку, и бечевку я тоже запомнил. Упаковочная бумага — шершавая, с опилками — отдавала бедностью, отдавала границей между зонами, и бечевка тоже, и даже наклейка с адресом.
Томас Бруссиг
НАБЛЮДЕНИЕ
© Перевод А. Кацура
Готов рассказать, каким мне виделось тогдашнее положение. Как Вы знаете, свершить великий подвиг мне было предначертано судьбою. Само собой, во всех моих деяниях крылся особый, тайный смысл — смысл, остававшийся пока не проясненным. Но не подлежало сомнению: рано или поздно придет пора, и все обнаружится. Я окажусь замешанным в планы некоего человека, меня переведут в ничем не примечательное место и принудят делать вещи, недостойные суперагента. Некто всесильный и всеведующий, некто, чей письменный стол заставлен телефонами, некто, в чьих руках сходятся все нити, непременно даст знать, когда, по его усмотрению, пробьет мой час. Единственное, что требовалось во всем этом спектакле от меня, — терпеливо выжидать, играть свою роль и не подавать виду, что я матерый первоклассный шпион. Герою сей повести, заручившемуся лишь терпением и безграничной поддержкой с моей стороны, были уготованы настоящие испытания, и чем суровее и унизительнее, тем многозначительнее рисовалась его миссия в моих глазах. Еще вопросы? Вдобавок я, человек не шибко информированный, навострился жить в тенетах неопределенности и намеков. Хватало того, что мне и
ему
(будь он хоть самим министром Мильке) было известно: я — параграф особый, и каких бы катавасий ни пришлось теперь претерпеть, всё это — явление временное. На меня имеют
виды,
и происходящее со мной есть камешки одной мозаики, которые не сегодня завтра сложатся в картину и наполнятся смыслом. Какое-то чувство подсказывало: я в надежных руках. Главное действовать по предписанию, а что сверх того — не по моей части.
Я
надумал затаиться, и покамест все возложенное на меня оказывалось, таким образом, делом не моего ума и расчетов. Потому-то никакого вреда от меня не исходило.
Не я
вторгался в чужие дома, похищал, преследовал, вселял неуверенность и страх.
Я
— только выжидал.
Однажды ноябрьским утром в семь часов раздался звонок в дверь. Из домофона послышался взволнованный голос Ойле: мол, с сегодняшнего дня новое задание, и я немедленно должен пойти с ним. В точности таким и представлялся моему воображению этот судьбоносный день — промозглая погода, дождь, внеплановая пустяшная операция. Ойле усадил меня в машину и погнал в центр. По пути мы не разговаривали, но кто почитывает романы или смотрел «Невидимый прицел» с Арнимом Мюллер-Шталем, знает: в подобных случаях говорят мало, а то и вовсе молчат. Ойле приехал на Шплиттермаркт и остановился перед ООО «УЗИМЕКС», где занимались внешней торговлей. Через минуту вышел Раймунд и присоединился к нам. Точнее сказать, старик Раймунд, лихой онанист-пофигист, зачинщик путешествий на Луну. В чем дело? Неужто розыгрыш? Какого черта он к нам подсел? Следует ли знать Ойле, что мы знакомы? Или проверка на прочность? (Как-таки поведет себя наш самый многообещающий талант, если устроить ему очную ставку с давним приятелем, да еще при свидетелях?) Сначала я просто таращился в окно, лихорадочно анализируя ситуацию. Я: внешне — сама невозмутимость и равнодушие, внутри — напряженная работа мысли и предельная собранность. Из такого парня в один прекрасный день
Ойле завел мотор и выехал на Лейпцигерштрассе. Мы приближались к Чекпойнт-Чарли. Так я и думал: сейчас мне вручат конверт формата А4 и попросят тщательно ознакомиться с документами. На все про все дадут полчаса. Потом я получу поддельный паспорт — с новым именем! — и последние устные инструкции. Уже перед самым КПП быстро обернусь, и мне с безопасного расстояния покажут прощальный «Рот Фронт». Я, в точности как Тэдди во время тюремной прогулки, отвечу тем же, незаметно подняв сжатый кулак. А если не отвечу сейчас, то уж как пить дать — в последующей киноверсии событий.
Но мы свернули не налево к Чекпойнт-Чарли, а направо на Фридрихштрассе. Значит, везут к вокзалу Фридрихштрассе, соображал я. Там сходятся поезда западной и восточной железных дорог, и, по слухам, якобы существует потайной люк для агентов, этакая неприметная дверца; никем не охраняемая, но крепко-накрепко закрытая, за ней — пыльный проход, ведущий из подземной части вокзала прямо на улицу. Стало быть, это правда, вертелось в голове, ведь сегодня
Коли зашла речь о Фридрихштрассе, мистер Кицельштайн, хочу Вам наконец-то поведать, как еще восемнадцатилетним юнцом я, терзаемый эротическими фантазиями, чаял всеми фибрами приблизиться к запретному Западу, как желал его: почувствовать, понюхать, услышать, пощупать. Я не торчал у Бранденбургских ворот — оттуда до Запада целых сто двадцать метров, — нет, я сидел, скрючившись, на корточках в шахте метро, и всякий раз, когда внизу проезжал поезд, расстояние между мной и Западом сокращалось до ничтожных четырех метров… Я