Дьявольские повести

Барбе д'Оревильи Жюль-Амеде

Творчество французского писателя Ж. Барбе д'Оревильи (1808–1889) мало известно русскому читателю. Произведения, вошедшие в этот сборник, написаны в 60—80-е годы XIX века и отражают разные грани дарования автора, многообразие его связей с традициями французской литературы.

В книгу вошли исторический роман «Шевалье Детуш» — о событиях в Нормандии конца XVIII века (движении шуанов), цикл новелл «Дьявольские повести» (источником их послужили те моменты жизни, в которых особенно ярко проявились ее «дьявольские начала» — злое, уродливое, страшное), а также трагическая повесть «Безымянная история», предпоследнее произведение Барбе д'Оревильи.

Везде заменил «д'Орвийи» (так в оригинальном издании) на «д'Оревильи». Так более правильно с точки зрения устоявшейся транскрипции французских имен (d'Aurevilly), опирающуюся более на написание, чем на реальное произношение, и подтверждено авторитетом М. Волошина, который явно лучше современных переводчиков знал и русский и французский языки. Тем более, что эта транскрипция более привычна русскому читателю (сб. «Святая ночь», М., Изд-во политической литературы, 1991; «Литературная энциклопедия» и т. д.).

Amfortas

Дьявольские повести

Предисловие к первому изданию «Дьявольских повестей»

Вот первые шесть повестей.

Если публика клюнет на них и они придутся ей по вкусу, мы вскоре опубликуем шесть остальных, потому что у нас этих грешных повестей дюжина — точь-в-точь дюжина персиков.

Разумеется, содержа в своем заглавии эпитет «дьявольские», они не притязают на роль молитвенника или «Подражания Христу».

[1]

Однако написаны они христианским моралистом, который почитает себя не лишенным подлинной, хотя и очень смелой, наблюдательности и полагает, — такова уж его поэтика, — что сильный художник имеет право живописать все и что живопись его всегда

достаточно нравственна,

коль скоро она

трагична

и вселяет отвращение к изображаемому предмету. Безнравственны лишь равнодушие и зубоскальство. Автор же предлагаемой книги, веря в дьявола и его влияние на общество, не смеется над этим и рассказывает об этом чистым душам лишь затем, чтобы остеречь их.

На мой взгляд, вряд ли найдется читатель, который, познакомясь с «Дьявольскими повестями», захочет повторить в жизни один из их сюжетов, и в этом заключена нравственная ценность книги.

Пунцовый занавес

Страшно много лет назад я вознамерился поохотиться на водоплавающую дичь в болотах Запада, и, поскольку тогда в краях, где я собирался постранствовать, еще не было железных дорог, мне пришлось сесть в дилижанс на Э., который проходил в двух шагах от замка Рюэйль

[6]

и в котором находился покамест всего один пассажир. Этим пассажиром, личностью весьма примечательной и знакомой мне по частым встречам в обществе, был человек, именовать которого, с вашего позволения, я буду виконтом де Брассаром. Впрочем, испрашивать на это позволения — бесполезная предосторожность. Те несколько сотен особ, что называют себя в Париже светом, без труда угадают его подлинное имя.

Было около пяти часов пополудни. Медлительные лучи солнца освещали пыльную дорогу, окаймленную вереницей тополей и лугами, между которыми несла нас галопом четверка крепких лошадей, чьи мускулистые крупы тяжело вздымались при каждом ударе кнута почтальона — этого олицетворения Жизни, всегда слишком громко щелкающей бичом в начале пути.

Виконт де Брассар был в том периоде земного бытия, когда она перестает усердно орудовать означенным инструментом. Однако он отличался складом характера, достойным англичан (он и воспитывался в Англии), которые, получив смертельную рану, ни за что этого не признают и умирают, утверждая, что они живы. В свете и даже в книгах принято смеяться над притязаниями на молодость, присущими тому, кто оставил позади этот счастливый возраст неопытности и глупости, и такие насмешки заслужены, если подобные притязания приобретают комичную форму, но это далеко не так, когда последние не комичны, а, напротив, внушают почтение, как вдохновляющая их несгибаемая гордость; не стану утверждать, что это не безумство, поскольку такие утверждения бесполезны, но это прекрасно, как очень часто прекрасно безумство! Чувства гвардейца, который «умирает, но не сдается»

[7]

героичны под Ватерлоо, но не менее героичны они и перед лицом смерти, хотя у нее нет штыков, чтобы привести нас в восхищение. Так вот, для иных душ, скроенных на военный манер, все, как и при Ватерлоо, сводится к одному: ни за что не сдаваться.

Итак, в ту минуту, когда я садился в дилижанс на Э., виконт де Брассар, который не сдался (он живет до сих пор и ниже я расскажу — как: это стоит узнать), был одним из тех, кого свет, свирепый, как молодая женщина, бесчестно именует «престарелым щеголем». Правда, у тех, на кого не действуют ни цифры, ни чужие мнения, если речь идет о возрасте, когда у человека может быть лишь то, что у него есть, виконт де Брассар мог сойти просто за красавца без всякого эпитета. По крайней мере, в те времена маркиза де В., знавшая толк в молодых людях и остригшая с дюжину их не хуже, чем Далила — Самсона, ничуть не стеснялась носить очень широкий браслет, где меж шахматных квадратов из золота и черни был вделан на фоне синего подбоя кончик виконтова уса, подпаленный не столько временем, сколько дьяволом. Итак, не примысливайте к слову «щеголь» никаких двусмысленных, убогих и жалких определений, ибо тогда вам не составить себе верное представление о моем виконте де Брассаре, в котором все — душевный склад, манеры, черты лица — дышало широтой, основательностью, изобилием и патрицианской неторопливостью, как и подобало самому блистательному денди, которого знавал я, видевший, как впал в безумие Бреммель

Да, виконт де Брассар был истым денди. Будь он им не до такой степени, он безусловно сделался бы маршалом Франции. Еще в молодости он стал одним из самых блестящих офицеров конца Первой империи. Я не раз слышал от его полковых товарищей, что он отличался отвагой Мюрата с примесью Мармона.

Прекраснейшая любовь Дон-Жуана

Выходит, старый повеса до сих пор жив? — Еще как, убей меня Бог! — воскликнул я, но, вспомнив, что она набожна, тут же поправился: — Жив, Божьей милостью, и даже обитает в приходе Святой Клотильды, квартале герцогов. Король умер, да здравствует король! — говаривали в старой Франции до того, как монархия была сокрушена, словно чашка севрского фарфора. А вот Дон-Жуан назло всем демократиям — монарх, которого никто не сокрушит.

— Действительно, дьявол бессмертен, — поддакнула она, словно соглашаясь с собственным доводом.

— Он даже…

— Кто? Дьявол?

Счастливые преступники

Минувшей осенью я прогуливался однажды утром по Ботаническому саду

[68]

в обществе доктора Торти, безусловно одного из самых давних моих знакомых. Когда я еще был ребенком, он практиковал в городе В.; но тридцать лет спустя после этих приятных занятий, когда перемерли его клиенты, — он называл их

«мои фермеры»

и они принесли ему больше дохода, чем целая куча арендаторов хозяевам лучших земель в Нормандии, — он не набрал себе новой клиентуры; уже в годах и помешанный на собственной независимости, как животное, всю жизнь ходившее на поводке и наконец порвавшее его, он погрузился в пучину Парижа и, осев как раз поблизости от Ботанического сада, на улице Кювье, по-моему, занимался медициной лишь для собственного удовольствия, которое, впрочем, получал от нее немалое, потому что от природы был врачом до кончиков ногтей, большим врачом и к тому же великим наблюдателем во многих областях помимо чистой физиологии и патологии.

Сталкивались вы когда-нибудь с доктором Торти? Это был один из сильных и смелых умов, не носящих митенки по той прекрасной и пословичной причине, что «кошка в перчатках мышей не берет», а этот матерый породистый котище взял их видимо-невидимо; словом, это был тип человека, который очень мне нравился, и — думаю (а я себя знаю) — именно теми своими сторонами, которые больше всего не нравились другим. Действительно, доктор Торти, грубиян и оригинал, был, как правило, не по сердцу тем, кто чувствует себя хорошо; но, заболев, те, кому он особенно не нравился, расстилались перед ним, как дикари перед Робинзоном, который мог их убить, но не по этой причине, а как раз по противоположной: он мог их спасти. Без этого решающего обстоятельства доктор никогда не скопил бы ренту в двадцать тысяч ливров в дворянском, богомольном и ханжеском городишке, обитатели коего, руководствуйся они только собственными предубеждениями и пристрастиями, живо выставили бы Торти за ворота своих особняков. Впрочем, доктор с большим хладнокровием отдавал себе в этом отчет и лишь посмеивался. «Им приходится выбирать — между мной и последним причастием, — издевательски приговаривал он все тридцать лет, что батрачил в В., — и при всей их набожности они предпочитают меня Святым дарам». Как видите, доктор не стеснялся. Шутил он всегда чуточку богохульно. Откровенный последователь Кабаниса

Таков в точности был доктор Торти, с которым я прогуливался.

В тот день стояла светлая, радостная погода, способная задержать ласточек, которые собираются улетать на юг. На Нотр-Дам пробило полдень, и главный колокол собора словно разливал над рекой, подернутой у мостовых опор зеленой рябью, долгие светоносные раскаты, долетавшие — настолько был чист сотрясаемый ими воздух — до наших ушей. Порыжелая листва сада постепенно просохла от голубого тумана, окутавшего ее влажным октябрьским утром, а отрадное, хоть и запоздалое солнце, словно золотая вата, приятно грело нам с доктором спину, и мы остановились полюбоваться знаменитой черной пантерой, которая на следующую зиму умерла от чахотки, как юная девушка. Вокруг нас шаталась обычная для Ботанического сада простонародная публика — солдаты и няньки, которые любят ротозейничать перед зарешеченными клетками и усиленно забавляются, швыряя скорлупой орехов или каштанов в зверей, оцепеневших или уснувших за прутьями. Пантера, перед которой мы очутились во время скитаний по саду, была, если помните, из породы, что водится только на острове Ява, в краю, где природа живет напряженней, чем где-либо еще, и сама кажется огромной, не поддающейся дрессировке тигрицей, на которую походят все детища этой устрашающе плодородной почвы, сперва гипнотизирующей, а затем разрывающей человека. Цветы на Яве ярче и душистей, плоды вкусней, животные красивей и сильнее, чем в любой другой стране, и составить себе представление о тамошнем неистовстве жизни дано лишь тому, кто сам испытал захватывающие и смертельные ощущения страны, чарующей и отравляющей одновременно, Армиды

Я шепотом излагал эти соображения доктору, когда внезапно два человека раздвинули зевак, собравшихся перед пантерой, и остановились прямо напротив нее.

Шевалье Детуш

Моему отцу

1. Три столетия в одном уголке

Это было в последние годы Реставрации. На острой, словно игла, и остекленной, словно фонарь, колокольне аристократического городка Валонь пробило половину после восьми, как выражаются крестьяне на Западе.

Шарканье двух сабо, неуверенное движение которых как бы ускорялось не то страхом, не то непогодой, — вот и все, что нарушало тишину площади Капуцинов, не менее безлюдной и мрачной в этот час, чем

Висельничий пустырь.

Тем, кто знаком со здешними краями, известно, что Висельничий пустырь, именуемый так, поскольку на нем в прежнее время вешали преступников, представляет собой давно заброшенный участок земли справа от дороги из Валони на Сен-Совёр-ле-Виконт, участок, который путники из традиционного суеверия старались обходить стороной. Хотя ни в одной стране половина девятого вечера не почитается поздним и неподобающим часом, дождь, зарядивший без перерыва с самого утра, темнота — шел декабрь — и нравы этого городка, уютного, неторопливого и отгородившегося от мира, объясняли безлюдность площади Капуцинов и оправдывали удивление вернувшегося домой буржуа, который, стоя у закрытых наглухо ставень, слышал, быть может, вдалеке, как прерывисто скрипят эти сабо по мокрой мостовой и к звуку их неудержимо примешивается какой-то другой шум.

Без сомнения, огибая площадь, присыпанную посередине песком и выложенную булыжником по всем четырем краям, и поравнявшись с бутылочного цвета воротами особняка г-на де Менильузо, которого за его охотничью свору прозвали Менильузо-

собачник

, сабо своим стуком перебудили эту компанию уснувших сторожей, потому что за стенами, окружавшими двор, раздался и долго не смолкал вой, унылый и меланхоличный, как всегда у псов по ночам; этот монотонный безысходный плач собак, силившихся просунуть под колоссальные ворота лапы и морды, словно они почуяли на площади нечто необычное и грозное, этот непроглядно темный вечер, дождь с ветром, да и сама площадь, правда небольшая, но прежде, когда, усаженная квадратами деревьев и белыми кустами китайского огонька, она походила на английский сквер, выглядевшая довольно весело, а теперь, после того как в 182… году в центре ее воздвигли крест, где истекал кровью и корчился в муках грубо раскрашенный Христос в натуральную величину, казавшаяся почти страшной, — все эти обстоятельства и подробности действительно могли произвести впечатление на прохожего в сабо, шагавшего под наклоненным против ветра зонтиком, по натянутому шелку которого барабанили звонкие, словно хрусталь, капли воды.

В самом деле, предположите, что безвестный прохожий был человеком с наивным и религиозным воображением, неспокойной совестью, печальной душой или просто нервной личностью, какие встречаются на всех ступенях социального амфитеатра, и вы согласитесь, что в вышеописанных подробностях, особенно в изваянии окровавленного бога, который днем в радостных лучах солнца страшил глаза своей грубой раскраской, а ночью вселял трепет простертыми во мрак незримыми руками, было нечто проникающее до мозга костей и заставлявшее учащенно биться сердце. Но словно и этого мало, налицо оказался еще один пугающий факт. В этом маленьком городишке, где в такой час нищие и те спали, забившись в солому, где были почти неизвестны рыцари большой дороги — уличные грабители, внезапно произошло чрезвычайное событие: погас светильник, висевший прямо против большого Христа и бросавший из-под наклонного отражателя яркую полосу от середины площади Капуцинов до улицы Сике. И задул его не ветер, а чье-то дыхание! Он был прикреплен к стальным штангам, и они торчали на уровне какой-то грозной тени, которая заговорила. О, это длилось недолго — мгновение, вспышка, и все. Но бывают мгновения, в которые вмещаются века. Тут-то и завыли собаки. Они еще выли, когда у первой двери по улице Кармелиток, начинающейся от дальнего края площади, задребезжал звонок, и

Особа, вернее гость (поскольку это оказался мужчина), была обута с элегантностью старорежимного аббата, что в те времена говорило о многом и, кстати, вряд ли кого могло удивить: вошедший и был таким аббатом.

2. Елена и Парис

— Шевалье Детуш! — воскликнули обе барышни Туфделис с таким единством интонации, что показалось, будто у них один голос на двоих.

— Шевалье Детуш! — в свой черед подхватил г-н де Фьердра, изумленно раздвигая скрещенные ноги, как другой развел бы от удивления руками. — Если ты встретил его, аббат, значит, это настоящее привидение, не имеющее ничего общего с нами, потому что мы всего лишь эмигранты, хоть и видавшие виды…

— Но без всяких видов на будущее, — весело перебил аббат, довершая игру слов.

— К сожалению, ты вынуждаешь меня, — продолжал барон, — разделить веру мадмуазель Сенты в призраки, потому что этот Детуш, шевалье Детуш де Ланготьер, которого после его похищения Двенадцатью мы в шутку прозвали Еленой Прекрасной, всерьез умер несколькими годами позже от последствий удара шпагой в печень, полученного в Эдинбурге.

— Я держался того же мнения, Фьердра, но от него придется отказаться, — возразил де Перси, обведя взглядом трех дам, окаменевших при имени Детуша, одного из героев их юности. — Действительно, я полагал, что он мертв. Да и кто усомнился бы в этом после стольких лет молчания, которым сменился шум, вызванный его похищением и его дуэлью? Я покамест не ослеп и только что на площади Капуцинов видел и даже слышал его, поскольку он заговорил со мной.

3. Молодая старушка среди подлинных стариков

— Это вы, Эме? — закричали во все горло обе Туфделис, похожие в своих мягких креслах на одновременно зазвонившие часы с репетицией, которые ставились когда-то на подушечках из стеганого шелка по сторонам каминного зеркала. — Боже! Но вы же насквозь промокли, дорогая! — снова заохали они в унисон, смешав воедино дребезжащие голоса, и захлопотали вокруг м-ль Эме, отодвинув в сторону свои экраны и суетясь, как велел им долг хозяек дома, который, судя по их оживленности, подгонял их с силой Борея.

Впрочем, на ноги, словно подброшенные одной пружиной, разом вскочили и остальные представители маленького кружка. Этой могучей и мягкой пружиной явилась симпатия, тонкая сталь которой не проржавела в их старых сердцах.

— Да не беспокойтесь вы так! — прозвучал свежий голос из-под нахлобученного капюшона накидки, потому что новоприбывшая вошла в гостиную в чем была, оставив в прихожей лишь башмаки. Она отвечала не столько на слова, сколько на движение подруг. — Я не промокла, — пояснила она. — Шла я быстро, а до монастыря рукой подать.

В подтверждение сказанного она наклонилась к лампе и в ее желтоватом свете показала свое плечо, где на шелке накидки поблескивали дождевые капли. Накидка у нее была темно-фиолетовая, плечо круглое, и капли в лучах лампы подрагивали на этой округлости, которая казалась обрызганным росой кустиком полевой астры.

— Они словно процежены через сито, — рассудительно заметила великая наблюдательница м-ль Сента.