Поместье. Книга II

Башевис-Зингер Исаак

Роман нобелевского лауреата Исаака Башевиса Зингера (1904–1991) «Поместье» печатался на идише в нью-йоркской газете «Форвертс» с 1953 по 1955 год. Действие романа происходит в Польше и охватывает несколько десятков лет второй половины XIX века. После восстания 1863 года прошли десятилетия, герои романа постарели, сменяются поколения, и у нового поколения — новые жизненные ценности и устремления. Среди евреев нет прежнего единства. Кто-то любой ценой пытается добиться благополучия, кого-то тревожит судьба своего народа, а кто-то перенимает революционные идеи и готов жертвовать собой и другими, бросаясь в борьбу за неясно понимаемое светлое будущее человечества. Кто прав, покажет только время, но, возможно, любой выбор рано или поздно приведет к поражению…

ЧАСТЬ I

Глава I

1

События стремительно сменяли друг друга. Плохие вести шли чередой, как в Книге Иова: «Еще он говорил, как приходит другой…»

[1]

Сначала бомба, брошенная в Александра Второго. Потом погромы в России. Потом погром в Варшаве! Три дня избивали людей, грабили дома, били стекла, ломали мебель и рвали перины. Двадцать два еврея оказались в больнице. Как ни странно, нашлись среди варшавских евреев и те, кто оказал сопротивление. Двадцать четыре погромщика были ранены. Еврейская община протестовала. Польская пресса негодовала. Это значило, что агенты Игнатьева

[2]

потерпели поражение. Польский народ не ведется на провокации. Варшава — это не Елисаветград, не Киев и не Одесса. Но стыд и разочарование, охватившие евреев России, не миновали и Польшу. В шестом номере своей нелегальной газеты исполнительный комитет «Народной воли» напечатал прокламацию для украинских крестьян. Прокламация призывала к новым погромам. Приветствовал погромы и «Черный передел»

[3]

. Оказалось, что среди тех, кто сочинял прокламацию, нашелся один еврей. Йойхенен, маршиновский ребе, не удивился. Почему бы злодеям не устраивать погромов? И какая разница между одним и другим злодеем? Если еврей связался с преступниками, чем он лучше них? Йойхенен считал, что наступают времена Мессии, он нашел в «Зогаре»

[4]

намек, что скоро начнется война Гога и Магога и настанет конец. Отец Азриэла, реб Менахем-Мендл, тоже был ранен. Тирца-Перл сделала мужу холодный компресс на руку, и реб Менахем-Мендл тут же сел изучать Талмуд. Бьют евреев, и что? Обычное дело.

Но среди тех, кто сбрил бороду, стал одеваться, как гой, и говорить на чужом языке, началась паника. В Киеве, когда оплакивали жертв погрома, вдруг несколько студентов вошли в синагогу и один из них, Олейников, поднялся на биму и заявил:

— Мы — ваши братья! Мы такие же, как вы! И мы сожалеем, что считали себя русскими. События последних недель — погромы в Елисаветграде, Балте и у нас в Киеве — открыли нам глаза. Мы совершили трагическую ошибку. Мы — евреи!

Еврейские издания на русском языке «Русский еврей», «Рассвет» и «Восход» вели дебаты. Что многие евреи вынуждены уехать, это ясно. Но куда? Появились «американцы» и «палестинцы». И те и другие собирались основывать социалистические и коммунистические колонии. И те и другие проповедовали, что еврей должен бросить торговые махинации, начать обрабатывать землю и заняться производительным трудом. Арон-Ушер Липман и Миреле поссорились. Арон-Ушер стал «палестинцем». «Что может быть глупее, — твердил он, — чем жертвовать собой ради мужиков, которые убивают евреев? Как еврей может состоять в партии, которая поддерживает резню?» У Арона-Ушера была небольшая библиотечка — несколько десятков запрещенных книг, брошюры и газетные подшивки. Он порвал их, швырнул в печку и плюнул в огонь, а еще топнул ногой и крикнул на древнееврейском: «Да сотрутся ваши имена! Мерзость из мерзости!..»

Когда он рассказал об этом Миреле, она ответила:

2

В газетах об этом не писали, цензура запретила сообщать подробности, но хулиганы перебили стекла во дворце Валленберга. Не удалось сразу найти новых стекол подходящего размера, и высокие окна несколько дней оставались закрыты ставнями. Несомненно, это был ужасный позор для семьи, которая смешалась с древней польской аристократией, а теперь так же пострадала от погрома, как еврейская беднота с Гжибовской. Но Валленберг не растерялся. Наоборот, несколько камней, брошенных бандой хулиганов, побудили его к действию. Дело в том, что пан Валленберг уже давно планировал издавать либеральную польскую газету. Еще он подумывал о книжном издательстве и научно-популярном журнале. Пан Валленберг подозревал, что позитивизм стал терять популярность в польском народе. С одной стороны, здесь начали перенимать русские революционные идеи. С другой стороны, разные мечтатели и фантазеры снова заговорили о том, чтобы поднять восстание против царя. И то и другое могло привести к кровопролитию, репрессиям и ссылкам. Польская пресса вроде бы лояльна к России, но большинство газет отвратительно редактируется. В них печатаются невнятные статьи со множеством иностранных слов, непонятных малообразованным людям. Однако простой народ начал читать. И тут, ни раньше, ни позже, обанкротилась газета «Час». Валленберг чуть ли не даром приобрел печатный станок и перечень подписчиков. Тот факт, что в польской столице возможны погромы, доказал пану Валленбергу, что нельзя откладывать дело в долгий ящик.

Пан Валленберг решил назвать новую газету «Курьер». В Варшаве и других городах уже было немало еврейских читателей польской прессы и литературы, и пан Валленберг собирался проповедовать христианам толерантность, разъяснять им, сколь опасно новое чудовище по имени антисемитизм, бороться с предрассудками и дискриминацией. Евреям опять же надо показывать, что их обособленность, нечестная конкуренция и религиозный фанатизм вредят им самим. Также есть опасность, что еврейская интеллигенция в Польше ударится в радикализм, анархизм и нигилизм, как это случилось в России. Для газеты нужно было найти опытных журналистов и писателей, хорошо знающих еврейскую жизнь. Пан Валленберг вспомнил о зяте Калмана Якоби, докторе Азриэле Бабаде. Когда-то Валленберг помог ему вырваться из хасидской молельни. И вот молодой человек стал врачом. Он специализируется на нервных болезнях и психиатрии. Валленберг знал, что Азриэл связан с психиатрической клиникой бонифратров

Двадцать первого мая у пана Валленберга день рождения, и он послал приглашение доктору Азриэлу Бабаду. Валленбергу исполняется шестьдесят лет. Отмечать юбилей собирались больницы, приюты, богадельни, всевозможные благотворительные общества и культурные организации. Польские газеты напечатали его фотографию. Из Петербурга прислали медаль, его поздравили генерал-губернатор и обер-полицмейстер. Но пан Валленберг избегал принимать поздравления насколько это было возможно. В глаза льстят, а за глаза проклинают. Не проходило недели, чтобы на него не написали доноса в Министерство путей сообщения. Газеты, которые сейчас поздравляли Валленберга, не упускали случая его оскорбить, называли евреем, Шейлоком, пиявкой, неофитом, лакеем. Вся его жизнь и карьера — путь по канату над ямой со змеями. Из-за интриг каждые две недели новый кризис. Один Бог знает, сколько опасностей избежал Валленберг, сколько у него было бессонных ночей. Так с какой стати он будет отмечать юбилей? Ему не нужны поздравления конкурентов и завистников. Он решил пригласить на «именины» только родных, ближайших друзей да пару журналистов, которых собирался позвать в «Курьер». Пан Валленберг не любил речей, тостов и танцев. Он рассчитывал, что выкроит полчаса на разговор по делу.

Его давно занимала идея стать издателем и выпускать свою газету. Пресса не раз обвиняла его во всяких мнимых грехах. Пан Валленберг давно собирался свести счеты с публицистами, критиками и фельетонистами, но приходилось строить одну железную дорогу за другой, а на такие мелочи не оставалось времени. В конце концов, газетная бумага порвется, слова забудутся. Он прекрасно знал, что большинство писак можно подкупить добрым словом и приглашением на бал, а иногда и всего лишь двадцатипятирублевой бумажкой. Они запросто меняют свое мнение, смешивают с грязью правду и возносят до небес ложь. Конечно, попадаются исключения. Есть те, кто ценит слово, человека и правду. Таких Валленберг уважал. И теперь, когда строительство железных дорог в Польше приостановилось, а часть дел взяли на себя сыновья и зятья, Валленберг решил удовлетворить свои политические и издательские амбиции. Он не раз думал, что в нем проснулось еврейское отношение к слову. Но при этом Валленберг остался коммерсантом. Если предприятие не приносит прибыли, надо от него отказаться. «Курьер» должен не только проводить нужную Валленбергу политику, но издаваться на простом, понятном языке, печатать увлекательные романы, смешные фельетоны и интересные репортажи. В нем должны работать опытные корреспонденты и толковые администраторы. Определенные надежды Валленберг возлагал и на медицинские статьи. Публика болеет, поэтому ей интересно читать о медицине, но надо писать для народа, а не для того, чтобы показать, что доктор знает латынь.

3

Азриэл открыл дверь, и в кабинет из передней вошла пожилая еврейка в растрепанном парике и шали, наброшенной на плечи. Лицо — смуглое, с острыми скулами и чуть раскосыми татарскими глазами. Низкий лоб испещрен продольными морщинами, как разлинованный лист пергамента. На подбородке торчат несколько волосинок. В мутных глазах — страдание, губы кривятся, будто женщина жует что-то очень кислое. Она все время похрустывала костяшками пальцев, пока говорила.

— Доктор, дорогой, разве же я сама не знаю, что это сумасшествие? Знаю, все знаю, только от этого не легче. Хочу эти мысли прогнать, но никак. Голова мелет, как мельница, не про вас будь сказано. Как только он за порог, еще и по лестнице сойти не успеет, как начинается этот ад. А вдруг, не дай Бог, его на улице дрожки переедут? Вдруг он ногу сломает? Или потолок обвалится и ему голову размозжит? Или трубочист поскользнется на крыше, не дай Бог, и прямо на него свалится? Бандитов у нас на улице полно, с ножами ходят. Или горшок упадет на голову с подоконника, бывает, их на окно ставят, чтобы остудить. Да мало ли что может случиться? Бывает, такие мысли в голову лезут, что никакой сумасшедший не придумает. Доктор, милый, стыдно мне перед вами, да ведь больше и рассказать некому, кроме как врачу. Ученый человек поймет. Купила как-то легкие у мясника, положила в горшок вымачивать. Вода покраснела, а я смотрю и думаю: а вдруг это его кровь? А как его, если он в лавке? Знаю, что бред, а все равно. Хочу воду вылить, а руки дрожат. Думаю: это же вода, которой покойника обмыли. Так и не вылила. Соль беру, и снова та же история: его легкие, не иначе, хотя сама у мясника Мотла их купила. Пусть я сумасшедшая, но все понимаю. Соседкам-то ничего не рассказываю. Знали бы, что у меня на душе творится, на улице бы проходу не давали.

Когда началось? Да я и не помню. Такая каша в голове. После свадьбы. Нет, что я говорю? До свадьбы еще, когда я невестой была. Я же его почти не знала, боялась. Он тогда на поезде куда-то поехал, а я, дура, постилась, как бы крушения не произошло. Перед свадьбой похудела, как щепка. Такая бледная стала, что мама, царство ей небесное, испугалась, как бы помолвку не расторгли. «Доченька, что с тобой?» А я какие-то отговорки придумываю. Не могла ей правду сказать. С тех пор как к вам приходила, немного получше стало, подлечилась, но все равно не могу этого вынести. Вы, доктор, только не смейтесь. Всякие недуги бывают. Кто-то ногу сломает, а у кого-то в голове клепки рассядутся. Еще, помню, боялась в первую ночь простыню намочить. Слышала, у одной распутной девки в первую брачную ночь воды отошли. Вот я, дура, и подумала: кто знает, вдруг и у меня так? Хотя как оно могло быть? Я девушка порядочная была, ко мне ни один мужчина и пальцем не прикоснулся. Жила на нашей улице одна, говорили, ударилась и девственность потеряла, у нее даже какая-то бумага была. Так или нет, а муж все равно с ней развелся. А насмешников в Варшаве хватает, за ней по улице толпой бегали, смеялись. Я тогда еще маленькой была, тоже ей вслед кричала, прости меня, Господи. А сама и знать не знала, что это такое. Может, меня Бог за это и наказал. Вспомнила вдруг, что тоже однажды с лестницы упала. Что тут началось! Реву, остановиться не могу. Мама перепугалась. «Доченька, — кричит, — что случилось?» Я придумала, что ухо разболелось. К фельдшеру повели, он мне компресс поставил.

Когда замуж вышла, сперва ему про свои нервы не рассказывала. Но сколько скрывать можно? Он золотой человек, очень добрый. Чего только от меня не натерпелся! Но он у меня праведник, на таких мир стоит. Успокаивает меня. Если бы не он, я бы давно в сумасшедшем доме сидела или, Боже упаси, руки на себя наложила. Я два часа болтать могу, а он слушает. И говорит со мной, как отец. В меня, видать, душа какого-то грешника вселилась… Он домой приходит, а я говорю: «Не приготовила легкие». — «Почему?» — спрашивает. Говорю: «Я подумала, это твои». А он не улыбнулся даже. Он же меня знает! «А что, — спрашивает, — приготовила?» — «Овощей сварила». — «Ну, значит, — говорит, — легкие завтра будем есть». Другой бы давно меня из дому выгнал. Сто раз бы уже развелся, а мы с ним — душа в душу. Закон есть: если десять лет прожили, а детей нет, надо разводиться. Раньше-то я об этом не думала. Но вот пятнадцать лет живем, шестнадцать. Вдруг услышала, как один с женой развелся. Она у лохани стояла, белье стирала, а он, муж ее, вошел, приколол разводное письмо ей на платье и вышел. Он в Америку уехал. Жена потянулась рукой спину почесать, а там бумажка приколота. Вот и все, и иди жалуйся. Ну, я эту историю как услышала, думаю: ведь и мой может так же. Как-то дверь на засов была закрыта, и сапожник пришел, стучится. Туфли принес, я отдавала набойки поставить. И вдруг думаю: это мой муж его с разводным письмом подослал. Побелела как мел. Сапожник спрашивает: «Что с вами?» А как я скажу, что со мной? И всегда так, что бы ни случилось. Приходит он домой, мой муж, дай Бог ему здоровья, я и выкладываю ему свои беды. Он берет Пятикнижие и клянется, что проживет со мной всю жизнь. А он своему слову хозяин. Клясться-то нельзя, но он это ради меня сделал, чтобы я успокоилась. И я ему верю, а на другой день все заново. Шарю у него по карманам. «Что ты там ищешь?» — спрашивает, а я говорю: «Разводное письмо». Он любит иногда пошутить, бывает, это помогает. Рассмеюсь, и тоска уходит. Вот он и говорит: «Оно у меня в левом сапоге». Легли, а я уснуть не могу, надо в сапог заглянуть. Едва он захрапел, вылезаю из кровати. Вытаскиваю портянку, зимой дело было. Знаю, что это портянка, а ну как это разводное письмо такое? Надо бы самой посмеяться, да куда там. Короче, зажгла свечу. Он глаза открыл, видит, я стою с портянкой в руках. «Чего ты?» — спрашивает. Я говорю: «Думала, это разводное письмо». — «Иди уже спать, — говорит, — хватит, намучилась ты сегодня».

Доктор, что мне делать? Лекарство, что вы мне выписали, хорошее, да не очень. Сначала помогло, а потом опять хуже. Что делать? Ножей бояться стала. А как в хозяйстве без ножа? Помогите, доктор, помогите!..

4

Приглашение к Валленбергам вызвало в доме Азриэла настоящий переполох. Приглашали обоих супругов, но Шайндл сразу сказала, что к выкрестам не пойдет. Азриэл тысячу раз требовал, чтобы Шайндл как следует выучила польский. Это неприлично, когда докторша говорит на жаргоне. Азриэл даже сам попытался давать ей уроки польской грамматики, но все застопорилось с самого начала. Азриэл видел, что дело тут не в плохой памяти, а в нервном напряжении. Шайндл не справлялась с заданиями, опрокидывала чернильницу и писала так, что сама не могла разобрать. Она до сих пор говорила, как деревенская баба, да еще и делала грубые ошибки, путала дательный и винительный падежи. Другие женщины учились у своих детей, но Шайндл обращалась к сыну и дочке по-еврейски, а они отвечали ей по-польски или по-русски. Мало того, она перестала следить за одеждой и прической. В доме было чисто, но вещи часто лежали где попало. Азриэл никуда не мог пойти с женой. Сперва Шайндл сама не хотела, а потом стала его обвинять, что он ее стыдится, и так оно и было. У других врачей жены окончили гимназию, и Шайндл выглядела среди них как белая ворона. Она так смущалась, что боялась слово сказать. У нее была фобия, как это называется в медицинских учебниках. О том, чтобы Шайндл пошла к Валленбергам, не могло быть и речи. Но, по правде говоря, доктор Азриэл Бабад и сам ждал этого вечера со страхом. Как одеться? Как там себя вести? Он получил диплом, но этому так и не научился. Он не умеет танцевать. Азриэл так и остался застенчивым местечковым ешиботником. Он завидовал тем, кто с детства носит короткую одежду и говорит на чужом языке. Как изящно эти франты передвигаются, как свободно болтают по-польски и по-русски! Как элегантно сидят на них фрак и крахмальная рубашка! А как грациозно они целуют дамам ручку! Азриэл так и не прижился в этом мире, хедер, Талмуд, отцовские вздохи и материнские поучения отравили его на всю жизнь. Письмо Валленберга разбередило раны. У парней из религиозных семей хватило ума жениться на светских девушках, а Азриэл взял в жены провинциалку, которая до сих пор жить не может без миквы

Однако на приглашении стояла дата, и думай не думай, но он должен там быть в определенный день ровно в семь часов. Азриэл, в новеньком белом халате, мерил шагами кабинет. Странности, о которых рассказывали пациенты, были Азриэлу вовсе не чужды. Он чувствовал, как он близок к сумасшедшим из больницы бонифратров. Его мозг — маленький сумасшедший дом. Там есть все: депрессия, экзальтация, идеи фикс, фобии, сексуальные перверсии, склонность к самоубийству и еще много такого, чему и названия нет. С утра пациентов было немного, и Азриэл шагал по вощеному полу из угла в угол. Он не захотел становиться интернистом и выбрал совершенно неисследованную область. Что творится в этом белом комке, который называют «церебрум», «церебеллум» и «медулла облонгата»?

В кабинет вошел молодой человек. Он женился три месяца назад. Пациент рассказал, что страдает импотенцией. Пока он говорил, стекла его очков помутнели от слез. Жена хочет его бросить, соседи уже все знают, теща ругается, тесть орет. Что делать? Он испытывает желание, но стоит прикоснуться к жене, как оно пропадает. Азриэл выслушал, кусая губы, и предложил попробовать гидропатию. Как ни странно, от рассказа молодого человека Азриэл сам почувствовал страх. Слова обладают магнетической силой. Недавно пациентка пожаловалась ему, что, когда она ест, ей иногда начинает казаться, что тарелка полна вшей. И вдруг после этого Азриэлу тоже так показалось. Его так замутило, что он не смог доесть обед. Ничего удивительного, что психиатры чаще сходят с ума, чем другие врачи, хотя фактически опасность сумасшествия преследует каждого человека.

Пациент заплатил четвертак и ушел. Часы приема кончились. Азриэл пошел к Шайндл. Она вместе со служанкой стояла на кухне и гладила рубашку, которую Азриэл собирался надеть, когда пойдет к Валленбергу. Шайндл была на четвертом месяце. Азриэл предложил сделать аборт, но она и слушать не захотела. Иногда Азриэл использовал коитус интерруптус, но лучше им не злоупотреблять, он может привести к неврастении. Так или иначе, скоро на свет появится новый человек со своими вопросами и горестями. Увидев Азриэла, Шайндл передала утюг Марыле. Шайндл считала, что доктору не подобает находиться на кухне. Она увела мужа в комнату.

— Что с тем парнем?

5

Валленберг написал в приглашении, что народу на юбилее будет немного, но, когда Азриэл подъехал в дрожках ко дворцу на улице Новый мир, недалеко от Хожей, там уже стоял длинный ряд карет, из которых высаживались приглашенные. Многие мужчины были в мундирах с эполетами. А кареты все подъезжали. Кучера помогали господам выйти. Огромное пурпурное солнце катилось над садами и переулками, которые тянулись куда-то в сторону Воли

[12]

. Вдруг Азриэлу показалось, что все это он уже видел — то ли совсем маленьким, то ли во сне. Он будто узнавал синее небо, летящие облака и запах конского навоза. В сумерках даже лица гостей казались знакомыми. Почему-то вспомнился Туробин, дед, канун праздника. Азриэл надел новый фрак, заказанный специально для этого случая, цилиндр и белые перчатки, и сейчас ему было так же неловко, как очень давно, когда он ребенком в первую ночь Пейсаха шел в синагогу. Тогда на нем были новые сапожки, новый кафтан и новая бархатная шляпа, карманы набиты орехами. Не выглядит ли он чересчур нарядным? Не слишком ли бросается в глаза новая одежда? Вокруг говорили по-французски. Когда-то Азриэл пытался учить этот язык, но говорить так и не научился. В «Акдомесе»

[13]

сказано: если бы небеса стали пергаментом, все леса пустили бы на палочки для письма, а все люди начали писать, то все равно не смогли бы изложить всех тайн Торы. И то же самое можно сказать о европейской культуре. Азриэл учился не один год, получил диплом врача, но так и остался невеждой. В энциклопедиях встречается множество имен, которые он даже выговорить не может. «Шулхан орух»

[14]

только один, а этикет — в каждой стране, в каждом обществе свой… В передней Азриэл отдал швейцару цилиндр и трость и по серьезному лицу слуги сделал вывод, что выглядит не хуже остальных. Он направился в зал бодрой походкой человека, который сделал все от него зависящее и теперь должен только полагаться на Господа. У дверей стояли пан Валленберг с супругой. Валленберг вопросительно посмотрел на Азриэла. Видно, в первую секунду он его не узнал, но тут же улыбнулся и крепко пожал Азриэлу руку. Пан Валленберг заговорил о том, что хотел пригласить лишь несколько человек, но получается целый бал. Азриэл не видел его несколько лет. Пан Валленберг сильно потолстел, и его бакенбарды совсем побелели. А пани Валленберг и вовсе выглядела старухой. Она справилась у Азриэла о жене и высказала сожаление, что та не пришла. При этом пани Валленберг огорченно покачала седой головой. Подошла пани Малевская. Она тоже заметно располнела.

Все произошло легко и быстро. Азриэла познакомили с мужчинами в медалях и женщинами в декольте. Он услышал немало высоких титулов и громких имен, немного побеседовал с незнакомыми людьми о погоде. Затем всех пригласили в просторный банкетный зал. Столы были накрыты персон на сто пятьдесят, не меньше. В глазах рябило от серебра, фарфора, хрусталя и цветов. Ярко горели свечи. Азриэл не знал, куда смотреть: на прекрасных женщин, которые улыбались с портретов в золоченых рамах, или на живых, не столь красивых, но очень нарядных. Казалось, он попал то ли на премьеру в оперу, то ли на выставку в «Захенту»

— Роскошный зал, не правда ли? — обратилась к Азриэлу одна из девушек.

— Да, великолепный.

— Тут недавно все перестроили, теперь он гораздо больше. Пан обратил внимание на новую картину Матейко?

Глава II

1

Размышляя бессонными ночами о своей жизни, Клара всегда приходила к одному и тому же выводу: она сделала ошибку, причем не одну. Ошибок было несколько: не надо было выходить за Калмана, продавать себя за деньги. Не следовало привозить Ципкина в поместье, нельзя было допускать беременности и рожать ребенка «от двух отцов», девочку, которую никто не признает дочерью. Но самую большую ошибку она совершает сейчас: Ципкин женился на Сабине, а Клара по-прежнему остается его любовницей. Она сама удивлялась, как до этого докатилась. Куда девалась ее гордость? Она слышала такие истории о других женщинах и никогда не могла понять, как можно проявлять такую слабость, так привязываться к мужчине. А теперь она сама стала наложницей. Калман прислал ей еврейское разводное письмо. Зять Калмана, Майер-Йоэл, ухитрился лишить ее аренды. Теперь этот Майер-Йоэл — управляющий поместьем и фактически владелец известковых разработок. После русского развода Клара получила восемь тысяч рублей, но большую часть этой суммы она уже проела. Клару обманул даже отец. Даниэл Каминер не выполнил обещания отдать ей половину своего имущества. Он живет с Целиной в Ямполе, и она каждый год рожает ребенка. Клара разругалась с отцом, единственным близким человеком.

«Как я это допустила? Где была моя голова?» — без конца спрашивала себя Клара. Несчастья сыпались на нее одно за другим. И беременность, и роды протекали тяжело. И вот, не успела она оправиться после родов, как получила новый удар: Ципкин женился. Кто-то привез Кларе номер «Израэлита», и она прочла: «Поздравляем со свадьбой нашего друга Александра Ципкина и панну Сабину Данцигер, желаем им радости и счастья. Пусть их путь будет усыпан розами». Клару предали все: отец, Калман, Ципкин и даже тетка. Клара пригласила адвоката, но Майер-Йоэл, видимо, сумел его подкупить. Раньше Клара думала, что, случись такая катастрофа, она сможет покончить с собой, но на самоубийство не хватило смелости. Вместо этого она помирилась с Ципкиным. И вот теперь она, дура, сидит в тесной квартирке на Горной улице, мучается с сыном Сашей и растит дочку Фелю, или Фелюшу, которая не знает слова «папа», хоть и похожа на Ципкина как две капли воды. Могло ли случиться что-нибудь хуже? Клара не раз думала, что это Бог ее наказал. Но кто такой Бог? Где Он? Чего Он хочет? Почему карает именно ее, Клару?

Миновали времена, когда Клара держала горничную, кухарку и гувернантку. Осталась только Сашина бонна, мадемуазель Луиза. Она давно была с Кларой, привыкла к детям и даже немного научилась говорить по-польски. Теперь Луиза заменяла всех слуг: гуляла с Фелюшей, готовила и прибирала в доме. Саша ходил в третий класс гимназии. Он был высок, унаследовал силу и от отца, и от матери. Учился он плохо. Как учителя с ним ни бились, хорошие отметки он получал только по гимнастике. За обедом Саша мог съесть десяток кусков хлеба с колбасой, а потом еще и выскребал кастрюлю. Он легко разгрызал зубами грецкие орехи. Когда ему было весело, он дико хохотал, когда злился, крушил все, что попадало под руку. Кларе уже приходилось скрывать от него свои отношения с Александром: сын все прекрасно понимал. Он любил сестренку, но, если она ему мешала, кричал:

— Пошла вон, зараза!

У Клары часто болело сердце, и она спасалась холодными компрессами и валерьянкой.

2

Клара твердила, что Ципкин поломал ей жизнь, а он считал, что это Клара погубила его карьеру. Если бы не Клара, он выучился бы на врача. Когда Сабина и ее семья узнали о его шашнях с Кларой, они заставили его бросить университет и жениться. Видно, у него слабый характер. Ципкин сдался и попал в зависимость от Якоба Данцигера. Правда, он получил хорошее приданое, положил его в банк и теперь стрижет купоны. Он бухгалтер и письмоводитель в фирме «Данцигер и сын», у него жалованье сорок рублей в неделю. Кроме того, он зять, наследник. Пропитанием он обеспечен, но что такое для человека его склада быть бухгалтером, лавочником? Ципкин рос с детьми Радзивилла, окончил гимназию с золотой медалью. Он участвовал в студенческих демонстрациях, было время, когда его считали революционером. Он дружил с героями, чьи имена известны всему миру и не забудутся в веках. Но он, Ципкин, остался в тени. Он даже не достиг того благополучия, которое так высоко ценится филистерами. Теща, пани Роза Данцигер, его презирает, шурин, Здзислав, терпеть не может. Сабина родила ему мальчика, Кубу, но Ципкин знал, что Фелюша — его дочь. С каждым днем она становится все больше на него похожа, хотя и записана по Калману как Феля Якоби. Ципкин испытывал к девочке странные чувства: он и любил ее, и ненавидел. Она подбегала к Ципкину, обнимала его ногу и улыбалась ему заискивающей улыбкой незаконного ребенка. Девочка крепко к нему прижималась и долго не отпускала. В конце концов Ципкину приходилось отрывать ее от себя силой. Тогда ее маленький ротик кривился, и она начинала так громко плакать, что слышно было соседям за стеной. Девочка часто начинала задыхаться, ее тошнило. «Неужели она все понимает? — думал Ципкин. — Или у человека и правда есть душа?»

Ципкин уже не раз принимал решение порвать с Кларой. Он видел, что чем дальше, тем больше он запутывается. Клара говорила Фелюше такое, чего ребенку говорить не следует, велела называть Ципкина папой. Кроме того, у Клары заканчивались деньги. А как Ципкин может ей помогать, если жена и теща держат кассу и выдают ему только на карманные расходы? Как бы он ни скрывался, каких бы оправданий ни придумывал, Сабина всегда знала, что он был у Клары. Теща подбивала дочь развестись. Сабина продолжала вести себя, как до свадьбы: запиралась у себя в комнате и дулась на весь мир. Она играла с Александром в кошки-мышки: ни с того ни с сего прекращала с ним разговаривать, по ночам была ласкова, а днем холодна, обращалась к нему то на «ты», то на «вы». Она взяла привычку говорить с ним насмешливым тоном и во всем перечить. Если Ципкин отстаивал радикальные взгляды, то Сабина консервативные, если ему нравилась какая-нибудь книга, Сабина тут же объявляла ее бульварщиной. Если он аплодировал какому-нибудь актеру, Сабина заявляла, что это не артист, а полнейшая бездарность. Муж и жена превратились в две партии, которые постоянно находятся в оппозиции друг другу. И сколько может продолжаться такая семейная жизнь?

Ничего не поделаешь, нужно терпеть. Женился — живи с женой, деваться некуда. В этом обществе правит голова, а не сердце. Любая бумажка в канцелярии или архиве весит больше, чем любые чувства. Но как Ципкину отказаться от Клары? Его связывает с этой женщиной множество невидимых нитей — целая сеть, из которой нелегко выпутаться, которую нелегко разорвать.

Во-первых, Ципкин действительно виноват, что Клара разошлась с Калманом. Из-за него, Ципкина, женщина осталась без мужа, а ее сын стал сиротой при живых родителях. Во-вторых, дочка Клары, наверно, действительно от него. Она очень похожа на Александра, и есть в ней даже что-то от его матери и бабки Рейцы. Случайностью такого сходства не объяснишь. В-третьих, как жить с этой Сабиной? Клара — огонь, Сабина — лед. Клара любит людей, а Сабине никто не нужен, она даже своих родных терпеть не может. Только читает, да копается в себе, да носится со своей меланхолией, как курица с яйцом. В душе Ципкин знал, что без Клары у него не будет и Сабины. Только благодаря тому, что он проводит с Кларой пару часов в неделю, у него есть и дом, и место. Если он бросит Клару, то с Сабиной тоже придется разойтись. И что он тогда будет делать? Ему уже за тридцать. Стать каким-нибудь учителишкой? Он все упустил. Даже окунуться в революцию — и то слишком поздно…

Это произошло воскресным утром. В воскресенье фирма закрыта, можно подольше поваляться в кровати. Ципкин жил в большой квартире на Новосенаторской. Сабина педантично обустроила четыре комнаты и кухню. На окнах спальни висели и занавески, и гардины. Над кроватью — пейзаж Жмурко, стены обиты светло-желтым шелком. Сабина поставила в комнате аквариум с золотыми рыбками и пальму в кадке. На кафельной печи поблескивал золоченый карниз, на паркете лежали два китайских ковра. Хотя Сабина частенько высмеивала чужие квартиры и говорила, что они обставлены вульгарно, Ципкин считал, что у нее самой очень посредственный вкус. Она слишком доверяла журналам по домоводству, потому и натащила в дом всякого барахла. Сабина в ночной рубашке полулежала на кровати возле окна, опершись крупной головой на две подушки и прикрывшись шелковым одеялом. Ципкин тысячу раз ее предупреждал, чтобы не читала в потемках, но, едва открыв утром глаза, зевнув и откашлявшись, она хваталась за книжку. Ципкин сел и посмотрел в окно. В щель между гардинами светило летнее солнце, но раздвигать их полностью Сабина не разрешала. Во-первых, напротив живут «малосимпатичные люди», во-вторых, мебель выгорает. Вдруг раздался стук в дверь, и служанка Бася внесла телеграмму. Ципкин прочел: «Выезжаю сегодня двенадцатичасовым тчк приезжаю завтра час дня Петербургский вокзал целую Соня».

3

— От кого телеграмма? — спросила Сабина.

— От сестры. Сегодня приезжает.

— Соня? Что ей надо?

— Наверно, дома что-то случилось.

— И куда ее девать? Ты прекрасно знаешь, у нас для нее места нет.

4

Ципкин не видел Соню со своей свадьбы. Соня — невысокая, стройная, румяная, с веселыми темно-зелеными глазами и вьющимися черными волосами — считалась в семье красавицей. Отец, реб Бериш Ципкин, всегда повторял, что ему не придется давать приданого. Наоборот, это жених должен будет доплатить. Увидев сестру, выходящую из вагона третьего класса, Ципкин подумал, что она изменилась. Она словно стала ниже ростом и выглядит более провинциально, чем раньше: видно, что платье пошито местечковым портным. В руках Соня держала шляпную коробку и четырехугольную корзину с крышкой на двух замочках. Казалось, в девушке что-то потускнело, поблекло. Ципкин крепко обнял сестру, они расцеловались. Семь лет разницы в возрасте теперь не играли никакой роли, хотя было время, когда Ципкин уже был взрослым, а Соня — еще ребенком. Он забрал у нее корзину и взял ее под руку. Сначала они шли молча.

— Так что случилось-то?

— Да много чего. Дома оставаться немыслимо. Мама болеет, папа с горя стал совсем невыносим. Ты бы его не узнал. Все время мораль читает, с ума сойти можно. Это после погромов началось. У него на все одно объяснение: во всем виновато нынешнее поколение. Повторяет это по тысяче раз на дню. Мама совсем исхудала. В последнее время и у нас погрома ждут.

— Погрома? У нас?

— А что тебя удивляет? И у нас хватает тех, кто может его устроить. Новый пристав теперь, злой, как собака. Нескольких молодых людей арестовали. Твоя сестра, между прочим, тоже чуть в тюрьму не попала.

5

Ципкин никогда не приходил к Кларе в воскресенье. Он постучал, но никто не спешил открывать. «Нет никого, что ли?» — проворчал Ципкин. У него был ключ от Клариной квартиры, но в этот раз он его не захватил. Постучал снова. Наконец послышались шаги. Дверь открыла бонна Луиза. На ней было поношенное платье и стоптанные шлепанцы, голова повязана платком. В руках Луиза держала щетку. Увидев Ципкина с корзиной и в сопровождении девушки, Луиза застыла на пороге.

— Oh, pardon, monsieur, у нас уборка.

— Мадам дома?

— У нее парикмахер.

Видно, они пришли не вовремя. У Клары начали седеть волосы, и Ципкин замечал, что она их подкрашивает. Он немного растерялся.

Глава III

1

Маршиновские хасиды, те, что жили в Варшаве, давно поговаривали, что пора бы реб Йойхенену приехать в их город. Все великие ребе, гурский, александровский, коцкий, иногда приезжают в Варшаву. Правда, это хасиды должны ездить к ребе, а не наоборот, но если праведник собирается в Варшаву — это другое дело. Сотни евреев встречают его на вокзале, он останавливается у какого-нибудь богача, его приезд — это, можно сказать, праздник, а заодно и хороший укол образованным. И ведь дядя реб Йойхенена реб Шимен уже не раз приезжал, старается перетянуть на свою сторону тех, кто побогаче. Сейчас не то время, когда хасиды пешком приходили в Маршинов. Нужно противостоять разбушевавшейся Гаскале

[25]

, держаться друг за друга. При этом к гурскому ребе стягивается все больше народу, он уже породнился со всеми богачами и даже занимается торговлей. Если другие ребе будут и дальше жить по старинке, Гур скоро захватит все. Вот маршиновские хасиды и пытались завлечь своего ребе в Варшаву. Но реб Йойхенен не поддавался. Что ему там делать? Зачем отвлекаться от Торы? Он никогда не был в большом городе, но его и не тянуло. Ребе знал, что в Варшаве полно просвещенцев, а коли так, зачем идти по пути злодеев и сидеть в собрании насмешников? В Варшаву надо ехать поездом, а реб Йойхенен не любил поездов. В Маршинове были слышны гудки далеких паровозов и шипение пара, ветер доносил до местечка едкий, вонючий дым. Ребе до сих пор не мог избавиться от подозрения, что машины приводит в движение колдовство или нечистая сила. Ну, пусть не колдовство, но все же чувствуется в них злое начало. К чему эта спешка? Зачем пытаться подчинить себе силы, которые не принадлежат человеку? Реб Йойхенен слышал о воздушном шаре, об увеличительных стеклах и телескопах, через которые видно, что происходит на Луне, о холодном огне под названием электричество. Но ведь подобные фокусы уже были. Было поколение, которое пыталось построить башню до неба, а сегодняшнее поколение пытается участвовать в сотворении мира. У тех перемешались языки, у теперешних перемешались мозги. Знания приводят к безверию. Во всем, что происходит, надо видеть величие Всевышнего, а человек думает, что может всего добиться своим умом, отбрасывает веру и начинает поклоняться сам себе, как фараон, царь египетский. Все эти поезда, газеты, воздушные шары и театры нужны лишь для того, чтобы гневить Господа и доказывать, что мир развивается по законам природы. Все это создано для грешников, а не для праведников.

А если так, зачем искать на свою голову приключений? Реб Йойхенен прекрасно знал, что такое поездка в Варшаву. Евреи бросят торговлю, чтобы его встретить и воздать ему неподобающие почести. Он остановится у какого-нибудь богача, будет есть его хлеб и спать в его кровати, пока жена и дети хозяина не начнут проявлять недовольство. Реб Йойхенен слышал, что творится, когда в Варшаву приезжает гурский. Сразу собирается столько хасидов, что по улице не пройти. Солдаты разгоняют толпу, бьют евреев. Хасиды рвутся в дом, где он останавливается, а прислуга их не пускает. Это унижение для бедняков и святотатство, да еще на глазах у христиан. Нет, не хотелось реб Йойхенену ехать в большой город. Варшавские хасиды приглашали на свадьбу, обрезание, праздник или выкуп первенца, а реб Йойхенен отказывался выполнить заповедь. Он придерживался правила: сиди и ничего не делай — так лучше.

Но в конце концов у него не осталось выбора. Его сын Цудекл оказался очень способным к учению. У парня был настолько острый ум, что иногда родителям даже становилось страшно. В восемь лет Цудекл уже сам изучал Талмуд, в одиннадцать знал «Пней Иешуа»

И тут Цудеклу как раз нашли невесту. В Варшаве жил старый маршиновский хасид, реб Исруэл Вальден, виноторговец и автор нескольких религиозных сочинений. Его сын, реб Ешайя Вальден, вел оптовую торговлю импортным вином и ликерами, а также лососем, сардинами и икрой. У него покупала вся шляхта. Сам реб Ешайя никогда не пробовал своих деликатесов, хотя все они были кошерные. Его сыновья и зятья постоянно ездили в Маршинов. У него было две незамужние дочери. Старшей, Дишке, было семнадцать, младшая, Ханеле, была ровесницей Цудекла. Многие хасиды в Варшаве отдавали девочек в школу, но реб Ешайя нанял для дочек учителя и учительницу, которые приходили к нему домой.

Варшавский сват, реб Лейзер Кутнер, предложил для Цудекла Дишку. Реб Ешайя согласился сразу, реб Исруэл тоже был не против. Но Ципеле считала, что Цудекл — еще ребенок, и не хотела, чтобы невестка была старше сына. Однако, во-первых, Дишка была невысокая, а Цудекл, чтоб не сглазить, был рослый, крепкий парень. Во-вторых, пока это только помолвка, а когда дойдет до свадьбы, разница в возрасте будет и вовсе не видна. Все бы хорошо, но колебалась и бабка жениха Иска-Темерл. Она не доверяла Ципеле и хотела сама посмотреть на невесту. Когда-нибудь Цудекл станет ребе, и его жена должна выглядеть прилично, а то сейчас такое время, что людям только дай повод сказать о праведнике дурное. А реб Йойхенен без одобрения матери и шагу ступить не мог. В общем, сват и реб Ешайя Вальден предложили, чтобы ребе, его жена, его мать и сам жених приехали в Варшаву. Реб Ешайя давно хотел пригласить ребе к себе. А теперь иначе и быть не могло, невеста к жениху не ездит. Хоть реб Йойхенену и не хотелось отправляться в большой город, ради сына все же придется, да и спорить с матерью он не мог. Видно, так предначертано свыше. Если Небеса решили послать человеку испытание, никуда не денешься.

2

Цудекл расхаживал по саду. Молодой человек был похож и на отца, и на мать. От Ципеле он унаследовал черные глаза, высокий рост и крепкое сложение, он был гораздо сильнее, чем отец и дед в его годы. У него был прекрасный аппетит, это был здоровый и веселый парень. А от отца ему достались прекрасная голова и привычка во всем доходить до самой сути. Цудекл был одет в репсовый кафтан, на ногах чулки и туфли, на голове бархатная шляпа. Он не переставая крутил кисть пояса, наматывая ее на указательный палец правой руки. Тонкие губы улыбались, черные глаза горели, длинные вьющиеся пейсы раскачивались в такт шагам. Цудекл считал в уме, извлекал квадратные и кубические корни из огромных чисел. Он сам выводил алгебраические формулы. Вместо иксов и игреков он использовал еврейские буквы: алеф, бейс, шин. Цудекл остановился под деревом и негромко сказал нараспев:

— Пусть у Рувена есть пол-алефа, а у Шимена алеф помножить на алеф… Если алеф помножить на алеф равняется шин, то…

В Маршинове почти не водилось светских книг, но Цудекл изучал сочинения Рамбама

[29]

, «Цофнас панеях»

[30]

и «Сейфер габрис»

[31]

. Он собирал знания по крупицам и, как истинный мудрец, делал собственные выводы. Цудекл знал о теории Коперника, что Земля вращается вокруг Солнца, и о законе всемирного тяготения Ньютона, он разобрался, как устроены паровой котел, телескоп и микроскоп. Один из маршиновских просвещенцев подсунул ему книгу Слонимского о телеграфе, и Цудекл сразу понял, как электрический ток передает по проводам человеческую речь. В отхожем месте Цудекл случайно нашел номер «Гацфиро»

[32]

и прочитал о кислороде, азоте, водороде и других элементах, из которых состоит материя. Он и сам ставил опыты. Цудекл выкачивал воздух из сосуда, раздобыл магнит и компас. Для него было величайшим наслаждением обточить напильником какую-нибудь железку, а потом наблюдать, как стружки собираются вокруг северного и южного полюсов магнита, или намагнитить гвоздь, чтобы тот сам начал притягивать. Цудекл получал электричество с помощью шелка и кусочка янтаря. В маминой комнате висела люстра из треугольных стеклышек, которые сверкали всеми цветами радуги, и Цудекл прочитал в «Сейфер габрис», что это призмы, преломляющие свет…

На свете множество вопросов, но и множество ответов. Отец предупреждал, что такой интерес к природе может привести к безверию. Но почему же? Ведь кто-то должен был все это создать. У всего должна быть первопричина. Хотя, с другой стороны, кто создал Бога? Всевышний был всегда…

Лавочники, снабжавшие двор продовольствием, заворачивали товар в бумагу, на которой было что-то написано по-русски, по-польски или по-немецки. Цудекл собирал обертки. Он не знал чужих языков, но к любой загадке существует ключ. Польские слова Цудекл спрашивал у матери. Немецкий язык похож на идиш. У дяди Шимена были учебники русского языка, написанные на древнееврейском, он оставил их в Маршинове, и Цудекл разобрался, что такое имя существительное, имя прилагательное, глагол. Только длинные русские слова было тяжело запоминать, еще тяжелее, чем арамейские. Да, по клочкам бумаги, в которые заворачивали селедку, свечи и мыло, Цудекл изучал языки. На одной бумажке — стихотворение, на другой — рассказ или научная статья без начала и конца. В больших городах, Париже, Лондоне, Берлине, люди влюбляются, танцуют на балах, занимаются наукой, делают открытия. Цудекл не мог понять лишь одного: откуда берутся природные силы? Почему магнит притягивает железо? Почему большее тело притягивает меньшее? Почему есть положительный и отрицательный заряд и разноименные притягиваются, а одноименные отталкиваются? Сколько Цудекл ни бился, он нигде не мог найти ответа на этот вопрос.

3

В Варшаве был переполох: приезжает ребе! Реб Йойхенена готовились встречать не только маршиновские, но и другие хасиды. Ребе сидел в вагоне, с ним ехали мать, жена, служанка Кайла, сын Цудекл, старосты Мендл и Авигдер-Майер и еще несколько хасидов. Хасиды прихватили с собой несколько бутылочек водки и воду, чтобы омывать руки, потому что в поезде воды взять негде. Без конца благословляли Всевышнего, поев, попив или справив естественные надобности. Ребе взял с собой «Тикуней Зогар»

[35]

как оберег, ведь в поезде нет мезуз

[36]

. В одной руке реб Йойхенен держал святую книгу, другой сжимал край сиденья. Паровоз ревел, как дикий зверь, вагон качался, и казалось, он вот-вот сойдет с рельсов. Дорога будто сама бежала навстречу, за окном летели поля, леса и реки, но ребе зажмурил глаза. Он боялся и за тело, и за душу. Сквозь перестук колес он ясно слышал стон: «Ой-вей, ой-вей!» Может, это стонет чья-то грешная душа, истязаемая демонами? Вошел кондуктор, что-то сказал по-польски или по-русски, оторвал корешки билетов. Хотя был день, он держал в руке фонарь. Этим фонарем кондуктор посветил под скамьи и накричал на хасидов, за то что налили воды на пол. Презрительная мина кондуктора, длинные усы, золотые пуговицы и низкий голос нагнали на реб Йойхенена страху. Кто знает, вдруг на него, не дай Бог, написали какой-нибудь донос, оклеветали, и сейчас его отправят в тюрьму? В голову пришла нелепая мысль: а если он уже похоронен, и кондуктор — это ангел ада? Ребе забормотал покаянную молитву. А тем временем Цудекл объяснял Мендлу, как работает паровоз:

— Все очень просто. У пара есть природное свойство расширяться. И если у него на пути находится какое-нибудь препятствие, он его толкает…

Реб Йойхенену не понравился этот разговор. Всюду, видишь ли, природные свойства. Захотелось спросить: «Ну а откуда взялось это свойство у пара?» Пара. «Стадо овец, у каждой пара ягнят»

[37]

. Все от Бога, и свойства пара тоже. Реб Йойхенен начал тихо молиться, чтобы Цудекл, сын Ципойры, не попал в трясину безбожия. Неожиданно поезд остановился. Снаружи доносился гул голосов. Мендл открыл дверь, и реб Йойхенен увидел море голов, как на Рошешоно

Его то ли сопровождали, то ли несли. Со всех сторон тянулись руки, чтобы поздороваться с ребе. Огромный, толстый солдат в шинели, увешанной какими-то побрякушками, головою возвышаясь над толпой, орал на хасидов и расталкивал их с нечеловеческой силой. Кто-то закричал от боли. «Господи, это все из-за меня, из-за моих грехов», — думал реб Йойхенен. Толпа вынесла его на улицу, его посадили в дрожки. Мендл подложил на сиденье подушку: кто знает, вдруг в нем шерсть и лен

— Молиться надо, — сказал он себе.

4

В Маршинове ребе уделял Цудеклу больше внимания, но здесь было тяжело уследить за сыном. Цудекл один пошел гулять по большому городу и не заблудился. У него были деньги, и он накупил книжек, которые лучше бы не читать. Ребе был занят молитвой и Торой, к нему приходили раввины и даже праведники. А Цудекл сидел в гостиной и играл с реб Исруэлом Вальденом в шахматы. Вокруг стояли сыновья, дочери, зятья, невестки и просто знакомые реб Ешайи. Реб Йойхенен был застенчивым человеком, а Цудекл, наоборот, словно был создан для общества. Реб Исруэл Вальден вполголоса тянул напев без слов, и Цудекл негромко подпевал. Реб Исруэл теребил кончик седой бороды, а Цудекл поглаживал голый подбородок. Реб Исруэл шутил, и Цудекл отвечал шуткой. Женщинам было весело. Реб Исруэл считался сильным шахматистом, но Цудекл ставил ему один мат за другим. Старик все дольше размышлял над каждым ходом, а Цудекл, едва взглянув на доску, тут же передвигал фигуру. Пока реб Исруэл морщил лоб и раскачивался, словно над комментарием Магаршо

[41]

, Цудекл расспрашивал зрителей. Сколько в Варшаве улиц? Какой высоты самое высокое здание? Почему на балконе ратуши все время крутится какой-то человечек? Откуда взялось название Варшава? А Висла? Оно как-то связано со словом «повисла»? Все отвечали наперебой, даже женщины и девушки, но, услышав ответ, Цудекл тотчас задавал следующий вопрос. Малкеле, жена реб Ешайи Вальдена, полная и румяная, в завитом парике, принесла чай. Старшая невестка, Двойра-Ройза, положила Цудеклу варенья, младшая невестка насыпала ему в чашку сахару. Цудекл всех поблагодарил. Дишка стеснялась подойти к столу, но сестры ее слегка подтолкнули. Цудекл попросил глоток воды, от чая ему только больше хотелось пить. Дишка побежала и принесла стакан воды на подносе. У нее так дрожали руки, что она расплескала чуть ли не половину. Цудекл пристально посмотрел на нее горящими черными глазами.

— Спасибо большое!

— Не за что, — тихо сказала Дишка, и ее круглое, бледное лицо залилось краской.

Дишка Цудеклу не понравилась, она показалась ему слишком толстой. Но здесь была и другая девушка, ее младшая сестра по имени Ханеле. У Ханеле было белое личико, веселые глаза и вьющиеся волосы. Когда она улыбалась, у нее появлялись ямочки на щеках. Она была выше и подвижнее сестры. Ханеле тоже смущалась, но при этом поддразнивала других, и Малкеле уже не раз повторила, что пожалуется отцу. Она напомнила Ханеле, что та как-никак младшая дочь, как говорится, «выскребок». Женщины якобы секретничали, но так, чтобы Цудекл все слышал. Они немножко красовались перед ним, показывали свои знания законов и святого языка. Выбранив Ханеле, Малкеле поцеловала ее в чепчик.

— Сперва Дишку, а потом, даст Бог, и тебя пристроим.

Глава IV

1

Варшавская пресса во всех подробностях расписала преступление Люциана: и как он пытался обокрасть Ходзинского, и как привел Касю к Бобровской, и как потом оставил жену и детей посреди праздничной трапезы. Фелиция чувствовала, что ей осталось недолго. Человеческие несчастья — хлеб газетных писак, вот они и старались вовсю, не брезгуя даже ложью. Старинный польский род был опозорен. Фелиция спрашивала себя: неужели это христианская страна? Все радовались ее унижению: полицейские, следователь, прокурор и даже прислуга, которую Фелиция кормила и одевала. Марьян терял пациентов. Хелена писала из Замостья, что детям стыдно появляться в гимназии. Фелиция целыми днями плакала, запершись в будуаре. Она стала ходить в другой костел, где ее никто не знал, и часами, преклонив перед Богородицей колени, изливала свою несчастную душу.

Аппетит и сон пропали, Фелиция стала вялой и апатичной. Марьян пичкал ее лекарствами, но от них становилось только хуже. Он и сам заметно похудел, ссутулился. Ему пришлось раздать адвокатам авансы и оплатить похороны дворника. Заработок упал, накопления подходили к концу. Фелиция считала, что ее смерть будет для мужа освобождением, и просила Бога скорее забрать ее к Себе. Ведь она, Фелиция, только мешает Марьяну. Она слишком слаба, чтобы удовлетворять его мужские потребности, она не может родить. И теперь она так его скомпрометировала. Фелиция была готова уступить место какой-нибудь молодой и красивой женщине, которая сделает Марьяна счастливым.

Иногда Фелиции казалось, что конец уже близок. Она лежала в кровати и не могла пошевелиться. То дремала, то, вздрогнув, просыпалась, потом опять засыпала. Ей снились кошмары, она видела то дьявола, то ангела. Ей являлись покойные родители; за ней гнались демоны; она слышала шорох крыльев и пение ангельского хора и видела небесное сияние. Фелиция улыбалась во сне. Как глуп человек! Он страшится того, что навсегда избавляет от страданий. Душа начинает жить только после смерти. Фелиции хотелось освободиться как можно скорее. Она просила Марьяна купить для нее место на кладбище и заказать гроб и памятник. Каждый раз, когда ей становилось немного хуже и начинала кружиться голова, она велела позвать священника. В любую минуту она была готова исповедаться, но Марьян говорил:

— Что ты, любимая? Ты ведь поправляешься, тебе лучше с каждым днем…

И он приносил ей чашку бульона или давал пригубить коньяку.

2

Еще во время восстания Люциан нашел способ избегать страданий. Нужно лишь сказать себе: «Я покойник». Каждый раз, когда положение становилось непереносимым, он представлял себе, что уже умер. Он, Люциан, не живой человек, но дух или труп, свободный от надежд и желаний. Он слышал о мертвецах, которые ходят по свету и не могут найти успокоения в могиле, и уподоблял им себя. Он где-то прочитал о факирах, которых закапывают в землю, и они погружаются в анабиоз. Разве вся его жизнь не была борьбой с темными силами? Разве фатум не вел его с самого начала? Чем еще объяснить разные странные случаи, как не рождением под несчастной звездой? Еще ребенком, избалованным панычем, Люциан чувствовал руку судьбы. У него было все: одежда и еда, оружие, любовь матери, отца, сестер и брата. Прислуга его обожала, мужики и бабы цацкались с ним, его любили даже животные: кошки, собаки, лошади. Но Люциан так страдал, что уже тогда подумывал застрелиться. Он богохульствовал, а потом бежал к священнику исповедоваться. Он воровал, плевал на иконы, душил кур, как хорек, и мучил кроликов. Учиться ему было лень, и он изобретал всевозможные уловки, чтобы пропустить урок. В нем рано пробудилось влечение к женщинам, но он боялся болезней и скандалов с родителями. Люциан вычитал в энциклопедии, что бывает туберкулез почек, и тут же внушил себе, что у него это заболевание. Он услышал от матери, что у них в роду был сумасшедший, и стал бояться, что тоже сойдет с ума. Сколько он себя помнил, столько в нем жило предчувствие какой-то катастрофы. Страхи были столь велики, что он еще тогда искал утешение в мыслях о самоубийстве и в стоической покорности судьбе.

Катастрофа произошла раньше, чем он ожидал: восстание, скитания по лесам, холод и голод, похороны друзей и близких. Отца сослали в Архангельск, Люциана заочно приговорили к повешению. Он скрывался в Варшаве, работал на мебельной фабрике, жил со Стаховой. Потом бежал с Маришей, бедствовал в Париже, разочаровался в польских эмигрантах и вернулся на родину. Спутался с Касей, с Бобровской. Несколько лет пролетело, как дурной сон. Но ради чего он страдал? И почему все это должно было кончиться нелепым убийством бедного дворника, отца десяти детей?

Пока длился процесс, Люциан, сидя в Павяке, искал ответы на эти вопросы, но загадка, похоже, оказалась неразрешимой. Все смешалось воедино: злая судьба, неудачные обстоятельства, расшатанные нервы, слабый характер. Да, его жизнь была суетой сует. Но с другой стороны, разве остальные люди ведут не такое же хаотическое существование? Ведь так живет весь род человеческий. Рождаются, растут, болеют, грешат, ссорятся, испивают полную чашу, а потом приходит смерть — и все. Фелиция передала Люциану в тюрьму Библию, но, несмотря на скуку, он даже не открыл эту книгу. Бог Ветхого Завета играл с народом Израиля как кошка с мышкой. Иудеи все время упрямились и бунтовали, а Он беспрестанно карал их, и так из поколения в поколение, до сих пор. Новый Завет обещал всевозможные наслаждения в царствии небесном, но где гарантия, что это правда? Разве сами Папы не вели войн? Разве русские, пруссаки и австрийцы, три христианских народа, не рвали Польшу на куски, не строили виселиц, не насиловали женщин, не убивали? Могли бы они творить эти зверства, если бы действительно верили в Бога и в то, что проповедовал Иисус?

На все вопросы был только один ответ: жизнь так бессмысленна, что по сравнению с ней даже смерть полна смысла. Люциан так часто воображал себя мертвым, что это стало его обычным состоянием, чуть ли не реальностью. Его охватывало равнодушие, он погружался в нирвану, о которой читал еще в отцовской библиотеке. На допросах Люциан во всем сознавался и подписывал все протоколы. Он даже рассказал следователю о планах создать польскую мафию и ограбить Валленберга. Нанятые Фелицией адвокаты уговаривали его изменить показания, но он об этом и слышать не хотел. Сокамерники смеялись над ним, но он молча сносил оскорбления. Он был готов ко всему: и умереть на виселице, и отправиться в Сибирь. Он лежал на шконке, жевал липкий, непропеченный хлеб, глотал жидкую кашу, терпел холод, жару, вонь параши и грязных человеческих тел. Воры и убийцы, которые сидели с ним, играли в карты и курили пронесенный в камеру табак, пели надрывные песни о любви, женской неверности, жестокой судьбе уголовника и надежде выйти на свободу, но Люциан был выше этих сантиментов. Он стал равнодушен к фальшивому счастью и глупым мечтам.

Процесс был шумным. В газетах печатались подробные отчеты. Художники приходили на заседания и рисовали портреты Люциана, аристократки бились за билеты, но Люциан оставался безразличен. Он сидел на скамье подсудимых и даже не смотрел на расфуфыренных дамочек и франтоватых бездельников. Он почти не слушал, что говорят свидетели, прокурор и адвокаты. Ночью перед вынесением приговора он крепко спал. Люциан даже поленился сказать последнее слово. Когда судья спросил, не хочет ли обвиняемый сказать что-нибудь в свое оправдание, Люциан ответил:

3

На другой шконке лежал Войцех Кулак и жевал кусок хлеба. Иногда он сплевывал на пол. Войцех был невысок, но широк в кости, курнос, с оттопыренной верхней губой и раскосыми монгольскими глазами. Сходство с монголом усиливали бритая голова и желтоватая кожа. Недаром его называли не только Кулаком, но еще Татарином и Китайцем. Войцех сидел за убийство, ему осталось еще почти четыре года. Кроме того, он был бардачом, как говорят уголовники, — совладельцем двух небольших борделей на окраинах Варшавы. Девочки приносили ему передачи, у него всегда водился табачок. Кулак каждый месяц платил надзирателям и самому начальнику тюрьмы, и у него было все: водка, колбаса, а иногда и жареная утка. Он часто получал письма, но не умел читать, и ему читал Люциан. Поэтому Войцех держал за него мазу — защищал и не давал другим уголовникам отбирать у Люциана еду и деньги. У Кулака был в камере кривой татарский нож, и он хвастался, что в укромном месте у него припрятан шпалер с маслятами. В драке Войцех бодался, как бык, или бил ногами в тяжелых башмаках на деревянной подошве. Он говорил, что опасается пускать в ход руки: кулаком у него удар смертельный.

— Эй ты, граф паршивый!

Люциан не ответил.

— Чего молчишь? Оглох, что ли?

Стоял жаркий летний день, но в камере было темно: зарешеченное окно вдобавок было почти полностью забрано досками, и снаружи над ним висел козырек. На облупившейся штукатурке дрожал единственный солнечный зайчик. Над головой нависал низкий потолок с перекрещенными балками. Наружная стена была такая толстая, что окно помещалось в нише. Оба, Люциан и Кулак, были одеты в серые суконные куртки и штаны, голову Кулака покрывала круглая шапочка того же цвета. Он разулся. Пальцы ног у него были необыкновенно длинные, как на руках. Кулак мог ногами резать хлеб и даже сворачивать папиросы.

4

У стены трое заключенных играли в очко. Колода была крапленая. Денег у парней не было, и они играли в долг, ставили на кон то, что заработают, когда выйдут на свободу. Один умело перетасовал засаленные карты, развернул их веером, потом дал другому снять и раздал ловко, как фокусник. Войцех вполглаза следил за игрой и подсказывал, когда пасовать, но вскоре ему это надоело, он сплюнул и повернулся к Люциану.

— Эй ты, маменькин сынок!

Люциан не ответил.

— Слышь, паныч хренов!

Люциан молчал.

Глава V

1

По ночам мысли не давали уснуть. Реб Йойхенен еще раз увидел в Варшаве то, что понял уже давно: даже у хасидов всем заправляют богачи. У них власть, им почет и уважение. Мать женила его на дочери богача, а теперь и его сын Цудекл — жених девушки из богатой семьи. Старшая оказалась некрасива, и мать выбрала для Цудекла младшую. «Какой же я ребе?» — думал Йойхенен. Ребе, который унизил еврейскую девушку, потому что у нее нос недостаточно красив. Что он сделал для своего народа? Честные евреи бедствуют, а он, не знающий никакого ремесла, живет в довольстве. Кто дает ему хлеб, одежду, жилье? Реб Йойхенен сел на кровати и вздохнул. Он не праведник, он злодей, вор и грабитель. Праведник, о котором говорится в псалмах, — бедняк. Для царя Давида праведник и бедняк — почти одно и то же. Конечно, это не всегда так, и среди великих были люди очень состоятельные: реб Менделе Витебскер, реб Менделе Римановер. Но большинство — бедняки. От огорчения Йойхенен даже на мать рассердился. Она желает ему добра, но заботится о его теле, а не о душе… Почему он до сих пор в Варшаве, что он забыл в этих роскошных гостиных? Почему позволяет, чтобы ему прислуживали? Йойхенену стало так страшно, что он даже не мог прочитать молитву. Имеет ли он право произносить святые слова, почему Всевышний должен его слушать?

Реб Йойхенен знал, что реб Ешайя Вальден однажды обанкротился. Говорят, так многие коммерсанты поступают. Живут на широкую ногу, растрачивают чужие деньги и объявляют себя банкротом. Выплачивают по счетам половину или тридцать процентов, а потом снова набирают кредитов и опять за старое. Но это же воровство! Как можно породниться с таким человеком? С таким даже рядом стоять нельзя! Чем дольше реб Йойхенен размышлял, тем хуже ему становилось. Он попал в ловушку. Как теперь спастись? Как преодолеть столько препятствий? Собрав бороду в кулак, Йойхенен раскачивался вперед-назад, сидя на кровати. Захотелось омыть руки, одеться и отправиться в изгнание. Прямо сейчас. Но разве можно бросить жену? А с детьми что будет? Ведь он обязан их кормить… На другой кровати проснулась Ципеле.

— Что с тобой?

— А? Ничего, ничего. Спи.

— Болит что-нибудь, не дай Бог?

2

Проснувшись, Азриэл улыбнулся. Что за странный сон! Какой необычный механизм человеческий мозг! Азриэлу снилось, что он изучает Талмуд и бьется над каким-то сложным комментарием. Он даже помнил, какой раздел он разбирал: речь шла о маленьком дефекте легкого, который мясники называют вором. Отец все еще был раввином в Ямполе, но при этом жил в Варшаве, на Крохмальной. Сам Азриэл еще жил с родителями, но у него уже было двое детей, Юзек и Зина. Во сне присутствовала и мадам Беликова, с которой Азриэл познакомился на именинах Валленберга. Вроде бы она занимала место Шайндл… Что еще ему снилось? Что-то страшное, неприятное… Азриэл напряг память, но даже немногие подробности, которые он помнил, когда проснулся, быстро улетучились из головы. Значит, во сне нет ни времени, ни пространства. Значит, сон показывает «вещь в себе». Странно: все органы точно выполняют свою функцию. Даже если желудок болен, нельзя сказать, что он ошибается. А орган, который управляет всем телом, постоянно совершает ошибки, и во сне, и наяву. Но как природа или какая-то ее часть может ошибаться? Как может нарушать космический порядок?

На другой кровати спала Шайндл. Беременность протекала тяжело, даже тяжелее, чем первая. Шайндл боялась, что умрет при родах. Она накупила всяких оберегов и амулетов. Азриэл давал ей на ночь бром, но он и сам плохо спал. Нужно было вставать в семь утра, чтобы в полдевятого быть в больнице, но у него появилась привычка просыпаться каждые два часа.

Азриэл взбил подушку и попытался уснуть, но вместо этого стал думать о мадам Беликовой. Мозг отказался выполнять приказы того, что называется «я», «субъект», и что должно управлять. В Азриэле словно боролись несколько человек. Один со злостью приказывал уснуть. Другой думал, как бы встретиться с Ольгой Беликовой. Третий (или тот же самый?) строил воздушные замки, возводя стену за стеной, причем не более логично, чем во сне. Четвертый беспокоился: «Я слишком много работаю и очень мало сплю. Так и до неврастении недалеко. А вдруг это запоздалая деменция прекокс?

Уже рассвело, когда Азриэл снова уснул. Ему приснилось, что какая-то сумасшедшая кусает его за руку. Он видел, как наяву, растрепанные волосы, дикие глаза, морщины на лбу и пальцы с длинными, острыми ногтями. «Отстань! Отпусти!» — кричал он. Придется ее задушить. Или я ее убью, или она меня… Он дернулся и проснулся. Лицо было мокро от пота. Азриэл посмотрел на руку, словно хотел убедиться, что на ней нет следов от укусов. Часы на костеле неподалеку пробили семь. Дети уже встали. Юзек теперь совсем взрослый, шестой класс закончил. Зина тоже подросла. Летом Шайндл увозила детей на дачу, но в этот раз она боялась уехать в какое-нибудь захолустье среди лесов и полей.

Азриэл поднялся с кровати. Шайндл повернулась, будто собралась встать, и опять заснула. Азриэл почесал щеку, тихо зевнул. Ванны в доме не было, и он пошел мыться на кухню. Служанка вышла. Он умылся под краном, потом обтерся холодной водой со спиртом: лучшее средство ускорить циркуляцию крови. Массируя себе грудь и плечи, Азриэл фантазировал, что бы он сделал, если бы выиграл в лотерею семьдесят пять тысяч (недавно он купил билет). Он поехал бы за границу изучать органическую химию, эта наука — ключ ко всем загадкам… Помог бы Ольге Беликовой… Он подскочил к плите: девушка поставила молоко, и оно чуть не убежало, Азриэл едва успел его снять. На кухне пахло кофе, цикорием, свежими бубликами и зеленью. Азриэл почувствовал голод. Неплохо было бы после завтрака поспать еще часок-другой… Где-то в мозгу сидит внутренний враг и постоянно пакостит. Когда надо спать, он бодрствует, когда надо бодрствовать, он хочет спать. У религиозных евреев для этого есть правильное название: злое начало.

3

Высокий молодой человек с длинным носом и серыми глазами за толстыми стеклами очков говорил по-польски:

— Доктор, ваш диагноз я заранее знаю: мания преследования. Врачи выучат одну фразу и повторяют ее друг за другом. Но почему мания? Разве не бывает, что кого-то преследуют на самом деле? Нас, евреев, преследуют уже две тысячи лет. Значит, у нас у всех мания? А если можно преследовать целый народ, почему не может быть, чтобы преследовали одного человека? Доктор, меня преследуют, это чистая правда. Все: отец, мать, сестры, братья. Если в доме что-нибудь ломалось, всегда виноват был я. Мальчишки кинут камень и стекло разобьют — я получаю взбучку. Сбежал из дома, стал экстерном, но меня проваливали на всех экзаменах. Я знал предмет лучше всех, но получал двойку или даже единицу. Профессор только посмотрит на меня, и я уже знаю: все, он меня срезал. Потом поступил в Житомирскую учительскую семинарию — то же самое. Все меня терпеть не могли: преподаватели, ученики, даже раввин, который там Библию преподавал. Когда по улице иду, на меня непременно каждая собака залает. Бросаются со всех сторон, боюсь, на куски порвут. Прихожу недавно к одному знакомому христианину, выбегает собачонка с таким визгом, будто ее режут. Гой глаза вытаращил. «Этот щенок, — говорит, — в жизни ни на кого не тявкнул. Хоть за ухо таскай, он только хвостом вилять будет». А когда меня увидел, словно взбесился, его еле от меня оттащили. Вы мне верите, доктор? Нет, не верите. Как вы можете поверить, если у вас в книге такое не описано.

Я по натуре романтик. Люблю прекрасный пол. Если мне женщина нравится, я для нее на все готов. Подарки посылаю и всякое такое. Но едва доходит до серьезного, ее будто подменяют. Вдруг начинает меня ненавидеть, такая злая становится, что глазам не верю. Они и сами не понимают почему. Одна — ее муж в семинарии преподавал, на тридцать лет ее старше — как-то сама сказала: «Что это со мной? Вы худшие чувства во мне пробуждаете». Все делала мне назло. Такие пакости выдумывала, расскажу, не поверите. Скажете, я либо лжец, либо сумасшедший. Отравить меня пыталась. Что вы так смотрите, доктор? Я знаю, не верите. Так все говорят, кто страдает так называемой манией преследования. А как же те, кого действительно отравили? Вы знаете, сколько их? Есть об этом какая-нибудь статистика? Был у нас в городе один еврей. Женился, а ровно через год препровождал жену на кладбище. Один раз, другой, третий, четвертый. Его убийцей прозвали. Случайность? Я не утверждаю, что он их травил. Отравить и словами можно. Вы, конечно, древнееврейский знаете. «Много посланцев есть у Него»

Вот пришел я к вам. Заплатил, взял номерок и пришел. Пациент как пациент. Вы меня не знаете, а я-то про вас все знаю. Арона Липмана помните? Я с ним знаком, когда-то дружили. Он сейчас в Палестине, колонист. Мы с ним рассорились, но это уже другая история. Да, так вот, я у вас впервые, а вы уже испытываете ко мне неприязнь. Что, нет?

— Нет. Я испытываю к вам только симпатию.

4

Низенькая, толстая торговка с багровым, как прихваченное морозом яблочко, лицом жаловалась на икоту. Несмотря на лето, женщина была одета в толстый серый жакет. На боку сумка, голова повязана грязным платком. Каждую минуту она громко икала и вытирала нос уголком фартука.

— Мне настоящий доктор нужен, — начала она хрипло, — а не шарлатан какой-нибудь.

— Я доктор.

— Нервная я, нервная…

«Я тоже», — чуть не ответил Азриэл.

5

Перед тем как разойтись по домам, молодые врачи беседовали в больничной канцелярии. Многие из них занимались общественной деятельностью, от общества «Здоровье» распространяли брошюры о гигиене на польском и даже на еврейском. Разговор все время шел об одном и том же: как приучить польских евреев соблюдать чистоту. Врач, связанный с еврейской больницей на Покорной, рассказал, какая там теснота, и как мыши бегают в коридорах, и как тяжело пациентам справлять нужду. Еврейские братства, помогающие больным, делают глупости: приносят еду, которую пациентам нельзя, пичкают их луком, чолнтом

[52]

и запеканкой. Другой врач сказал, что собираются строить новую еврейскую больницу и что надо где-то найти еврейских сестер милосердия. Азриэл вспомнил, как женщины приходили с вопросами к его отцу и показывали запачканное белье и вшивые рубахи.

— До сих пор живем в Азии, — заметил врач постарше, пульмонолог.

— Да, в Западной Европе евреи совсем другие.

— Там у них хасидизма нет.

Азриэл собирался уходить, но вдруг к нему подошел еврей, который заваривал для врачей чай и подметал в палатах, и подал письмо в голубом конверте, адресованное доктору А. Бабаду. У Азриэла екнуло сердце. Письмо было от мадам Беликовой.

ЧАСТЬ II

Глава I

1

В маршиновских молельнях парни перешептывались, что стиктинские, хасиды реб Шимена одержали победу: сын ребе Цудекл пошел по неверному пути, снял еврейский кафтан и надел короткую одежду. У реб Йойхенена все хуже со здоровьем. Он редко выходит молиться в синагогу, во время молитвы лишь открывают дверь в его комнату. Варшавские профессора говорят, что ребе должен переселиться в Отвоцк, а еще лучше уехать куда-нибудь в горы, велят ему есть побольше жирного. Но ребе и постного-то почти не ест. За всю неделю — несколько стаканов молока с яичным коржом, в субботу — глоток вина, краюшку халы, кусочек рыбы, чуток мяса. Похудел, кожа да кости. Лицо белое как мел, борода и пейсы совсем поседели. Только глаза блестят по-прежнему. Реб Йойхенен изучает каббалу: «Зогар», «Тикуней зогар»

[128]

, «Сейфер Разиэл», «Пардес»

[129]

, «Эц хаим»

[130]

, «Мишнас хсидим». Целый день в талесе и филактериях сидит над книгами. К жене совсем не прикасается, не приходит к ней в спальню даже в пятницу вечером. Староста Мендл рассказывал о ребе нечто совсем невероятное. Реб Йойхенен почти перестал посещать место, куда царь пешком ходит. Когда он молится или изучает Тору, от него пышет жаром. Однажды ребе встал читать «Шмойне эсре», а Мендл прикоснулся к сиденью его стула, так чуть руку не обжег. Мендл клялся бородой и пейсами, что в темноте лицо ребе сияет мягким светом. Спит он не больше двух часов в сутки и во сне шевелит губами. Как-то Мендл подошел к спящему ребе и услышал, что тот говорит на арамейском. Праведные евреи, которые ни за что не будут преувеличивать, рассказывали, что видели своими глазами, как ребе творит чудеса. Когда он собирается что-то написать, перо (ребе пользовался только гусиными перьями) притягивается к его руке, как магнит. Когда он читает, книжные страницы переворачиваются сами собой. Все, кто заходил к ребе в комнату, твердили одно: от его тела пахнет цедратом, миртом и гвоздикой — ароматами райского сада. Хасиды, привозившие записки со своими просьбами, выходили от ребе бледные от изумления: упомянуто имя ребенка, но не сказано, что он болен, а ребе желает ему выздоровления. И на другой день отец получает из дома телеграмму, что сыну гораздо лучше. Едва ребе пожелал здоровья, как больной пошел на поправку. Или отец жалуется, что сын страдает в армейской казарме: отказывается есть трефное, терпит унижения от старших по званию. Ребе пожимает плечами: «Какая казарма? Его давно там нет». Хасид удивляется. Как же так? Ведь он недавно получил от солдата письмо. А через пару дней узнаёт, что сын бежал из полка и благополучно пересек границу. Или еще случай. Мальчик начал слепнуть. Родители приезжают в Маршинов, плачут. Профессора не смогли помочь, а ребе выслушал, вздохнул и велел промывать глаза чаем. Недели не прошло, как зрение вернулось. Чудо за чудом, одно больше другого.

Как ни странно, ребе, кажется, не осознавал своей силы. Как-то он спросил Мендла, почему в Маршинове так много народу не только в праздники, но и в будни. Мендл ответил, что это из-за чудес. Реб Йойхенен удивился и впервые с тех пор, как стал ребе, даже рассердился: «Какие еще чудеса? Не болтай глупостей!» Ведь Всевышнему чудотворцы не нужны, мир существует по законам, которые Он создал. Ципеле рассказала отцу о странностях мужа. Она получила письмо от Зелделе, которая жила с Пинхаслом в Высоком. Зелделе написала, что ждет ребенка. Ципеле пошла к мужу сообщить радостную новость, но он будто бы уже все знал. Она и рта раскрыть не успела, как ребе сказал, что желает дочери счастливо разрешиться от бремени. У Ципеле руки-ноги отнялись. Ведь из Высокого давно никто не приезжал, да и Зелделе держала свою беременность в тайне, чтобы не сглазить. Откуда же ребе мог узнать? В другой раз, когда Ципеле передала мужу письмо, он начал читать его, не вскрыв, но вдруг спохватился, кажется, даже смутился и распечатал конверт. Рассказывая об этом отцу, Ципеле плакала. Разве она достойна жить с таким праведником? Что будет с ней после смерти?

— Дочь, тебе великое счастье выпало, — ответил Калман.

— Отец, он совсем от меня отдалился.

Ципеле всхлипнула и вытерла батистовым платком глаза. Калман и сам еле сдержал слезы.

2

Хасиды рассказывали о чудесах реб Йойхенена, а образованные не переставали удивляться Цудеклу. Все, кто его знал, клялись, что у него просто необыкновенные способности, поверить невозможно, пока сам не увидишь. Когда ему захотелось выучить французский, он три раза прочитал французско-польский словарь и запомнил каждое слово. Потом прочитал грамматику и сразу запомнил все правила и исключения. Таким же способом он учил греческий, латынь и даже английский и итальянский. Аттестат он получил меньше чем за год. Цудекл записался на математический факультет Варшавского университета, но ему там и учиться было нечему. Другие студенты были по сравнению с ним как дети малые. Профессора приглашали Цудекла в гости и обсуждали с ним сложнейшие задачи, как с равным. В доме профессора Дикштейна, известного ассимилятора, Цудекл вообще стал своим. Он пока не начал есть трефного, но в помещении снимал шляпу и позволял себе выпить в гостях чаю или кофе. Кроме математики, Цудекл занимался физикой, химией, биологией, философией. Да проще сказать, чем не занимался. Когда Цудекл впервые пришел к дяде, доктору Азриэлу Бабаду, тот был поражен, насколько хорошо молодой человек разбирается в анатомии и физиологии. Профессора предупреждали Цудекла, чтобы он сильно не разбрасывался, но он только смеялся. Знать надо всё. В мозгу места достаточно. Наоборот, чем больше знаешь, тем свободнее мыслишь.

Отступничество Цудекла потрясло всю Варшаву. Пол-Польши только об этом и говорило. Реб Ешайя Вальден советовал дочери развестись с безбожником, но Ханеле и слышать не хотела. Ее дед, реб Исруэл, к тому времени уже умер. Цудекл одевался по моде, а Ханеле сняла парик. Ешайя Вальден должен был еще пять лет содержать зятя, но Цудекл с женой сняли жилье в Старом городе. Община ассимиляторов выделила Цудеклу субсидию, он давал уроки в богатой семье. Ханеле, любимица родителей, втайне от отца просила у матери деньги. Но деньги Цудекла мало беспокоили. Его интересовали только книги, он с ними ложился и с ними вставал. Пока евреи поколение за поколением протирали штаны в синагоге, рассуждая о яйце, снесенном курицей в праздник, другие народы породили Архимеда и Эвклида, Коперника и Галилея, Лейбница и Ньютона, Паскаля и Эйлера, Ламарка и Дарвина. Одни раскачивались над Талмудом, а другие строили железные дороги и пароходы, создавали телеграф и телефон, микроскоп и спектроскоп, укрощали силы природы. Каждый день Цудекл узнавал что-нибудь новое: о таблице Менделеева, геометрии Лобачевского, исследованиях Фарадея, Максвелла, Гельмгольца и Герца. Ум, годами боровшийся с хитрыми вопросами Талмуда, наткнулся на золотую жилу науки, погрузился в неисчерпаемое море знаний. В Польше было мало научных изданий, но Цудекл покупал у «Гебетнера и Вольфа» новейшие немецкие книги и журналы, где рассказывалось о последних открытиях и экспериментах. Читая, Цудекл переворачивал страницы с неимоверной скоростью. Кто это видел, не могли поверить, что он вообще успевает читать. Но потом, когда его спрашивали, становилось ясно, что он все усвоил, ничего не пропустил…

Куда все-таки ведут эти силы? Какова их цель? Цудекл любил заглянуть вечером к дяде Азриэлу на Маршалковскую, порассуждать с ним, откуда что берется. Цудекл и Азриэл понимали друг друга с полуслова, ведь оба черпали знания из одного источника. Говорили о Спинозе, Канте и Гегеле, о «Шайгес арье»

Когда-то Азриэл отвергал гипнотизм. Сеансы, которые он наблюдал в больнице, его не убедили. Азриэл видел, что гипноз действует лишь недолгое время. Он пытался лечить гипнозом Шайндл, когда она еще жила дома, но результат был отрицательный. Сама идея внушать другому человеку свои мысли казалась Азриэлу иррациональной, чем-то вроде колдовства на современный лад. Если можно повлиять словом или взглядом, значит, столь же реальны сглаз, порча, проклятие или заклинание. Азриэл не видел большой разницы между месмеризмом и спиритизмом. Оккультизм гораздо ближе к древним суевериям, чем к науке. Азриэл даже считал, что душевные болезни, в том числе и так называемые функциональные, имеют органическую природу, зависят от строения мозга и протекающих в нем химических процессов. Разве слова и взгляд могут изменить связи между клетками? Чем больше Азриэл сомневался, тем больше читал о гипнотизме. Центром изучения оставалась Франция, Париж и Нанси, но исследования велись по всей Европе. Понемногу Азриэл стал убеждаться, что в этом что-то есть. Все-таки Бернхейм, Либоль, Шарко, молодой Жане — ученые, а не шарлатаны, и демонстрации Фельдмана — это не фокусы. Гипнозом действительно можно погрузить в сон. Азриэл видел, как загипнотизированные дрожали от внушенного холода и потели от внушенной жары, реагировали на галлюцинации. О мошенничестве не могло быть и речи.

Вскоре Азриэл и сам овладел гипнозом. Он научился снимать Ольге головную боль, даже по телефону. Ольга много лет страдала бессонницей, и теперь Азриэл иногда гипнотизировал ее, чтобы она уснула. Он использовал метод Либоля: усаживал Ольгу в кресло и приказывал ни о чем не думать, освободиться от мыслей, насколько это возможно. Потом приказывал смотреть на крышку серебряных часов, которые держал на фоне стены, и начинал говорить: «У тебя перед глазами туман, твои веки опускаются, руки и ноги тяжелеют. Туман поглощает тебя, ты уже почти не слышишь моего голоса. Тебе хочется спать. Ты закрываешь глаза…» Иногда он клал руку ей на эпигастрий (отличное слово для живота). Как ни странно, у него получалось почти всегда. Казалось бы, в существовании гипноза не должно было остаться никаких сомнений, и все же Азриэл сомневался. Каждый раз у него появлялось подозрение, что Ольга ему подыгрывает…

3

Сначала Ольга настаивала, чтобы Азриэл развелся с Шайндл. Если жена сумасшедшая, суд сразу разведет. Но Азриэл так долго тянул и откладывал, что Ольга устала. Кажется, он вообще не хотел развода. Похоже, не было у него и желания креститься и жениться на Ольге. Они стали жить вне брака. Соседи и знакомые об этом не знали или делали вид, что не знают. Для всех Ольга стала госпожой докторшей, но по паспорту она оставалась Беликовой. Он был еврей, а она и дети, Наташа и Коля, по документам были православной веры. Из-за этого часто происходила какая-нибудь путаница. С точки зрения закона Ольга была его сожительницей. Когда они куда-нибудь ехали, всегда возникали сложности, из-за того что у них разные фамилии. Ольга и Азриэл не могли остановиться в одном гостиничном номере. С детьми тоже получалось непросто: Наташа и Коля русские, Зина и Миша — евреи. Но Ольга быстро поняла, что скандалами ничего не добьется. Она решила, что потихоньку вытащит его из болота, в котором он увяз. Когда они стали жить вместе, Азриэл был нищим докторишкой на Новолипках. Пациенты — мелкие лавочники и торговки с рынка. В больнице и амбулатории он получал гроши. У него не было ни приличной мебели, ни ковра. С тех пор как Шайндл забрали в лечебницу, в доме постоянно был беспорядок. Ольга тактично и терпеливо подводила к тому, что Азриэл должен перебраться на Маршалковскую и открыть другой кабинет. Миша был совсем заброшен, ребенок оказался на грани нервного срыва. Он все время плакал, у него случались судороги. Ольга взяла его под опеку, и вскоре ему стало гораздо лучше. Это Ольга надоумила Азриэла всерьез заняться гипнотизмом. Азриэл не любил общества, но Ольга понемногу приучила его к тому, что надо приглашать гостей и завязывать отношения с достойными семьями. Ей приходилось биться за каждую мелочь, убеждать его, что на окнах должны быть занавески, на полу ковер, а на стенах картины. Из Ямполя, или где он там родился, Азриэл перенес в Варшаву местечковые привычки. Он понятия не имел, что такое семейный бюджет, жил одним днем, не делал сбережений, а одалживал деньги в кассе под чудовищные проценты. Потом он сам признавался, что это Ольга нашла ему богатых пациентов и что благодаря ей он выбрался из нищеты и приобрел известность.

Но, как сказал один француз, чем больше все меняется, тем больше все остается по-старому

Не сомневалась она только в одном: он ее любит. Это было видно. Когда Азриэл был в хорошем настроении, он целовал ее, обнимал, называл ласковыми, смешными именами. Иногда он бывал бодр и весел, шутил, дурачился, смеялся. Азриэл сам говорил, что в нем есть немного от маньяка, у которого депрессия сменяется экзальтацией. То он бывал скуп, то сорил деньгами; то чурался детей, то становился заводилой в их играх. Что бы ни произошло между ним и Ольгой днем, ночью они мирились. Начав жить вместе, они не охладели друг к другу, как бывает со многими парами. Наоборот, их отношения стали ярче, достигли гармонии, у Ольги и Азриэла появились семейные ритуалы и свой язык, понятный только им двоим. Азриэл говорил, что сексуальное влечение обладает всеми симптомами сумасшествия. Ольга сравнивала любовные переживания с духовными оазисами в пустыне рутины, они подчинялись неким законам, в них была своя иррациональная логика. Днем Ольга и Азриэл избегали разговоров о том, что они живут вне брака, однако ночью это была главная тема. Из темноты появлялся образ Андрея. Ольга снова становилась литовской еврейкой, даже начинала говорить на родном языке с давно, казалось бы, забытыми пословицами и поговорками. Все смешивалось, когда они лежали в постели: жизнь и смерть, Люблин и Вильно, скромность и разврат, любовь и ненависть. В момент экстаза Ольге мерещились незнакомые, страшные лица. Сколько Азриэл ни расспрашивал, она не могла описать ему своих видений. Да, все-таки что-то у Ольги с Азриэлом было не так. Они были одновременно и близки, и далеки друг от друга. Он стал для нее примерно тем же, чем был Андрей: самым близким, родным человеком и в то же время чужим, загадочным и непонятным. Небольшое счастье, которое Азриэл ей дарил, едва уравновешивало ее боль и муки. Если станет хоть чуть-чуть хуже, произойдет трагедия…

А его дочь Зина Ольгу просто ненавидела и даже этого не скрывала. Двадцатилетняя девушка, недавно окончившая гимназию, держалась так, будто она, а не Ольга, была в доме хозяйкой: громко хлопала дверьми и командовала прислугой. Сначала, получив аттестат, Зина хотела поехать учиться за границу, но так и осталась в Варшаве. Она была как две капли воды похожа на отца: высокая, белокурая, с белым как фарфор лицом. Ее считали красавицей, но Ольга не находила в ней особой красоты. Вела себя Зина непонятно, с Ольгой ругалась, с отцом редко обменивалась словом. У нее не было подруг, молодых людей она сторонилась, одевалась как попало, читала глупые книжки и совсем не думала о своем будущем. Правда, учила языки, английский и итальянский. Но на что они ей, если она целыми днями молчит и, похоже, собирается промолчать всю жизнь? Азриэл часто на нее жаловался. Она как стеной от него отгородилась, избегала его, дерзила и чуть что грозилась уйти из дома. В комнате всегда запиралась на замок и цепочку. Зина никогда не садилась за стол вместе со всеми, ела, спала, читала и занималась, не соблюдая никакого режима. Обычно Азриэл легко ставил диагноз, но родная дочь была для него загадкой. Что это, меланхолия? Идефикс? Или у нее за мать душа болит? Ольга молчала, но у нее было свое мнение насчет приемной дочери: Зина — просто избалованная девица, эгоистичная, спесивая и бессердечная. К Ольге в дом проник враг…

4

Цудекл не просто стал ассимилятором, он пошел дальше. Упершись кулаком в выбритый подбородок, он тянул нараспев:

— Какая разница, веришь ты или нет, что Тора со всеми толкованиями была дана Моисею на горе Синай? Что значит быть евреем, кто такие евреи? Они ничем не отличаются от остальных людей. В природе нет евреев, есть только гомо сапиенс. Эти условности выеденного яйца не стоят.

— Если Моисей не говорил с Богом, это еще не доказывает, что Бога нет, — возразил Азриэл. — Ex nihilo nihil fit

[135]

.

— А если даже Бог есть, то что? Раз мы все равно не знаем, чего Он хочет, зачем выдумывать всякую чепуху? Где логика, дядя Азриэл?

— Логика в том, что в истории тоже действуют законы природы, как в физике или эмбриологии. Раз евреи появились, значит, это было нужно каким-то высшим силам.

5

— Папа, животные тоже ошибаются, — вдруг сказала Наташа. — Если курице подложить утиные яйца, она их высидит и будет думать, что утята — ее дети. Это что, разве не ошибка?

— И я хочу сказать. — Коля поднял руку, как в классе.

— Надо же, какие вдруг разговорчивые стали, — улыбнулась Ольга.

— Что, Коля?

— Когда мы в Вилянове были, у пани Малевской, там мальчишки яму вырыли, а сверху тряпку расстелили. А кошка не знала, что там яма, и провалилась.

Глава II

1

Клара лежала в постели. Волосы побелели, лицо пожелтело. Луиза тоже заметно постарела, поседела. Фелюша уже ходила в школу. Подложив под голову и спину три подушки, Клара Бог знает в какой раз просматривала пачку писем, которые тоже начали желтеть, как ее лицо. Она читала их то сначала, то с середины. Луиза принесла лекарство и стакан воды. Клара проглотила таблетку, поморщилась, запила. Уже два года как она страдает камнями в желчном пузыре. Всех врачей обошла, но ничего не помогает. Консилиум трех профессоров решил, что нужна операция, но неизвестно, поможет ли она. Уверенности никакой. И что будет с Фелюшей, если Клара умрет? Правда, у Фелюши есть богатый брат, но как он будет за ней присматривать? Не дай Бог девочке попасть к такому воспитателю. Может, Александр взял бы ее к себе в Америку, но у него там теперь другая семья, жена и дети. Он стал нью-йоркским врачом. Кларе он не писал, но Фелюше прислал к Новому году открытку и подарок. На бумаге, в которую была упакована посылка, стоял его адрес. Он жил в районе под названием Ист-Бродвей. Клара написала ему несколько длинных писем, а в ответ получила лишь пару строк: хочу все забыть, у меня семья, и не надо бередить старые раны.

Да, Клара проиграла. Дважды ей выпадала возможность навсегда связать жизнь с Александром, и оба раза судьба подослала этого старого хрыча Миркина, который разрушил все планы. Его уже не было в живых. Обещал оставить ей наследство, а сам в завещании даже ее имени не упомянул. Впрочем, не так уж он был и богат. Оказалось, его любимчик Яша в последние годы нещадно его обкрадывал. Клара давно решила никого ни в чем не винить. Она сама делала глупости, никто ее не заставлял. Трое мужчин ее обидели: отец, первый муж Гриша и Борис Миркин, и все трое уже на том свете. Калман — старик. Как-то она встретила его на улице и еле узнала. Согнулся пополам, с палкой ходит. На нищего похож. К Александру, само собой, у Клары никаких претензий. Это она его обманула, а не он ее. Клара досадовала на Луизу, француженка дала ей тогда плохой совет. Но ведь Клара не из-за этого так поступила. Дело не в чьем-то совете, а в ее дурных наклонностях.

Но когда после очередного приступа лежишь в постели и никто не заходит навестить, надо ведь о чем-то думать. От будущего ждать нечего, вот мысли и возвращаются к прошлому. Альбомов, куда офицеры писали ей стишки и комплименты, Клара не хотела брать в руки. Только недавно она поняла, сколько в этих комплиментах было иронии, сколько кацапской насмешки. Другое дело — письма Ципкина. Вот где настоящая любовь! Даже в упреках видно серьезное чувство. Поначалу ему в Нью-Йорке было очень тяжело. До чего же он тогда ненавидел Америку! Рвался куда-нибудь на ферму, в прерии, в Орегон или Калифорнию, готов был даже в Европу вернуться. Не раз намекал, что хочет покончить с собой. «Зачем я живу? Куда подевались мои идеалы? Зачем я оказался в этом безумном, варварском Нью-Йорке? Я тоскую по тебе, Клара, ты нужна мне… Знаю, из-за твоего эксцентричного характера мне будет с тобой нелегко, но я не могу без тебя!.. Единственная радость — книги. Уже читаю по-английски, здесь есть огромная библиотека. Боюсь только, как бы зрение не испортить, читаю слишком много». Или вот: «Клара, любимая, если бы мы с тобой могли прогуляться в воскресенье по Сентрал-парку или съездить на выходные куда-нибудь в деревню, побыть на лоне природы!.. Милая Клара, здесь можно путешествовать от Атлантического до Тихого океана, от канадского севера до Огненной Земли в Аргентине. Канада тянется почти до Северного полюса, а от Огненной Земли рукой подать до Южного». Чего он только не выдумывал! Поселиться в маленьком домишке где-нибудь в лесу, перебраться в Британскую Колумбию или даже стать охотником в Мексике или Бразилии. Он витал в облаках, пока не встретил девушку, учительницу. Они с Соней помогли ему окончить университет. Ципкину зачли семестры, которые он проучился в Варшаве. Так он осуществил давнюю мечту стать врачом.

Клара попыталась представить себе Америку, Нью-Йорк, Ист-Бродвей. Как он выглядит? Похож на Варшаву или Париж? Как поезда могут идти над крышами? Какие там дома? Похож ли Сентрал-парк на Саксонский сад? Вот Александр. Он живет в двенадцатиэтажном доме возле Сентрал-парка. Над крышей пролетают скорые поезда, а внизу расхаживают янки, негры, китайцы, испанцы, евреи. Кричат, громко разговаривают, смеются. Весь Нью-Йорк — огромный маскарад, бесконечный карнавал. Александр носит цилиндр и говорит по-английски. У него с балкона виден Атлантический океан. Со всего мира, из Индии, Китая, Японии, Европы приходят корабли, с них сгружают чай и кофе, сахар и меха, которые импортируют из Сибири дети Миркина. Разъезжают в каретах леди и джентльмены в цилиндрах. Матросы заходят в скромные домики под красными фонарями. Повсюду звучат музыка и смех, веселье и танцы не прекращаются всю ночь. Напротив, через улицу, — знаменитые бродвейские театры, цирки, кабаре, рестораны и «Метрополитен-опера», где выступают величайшие певцы и певицы из Европы…

А ведь она, Клара, могла бы сейчас быть там, в этом чудесном, светлом городе, в том самом доме на Ист-Бродвее. Могла бы сидеть с ним и Фелюшей на балконе и смотреть на Сентрал-парк и острова в Атлантическом океане. Наверно, они хорошо видны через подзорную трубу. После ужина они с Александром отправили бы Фелюшу спать, а сами поехали в оперу. Потом вернулись бы домой и легли в постель. Интересно, какие там спальни, какие кровати… В Нью-Йорке она бы вылечилась от камней. Ципкин вовремя поставил бы диагноз, и она не запустила бы болезнь. Началось с того, что у нее стало слегка побаливать сердце. Можно жить, если знаешь зачем. Газеты пишут, что в Америке все женщины выглядят молодо. Шестидесятилетние дамы находят юных любовников, а с мужей после развода получают алименты, четыреста долларов в неделю… Даже Соня, простушка Соня нашла в Америке свое счастье. Ее муж Яцкович, бывший социалист, открыл фабрику дамского платья. Пришла в голову глупая мысль: есть ли у его фабрики трубы? А зачем трубы швейной фабрике? Разве только чтобы пар от утюгов выходил…

2

Когда она не была больна и одинока, Клара редко видела сны, но теперь, когда она неделями не встает с постели, сновидения набросились на нее, как саранча. Клара еще не успевала закрыть глаза, как что-то начинало сниться. Она опять была с отцом, с Гришей или Александром. Иногда ей грезилось, что она живет в замке, а Калман ей не муж, а свекор. Бывало, замок сливался в одно с квартирой Александра в Америке. Ямполь и Нью-Йорк становились единым целым. Наверху идут поезда, а внизу веселятся русские офицеры. Клара танцует то с одним, то с другим, ее тело стало легким-легким. Вдруг она взлетает. Танцующие останавливаются, смотрят, вытаращив глаза, и указывают на нее пальцем. А она парит в воздухе, движется медленно и плавно, как летучая мышь. Играет музыка. За распахнутыми окнами шумит ночной Атлантический океан, таинственный, темно-зеленый, как бутылочное стекло. Волны вздымаются так высоко, что непонятно, как они не затопят салон Александра. «О Господи, я лечу! — говорит себе Клара. — Можно летать и без крыльев…» Она открыла глаза и посмотрела на часы. Продремала пять минут. Вошла Луиза, низенькая, седая — одинокая душа.

— Лекарство для мадам!

— Ага, мерси боку.

— Может, мадам выпьет чаю?

— Попозже. Там, в шкафу, есть такая толстая книга с застежками. Луиза, принеси ее мне.

3

Сын Миреле Кароль-Фридерик умер от воспаления легких. Его хоронили Азриэл и несколько парней и девушек из кружка Пролетариата. Это было непросто. Еврейская община отказалась выделить участок на кладбище, ведь ребенок был необрезанный. Католики тоже отказались, потому что он не был крещен. С большим трудом получили согласие евангелистов. Кто-то попытался сказать на могиле речь, но началась гроза. Среди хоронивших Азриэл узнал несколько человек, которых видел у Эстер Ройзнер на Йом-Кипур. Кроме самой Эстер, на кладбище были Кароля и толстяк Блайвайс. Молодой человек, рассуждавший о стихии, покончил с собой, никто не знал почему. Азриэлу рассказали, что Стефан Лама за границей, что он стал агентом охранки и шпионит за социалистами во Франции и Швейцарии. Потом Азриэл много об этом думал. Знали бы его родители, что вырастет из их потомков. Дочь где-то в ссылке, один внук похоронен на евангелистском кладбище, другой — колонист в Палестине. Сам Азриэл живет с крещеной. Почему тот парень застрелился? Не смог стихии дождаться? Или разуверился в ней? Или испугался ареста? В их кругу самоубийства — не редкость. Вешаются, стреляют в себя, принимают яд, обливают себя керосином и поджигают. Недавно Азриэл читал предсмертную записку одного из таких. Ждал, что хотя бы перед смертью тот выскажется ясно, но в записке было столько шаблонных трескучих фраз, что Азриэл так и не смог добраться до смысла, так и не понял, что мучило человека и почему он решил свести счеты с жизнью.

А Стефан Лама? Как он мог стать шпиком после речей, которые той ночью произносил перед Азриэлом? Решил так отомстить товарищам за предательство? Или это неправда, его оклеветали? Все возможно. Странно, но именно среди тех, кто говорит о разуме и логике, полно людей, поступающих иррационально. Сами не понимают, что делают, верой и правдой служат какой-нибудь идее, но вдруг бросаются в прямо противоположную сторону. Все у них запутано: то безответная любовь, то лезут помогать кому попало в беде, хотя их не просят, то еще что-нибудь. Азриэлу пришло в голову, что сейчас и литература такая, высокопарная и бестолковая. Он читал современные романы и стихи в журналах. Авторы шумели, кричали, с чем-то боролись, с кем-то сводили счеты. Несчастья, тьма, судьба, но Азриэл не мог понять, что так гнетет молодых литераторов. Каждая строка противоречит предыдущей. Целое поколение мечется и, как тот самоубийца, не может объяснить, что причиняет ему боль. Ну а сам-то он, Азриэл?..

Однажды вечером Азриэл шагал по Маршалковской (он решил каждый день проходить пешком не меньше пяти верст), и вдруг кто-то его окликнул. Это была Эстер Ройзнер. Она по-прежнему прекрасно выглядела, но в этот раз Азриэл заметил, что возраст все же наложил на нее отпечаток. Она слегка располнела, да и по лицу было видно, что годы берут свое. Одета она была богато и со вкусом. Азриэл не обрадовался встрече. Кто знает, вдруг за Эстер следят. На улицах полно штатных и добровольных агентов. Теперь каждый дворник — сыщик. А он, Азриэл, считается неблагонадежным, в охранке записано, что когда-то он состоял в кружке самообразования. И о его сестре там не забыли. Но он же не такой человек, чтобы встретить знакомую и сбежать. Была поздняя весна — шляпа Эстер была украшена цветами, — но дни стояли холодные и дождливые. Погода была скорей осенняя.

— Если вы великий доктор, значит, можно друзей не признавать? — кокетливо спросила Эстер. — Разве я виновата, что так постарела?

Азриэл ответил комплиментом, на который она напрашивалась: время над ней не властно, она все так же молода… Эстер засмеялась, поблагодарила и взяла его под руку, но вскоре отпустила. Стала расспрашивать, что слышно о Миреле. И вдруг спохватилась:

4

Азриэл читал как попало, не по порядку. Ведь тут вся философия, вся жизненная мудрость. Как же я это пропустил? Изучал Спинозу, Лейбница, Фихте, Шеллинга, а свое, родное, прозевал. Что имеет в виду поэт, сочинитель псалмов? Чего он хочет? Во что верит? У него каждое слово сказано неспроста, это без сомнения. Он не хотел стать профессором, как Гегель, не добивался премий, как Шопенгауэр. Кто бы он ни был, царь Давид или простой еврей, какой-нибудь Мойше или Хаим, он понимал, что говорит. Благо тому, кто не сидел в собрании злодеев. А кто они, эти злодеи? Что они делают? Он объясняет дальше. Что ты хвалишься грехом, силач? Твой язык — как остро отточенная бритва. Ты любишь ложь, и зло тебе милее добра… Тебе по сердцу обман и бесстыдные речи. Огради мою душу от грешных, мою жизнь от преступников, у которых в руках награбленное. Ага, вот кто такой злодей. Очень просто: лжец, вор, взяточник, клеветник, интриган. И убийца, само собой. А праведник? Господи, кто поселится в Твоем шатре? Тот, кто идет прямой дорогой, говорит правду от всего сердца и не возводит поклеп на ближнего. Клевета ему отвратительна, а тем, кто трепещет перед Господом, воздает он почести. Он не нарушает клятв, не ссужает денег под проценты, не берет взяток. Такой, как он, никогда не оступится…

Откуда поэт это знает? Может, возносился на небо и говорил с Богом? Почему он не сомневается, что Бог есть и что Ему так дороги праведники? На чем построена его уверенность? Верил ли он в бессмертие души, в воскресение мертвых? Если нет, то где праведники будут счастливы? На этом свете, здесь, где войны, эпидемии, голод, нужда? Видно, что ему не нужны доказательства, для него это аксиома. Раши считает, что сомнение само по себе относится к категории зла. Но он приводит кое-какое доказательство. Возможно ли, чтобы тот, кто создал глаз, сам не видел, кто создал ухо, сам не слышал? Чтобы тот, кто дал человеку разум, сам чего-то не понимал? Да, это хороший старый довод, лучшего нет. Но из чего следует, что зло будет наказано? Это построено на опыте? Или утверждается априори, как религиозный постулат? Этот поэт мыслил отчасти, как Спиноза или Кант, или же был всего лишь наивным человеком, который не задумывался над вопросами познания?

Допустим. Но как тогда получилось, что на псалмах выросли такие люди, как отец, мать, дед, Калман, а на Гегеле — Бисмарк, Мольтке, прусские юнкеры и те, кто стреляет и бросает бомбы? Можно ли такого человека, каким был отец, воспитать на Декарте, Спинозе, Канте, Фихте? Нет, никогда. Пусть это всего лишь темнота, духовное болото, но на этом болоте вырастают цветы, в то время как на их вершине ползают змеи. Кто хочет посадить сад, не спрашивает, логична ли земля, ясна ли, симметрична, прозрачна. Он спрашивает только одно: что может тут вырасти? А как оно будет расти, заранее не знает в точности ни один ботаник…

Открылась дверь. На пороге стояла Ольга в шлафроке и домашних туфлях.

— Что ты вскочил среди ночи? Это что за книга? Ты молишься?

5

— Любимый, я тебя не понимаю. О чем ты? Мы оба столько работаем. Не думай, что мне легко. От твоей Зины помощи не дождешься, я бы сказала, она больше мешает. Миша — тоже трудный ребенок. Я всегда должна быть начеку. Расходы у нас были бы больше раза в два, если бы я на всем не экономила, каждую копейку не считала. Слава Богу, у нас хорошая квартира, мебель. У тебя прекрасный кабинет. С тех пор как мы съехались, ты стал известным врачом. Чего ж ты хочешь? Все разрушить и стать религиозным фанатиком? Ты уверен, что Богу это надо?

— Не хочу я ничего разрушать, и ни в чем я не уверен. До сих пор я молчал. Встал, потому что не спалось. Но раз уж ты начала расспрашивать, скажу: сейчас я переживаю ужасный кризис.

— Какой кризис? Может, ты просто устал? Есть у меня один план, потом расскажу.

— Что за план, при чем тут твои планы? Ты родилась в более или менее светской семье, тебе дома никакой религии не навязывали. А мне ее прививали с детства. Я знаю, что ничего нового не открыл. Не думай, что я себе что-то внушил или страдаю манией величия. Скорее наоборот. Ты не представляешь, как я опустился в собственных глазах. Я с детства искал духовную опору. В пять лет задавал те же вопросы, что мне сейчас покоя не дают. А в девять, не поверишь, пытался каббалой заниматься. Это такое мистическое учение. У нас в доме ни одной светской книги не было. Знания по крупицам собирал, находил книжки, читал украдкой. В играх я никому не уступал, лучше всех мальчишек бегал, прыгал, по деревьям лазил. Но даже когда на дерево или на крышу забирался, все время размышлял, что мир собой представляет, откуда он взялся. Кто его создал, из чего? Когда стал готовиться на медицинский, увидел, что уже лет шесть-семь интересуюсь теми же вопросами, что Зенон, Аристотель или Декарт. Это не к тому, что я такой способный. Многие дети о том же спрашивают, для этого гением быть не надо. Но я всегда надеялся, что когда-нибудь смогу учиться и найду ответы, и в шесть лет, и в шестнадцать, и в двадцать шесть.

Ольга поставила поближе табуретку, села.

Глава III

1

Итак, что делать? Как убежать и куда? Ольга права: он обязан заботиться о своих детях, о Шайндл и о детях Ольги тоже. Надел ярмо, значит, хочешь не хочешь, а неси, деваться некуда. Спал ночью, не спал, а утром надо вставать, потому что служанка должна застелить кровать и сделать уборку, кухарка подала завтрак, семья сидит за столом, а в коридоре ждут пациенты, больные, которым необходимы таблетки, лечение электричеством или гипнозом, просто доброе слово. Надо заплатить за квартиру, опустить монету в газовый счетчик, рассчитаться с бакалейщиком, молочником, портным, сапожником. Отшельником стать… Что за чушь, каким еще отшельником?

В книгах о буддизме написано, что отшельник отвергает карму и погружается в нирвану, удалившись в пустыню. Но под Варшавой пустынь нет. Да хоть бы и были, он не смог бы туда уйти, потому что надо посылать деньги Миреле в Сибирь, иначе сестра погибнет от голода и холода. Пока жив, от тела не убежишь. Хотя и с телом тоже не жизнь. Как с ним примириться? Как вообще можно от чего-то убежать, если не знаешь зачем, ради чего?.. Кажется, для сомневающихся синагогу пока не построили. Разве есть молельня для тех, кто ищет Бога? Возможна ли религия без догматов, без пророков? Можно ли остаться евреем без «Шулхан оруха»?.. Он, Азриэл, попал в ловушку. Как бы он ни поступил, кому-то от этого будет плохо.

Ольге повезло. Валленберг сдержал слово. Он завещал ей семь тысяч рублей. Ольга давно мечтала построить или купить виллу, тоскуя по тем далеким дням, когда они с Андреем жили в Друскениках, на Немане. У всех известных варшавских докторов есть загородные дома. Со времен восстания прошло больше тридцати лет, но в Польше оставалось много разорившихся помещиков, у которых можно было купить запущенное имение по сходной цене. Ольга начала искать через агентов. Азриэл тоже был бы рад приобрести клочок земли, чтобы хоть изредка уезжать туда из этого города. Где можно лучше спрятаться от тревог, как не среди лесов и полей? Где можно найти убежище надежнее, чем на лоне природы?

Агенты приходили и звонили по телефону, и Ольга каждое воскресенье требовала, чтобы Азриэл поехал с ней посмотреть какое-нибудь поместье.

Азриэл не отказывался, эти поездки были для него отдыхом. В Варшаве толчея и теснота, многоэтажные дома совсем заслоняют небо. Но стоит выехать из города, как вот он, простор: бескрайние поля, и аисты парят под облаками, как в Ямполе или Туробине. Здесь словно время остановилось. Божьи создания квакают, стрекочут, щебечут на все лады. Бывает, услышишь кукушку, точь-в-точь как в Отвоцке, когда Азриэл в последний раз приезжал к Мирьям-Либе. Но была у поездок за город и неприятная сторона. Дело в том, что Азриэлу нравилось все, каждый раз он был готов подписать договор. Однако Ольга упрямилась, торговалась, искала недостатки. То ей не нравился дом, то вода, то земля, то еще что-нибудь.

2

Прежде чем пригласить очередного пациента, Азриэл пару минут ходил по кабинету из угла в угол, собирался с духом, сам себя гипнотизировал. Люди приходят к нему за поддержкой. Он должен каждого успокоить, пообещать, что все будет хорошо, как лжепророк. Но ведь не будет хорошо. А он обязан убеждать их, что мир не так уж плох, избавлять их от страхов. Скончался кто-то из близких? Ничего не поделаешь, надо выкинуть из головы и жить дальше. Кто-то боится умереть? Глупости. Не надо об этом думать, лучше просто наслаждаться жизнью, если, конечно, можешь наслаждаться. Супруг изменил? Дети эгоисты? Банкротство на носу? Старость надвигается? Тоска, бессонница, совесть мучает? Это всего лишь нервы. Надо взять себя в руки. Надо смотреть с практической стороны… Другой врач осмотрит больного и выпишет рецепт, а он должен еще и наврать с три короба. Азриэл открыл дверь и увидел в коридоре Эстер Ройзнер. Она бросила вопрошающий взгляд. Похоже, она пришла с каким-то тайным поручением. Азриэл пригласил ее в кабинет.

— Ну, кого на этот раз застрелили?

Эстер не улыбнулась.

— Ваша сестра в Варшаве, — сказала она тихо.

— Миреле? Как?

3

Дверь открылась. Смуглая женщина в простом платье без украшений, с черными волосами, заколотыми гребнем, внимательно оглядела Азриэла.

— Proszę!

[141]

В темном коридоре пахло кухонным чадом и грязным бельем. В доме был маленький ребенок, Азриэл услышал поскрипывание колыбели и монотонный убаюкивающий мотив: «А-а-а! А-а-а!» Хорошо малышу, он хотя бы полиции не боится, подумал Азриэл. Он вошел в комнату. За столом сидел молодой человек в белых нарукавниках и возился с каким-то механизмом. Бомбу, что ли, делает? Нет, это всего лишь разобранные стенные часы. Смуглая женщина постучалась в дверь, ведущую в другую комнату. Дверь открылась, и Азриэл увидел маленькую, пожилую, чтоб не сказать старую, незнакомку в черной юбке и серой блузке. Седые волосы собраны в пучок. В первую секунду Азриэл даже подумал, что произошла какая-то ошибка, и тут же понял: да, это Миреле. Вдруг он узнал ее, словно к ней на миг вернулся прежний облик. Но как же все-таки она изменилась! Морщинистое лицо потемнело, как печеное яблоко, маленький носик покраснел и заострился. Она пронзила его злым старушечьим взглядом.

— Миреле, это ты.

— Азриэл!

4

Миреле взяла кусочек сахара, по-деревенски обмакнула в чай, надкусила.

— Мел, что ли?

— Какой еще мел? Сахар как сахар.

— Совсем не сладкий.

— Да брось.

5

Только позже Азриэл понял, что Миреле неспроста приняла сахар за мел: это был симптом, она подхватила брюшной тиф. Положить сестру в больницу было нельзя, ее разыскивала полиция. Миреле осталась на квартире. Она лежала на узкой железной кровати, и Азриэл сам ее лечил. Температура подскочила до сорока одного, в бреду Миреле говорила то по-русски, то по-польски, то по-еврейски. Иногда напевала песенки, которые слышала в Сибири. Ей мерещилось, что ее приговорили к повешению, она болтается на виселице, но ее обхватила за шею какая-то баба и не дает петле затянуться. Миреле вырывается и убегает, ей надо пересечь границу, ее ждет ЦК, от ее резолюции зависит, начнется ли забастовка железнодорожников в Англии. Соратники соблюдают строжайшую конспирацию, но в их ряды затесался провокатор. «Застрелю его как собаку! — кричит Миреле. — Бомбой взорву!..» Хотя пиявки уже вышли из моды, один из коллег Азриэла все же считал их недурным средством. Проведать больную приходили Эстер Ройзнер, Кароля, незнакомая Азриэлу полька из Второго Пролетариата. Заглядывал врач-поляк, связанный с революционерами. Когда Миреле ставили пиявки, одну на плечо, другую на висок, она вдруг сказала:

— Это кто, капиталисты?..

И рассмеялась собственной шутке.

Азриэл не рассказал Ольге про Миреле, лучше, если все останется в тайне. А Ольга ни с того ни с сего решила дать бал. Она приехала в Варшаву загорелая, похудевшая и злая. Почему он на выходные не ездит в Топольку? Бросил ее там одну! Чем это он занимается в душном и пыльном городе? В голосе Ольги звучало отвращение — можно было подумать, что она уже не в силах нести свою ношу. Но вдруг заговорила о новом ярме, которое решила водрузить себе на шею, — устроить бал в конце лета, после жатвы. Она загодя выбрала день и уже успела пригласить Валленбергов, соседей-помещиков и все начальство из Нового Двора и Закрочима. Раз приобрели землю, надо заводить новые знакомства, налаживать отношения. Оно будет стоить денег, но расходы окупятся, ведь Азриэл сможет расширить практику. Планов у Ольги было выше головы. У одного из соседей недалеко от Топольки есть лес, где можно охотиться. Если помещик разрешит, перед балом мужчины смогут немного пострелять. Для женщин Ольга придумала другое развлечение — катание на лодках по Висле. Наташе давно пора встречаться с молодыми людьми, и сама Ольга не желает годами сидеть за печкой. Раз уж поселились в Топольке, придется там жизнь налаживать. Ольга говорила с жаром и заранее сердилась, что Азриэл не загорелся ее идеей: «Не могу я жить, как ты. Не могу из года в год во всяком старье копаться. Хочу жить как светская дама, а не монашка или жена раввина какого-нибудь». Азриэл посчитал и показал Ольге, во сколько сотен обойдется ее затея. Ему опять придется залезть в долги, взять кредит. Но Ольга возразила:

— Не был бы ты таким батленом, мы бы не сидели в нищете!..

Глава IV

1

Вечер накануне Девятого ава. Огромное багровое солнце садится в облака, желтые, как сера, и красные, как пылающий уголь. В синагогах Нового Двора и Закрочима загодя перевернули скамейки. В подсвечнике горит единственная свеча. В еврейских домах завершили последнюю трапезу: кусок хлеба, посыпанный пеплом, и крутое яйцо — символ скорби. Евреи разулись и приготовились оплакивать разрушенный Храм. А в Топольке почти все было готово к балу. Много гостей приехало еще утром, потому что помещик Садовский разрешил поохотиться в своем лесу. Привезли собак и стали охотиться на зайцев, кроликов и даже белок и ворон. Каждый раз, когда гремели выстрелы, казалось, будто трескаются древесные стволы. Дамы катались на двух лодках, нанятых Ольгой. Висла была спокойной и гладкой, как зеркало, но стоило лодке чуть накрениться, помещицы поднимали визг. В доме заканчивали последние приготовления. На кухонной плите кипели горшки, огромные, как котлы. Во дворе жарилась на костре целая свинья, которую заколол накануне слуга Антоний, а в печи доходили утки и гуси. Кухарки наварили всевозможных компотов. Пахло мясом и рыбой, выпечкой и макаронами, лавровым листом и красным перцем, корицей, шафраном и гвоздикой. Ольга то и дело заходила попробовать, присматривала за каждым блюдом. Это недосолено, в это надо добавить пряностей. Из-за густого пара даже лиц не разглядеть — видны только глаза.

В столовой уже расстелили скатерти, расставили хрустальные бокалы и фарфоровые тарелки, разложили серебряные приборы и вышитые салфетки. Вина и ликеры искрились в бутылках и графинах, отражавших лучи заходящего солнца. Музыканты в зале настраивали инструменты. Подняв черное крыло, показывал струны рояль, для которого пригласили настройщика из Варшавы.

Ольга даже подумать боялась, в какую сумму обошлась ее затея. Но зато явились все приглашенные. Были здесь супруги Малевские, была и младшая дочь Валленберга Пола с мужем. Под деревом дремал на стуле отставной генерал. В лесу охотились полковник артиллерии, глава повята, почтмейстер и целая толпа офицеров и окрестных помещиков. Приехали даже ксендз и православный поп. Перед домом стояли брички, фаэтоны и несколько карет. Денщики и кучера лениво переговаривались, поглядывая на деревенских девок, которые помогали по кухне. Старую корову с тощим выменем закололи, но остальная скотина мирно паслась на лугу, помахивая хвостами как ни в чем не бывало. Для ужина зарезали множество кур, гусей и уток, и над помойной ямой, полной птичьих голов, лапок, кишок и крыльев, вились тучи блестящих, жирных мух, привлеченных запахом свежей крови. Оставшиеся в живых куры и петухи клевали во дворе зернышки, прежде чем отправиться на ночь в курятник. Солнце еще не спряталось за горизонт, но уже показались месяц и первые звезды. Ольга начала беспокоиться, как бы охотники не заблудились в темноте, но тут они и появились, неся добычу: двух зайцев, несколько кроликов, фазана и дикую утку. Опустив книзу морды, бежали усталые собаки, охотники держали дубельтовки наперевес. Одни тут же стали умываться у колодца, другие разошлись по комнатам, чтобы переодеться. Наташа уже успела познакомиться с молодым поручиком. Она сидела с ним в беседке и показывала альбом, куда ей писали стихи гимназисты и даже студенты. Поручик тут же вспомнил несколько строк, которые писал в альбомах всех знакомых девушек. Достав химический карандаш, он сделал вид, что напряженно думает, затем послюнявил языком грифель и старательно вывел:

Вдруг с Вислы долетел истошный крик. Одна лодка опрокинулась, и дамы оказались в воде. Мужчины засуетились, охотники побросали двустволки и трофеи и побежали к реке. Ольга упала в обморок. У нее весь день было неспокойно на душе, она предчувствовала, что случится несчастье: пожар, убийство или еще что-нибудь. Она потеряла сознание на кухне, и две поварихи кинулись натирать ей виски уксусом. А тем временем мужчины совершали чудеса героизма. Офицеры сорвали с себя мундиры, сапоги и бросились в воду. Дамы с перепугу вцеплялись в своих спасителей, тянули их на дно, и тем приходилось отбиваться кулаками. Один поручик сам чуть не утонул, его еле вытащили. К счастью, река здесь была неглубока, и все благополучно спаслись. Мужчины принесли женщинам сухую одежду, а прислуга подала прямо на берег ликер и водку. Дамы то смеялись, то плакали. Гости разделились на две партии: одни считали, что бал надо отменить, а другие твердили, что нельзя так огорчить хозяйку. Чтобы их приободрить, приглашенные музыканты грянули марш. Кто-то запустил фейерверк, офицеры стали стрелять в воздух.

2

Несмотря на все шансы провалиться, бал удался. Как ни странно, этому немало поспособствовала перевернувшаяся лодка. Танцевали до рассвета. Все гости повторяли одно и то же: давненько они так не веселились. Ольга завязала новые знакомства, получила несколько приглашений и выслушала множество комплиментов — и от мужчин, и от женщин. Она боялась, что наготовила слишком много еды, но вынужденное купание пробудило у гостей аппетит. Всё смели со столов подчистую, выпили все напитки. Польские помещики, которые всегда воротили нос при виде русских, забыли былую вражду. С полковником Ивановым Ольга танцевала три раза (больше, чем подобает), и он сказал, что будет рад посетить ее в Варшаве. Когда последние гости разъехались, уже всходило солнце. Ольга пошла в спальню, прямо в бальном платье рухнула на кровать и проспала до одиннадцати. Так крепко она засыпала, только когда была девочкой — в пасхальную ночь после четырех бокалов вина…

На другой день паковали вещи: Наташе пора было возвращаться в гимназию, Коле в прогимназию, а Мише в училище. Кроме того, после бала нужно было сделать уборку, навести порядок. Ольга отправилась в Закрочим за покупками. Она совсем забыла, что сегодня Девятое ава, и вспомнила об этом, только когда приехала и увидела, что евреи ходят по улице босиком, а мальчишки кидают в них репьями, метя в бороду. Женщины — тоже босые, неумытые, с помятыми лицами, на головах — грязные платки. Из синагоги доносились печальные голоса, там шла молитва. Двери домишек были распахнуты, и Ольга видела, как пожилые еврейки, сидя на низеньких скамеечках, покачиваются над молитвенниками. На кухнях возились непричесанные девушки. Мир ушел далеко вперед, а в Закрочиме по сей день рыдают над Храмом, который кто-то разрушил две тысячи лет назад. Некоторые лавчонки все же были открыты, и Ольга купила упаковочную бумагу, нафталин, жестяную лейку и еще кое-какие мелочи. Хоть и был день скорби, торговцы запрашивали немалую цену, и Ольге приходилось раскошеливаться. Из задних помещений выглядывали дети в дырявых кафтанчиках и грязных лапсердаках, бледные, с растрепанными пейсами, сутулые, как старички, в глазах — испуг и печаль. На кроватях такое белье, что взглянуть противно. Несло гнилью и отхожим местом. Мухи жужжали над каждым куском еды. Повсюду пыль и копоть. «Вот она, еврейская жизнь! Вот куда хочет вернуться Азриэл! — думала Ольга. — Отсюда вышел и сюда же стремится. Нет уж, без меня! Без меня и моих детей!» По дороге домой она проезжала мимо кладбища. Ольга совсем позабыла еврейские обычаи. На могилах лежали женщины и хрипло голосили. Ольга приказала кучеру остановить бричку. Казалось, женщины что-то просят у мертвых, они так кричали, словно покойники могли их услышать. На одном из покосившихся, заросших мохом надгробий были вырезаны поднятые ладони — жест священников, благословляющих народ. Рядом кого-то хоронили. Черные, как грачи, евреи стояли вокруг свежей могилы, один, кажется, читал кадиш. «Поехали! — приказала Ольга кучеру. — У христиан на могилах цветы сажают, а здесь голый песок. Азиаты! Ненавижу, больше смерти ненавижу! Лучше умереть, чем вернуться в эту грязь!»

Переезд в город был делом непростым. Эконома так и не нашли. Был, правда, в Топольке старик поляк, кто-то наподобие управляющего, но на него нельзя было полагаться. Ольга боялась, что за зиму весь скот зарежут или он просто передохнет. Бабы накопали картошки, но очень мало, и продать было совершенно нечего. Вложенные в поместье деньги оказались мертвым капиталом, о прибыли и речи не было. Ольга сама не понимала, как могла так ошибиться. Она во всем винила Азриэла. Кто не знает, чего хочет, тот и других всегда сбивает с толку. В других руках Тополька могла бы приносить доход, но для этого надо жить тут круглый год, а если сидеть в Варшаве и трястись над каждой копейкой, то, само собой, будут одни убытки. Ясно, что обрабатывать землю — это не для евреев. Вот если бы владельцем был доктор Иванов, уж он-то сумел бы сделать из поместья конфетку…

На другой день Ольга с детьми и одной служанкой сидели в карете. Сзади тащилась телега с вещами, за которыми присматривала другая девушка. Проезжали Закрочим. Еврейки сидели на скамьях или ступеньках и вязали чулки. В синагоге, где вчера рыдали над разрушенным Храмом, сегодня нараспев учили Талмуд. Прошел пейсатый парень с книгой под мышкой.

— Вон еврей идет, — указал на него Коля.

3

Жена Цудекла Ханеле захотела отметить Рошешоно, точь-в-точь как когда-то в родительском доме. Цудекл твердил, что ни к чему это. Никто не был на небесах и не видел, как там решается судьба человека и как трепещут ангелы, когда в книгу жизни записываются все его добрые и злые дела. Цудекл повторял, что коль скоро Ханеле сняла парик и порвала с фанатизмом, то и нечего теперь. Но Ханеле даже слушать не стала. Парик — не самая важная заповедь. У литваков даже раввинские жены ходят с непокрытой головой. А Рошешоно — это таки Рошешоно. Ханеле заплатила за место в синагоге и напекла «птичек», как называют в Варшаве праздничные халы. Она купила яблок и меда, живого карпа, моркови и винограда, чтобы сказать над ним благословение, — в общем, нашла на рынке все, что должно быть на праздничном столе в еврейском доме. Вечером после молитвы она зажгла свечи в серебряном подсвечнике — отцовском подарке на свадьбу. Раз уж решили отмечать, Цудекл пригласил дядю Азриэла. Ханеле хотела, чтобы трапеза прошла как положено. Разделили голову карпа, говоря: «Чтобы мы были во главе, а не в хвосте». Со словами: «Чтобы Ты ниспослал нам благополучный и сладкий год» — обмакнули в мед кусочки яблока. Положили в тарелки по ложке моркови: «Чтобы наших заслуг пред Тобою стало больше»

[144]

. Цудекл сидел во главе стола, улыбался, но иногда о чем-то задумывался. Странно было сидеть тут, в варшавской квартире, когда к отцу в Маршинов съехались тысячи хасидов. Двор полон народу, синагога не может вместить собравшихся, кажется, стены вот-вот рухнут. Дни трепета в Маршинове — это вам не шутка! Если бы он, Цудекл, не сбился с пути, то сейчас сидел бы по правую руку от отца и на него, сына ребе, пристально смотрели бы тысячи глаз. В воображении Цудекл ясно видел море меховых шапок, пейсы, бороды. С каждым годом приезжает все больше народу, а он стал просвещенцем. Все удивляются, не могут понять. А все-таки хорошо, что Ханеле решила отметить Рошешоно. Когда горят свечи и на столе свежая скатерть, в доме гораздо уютнее. Лучше сидеть за праздничным столом, чем при свете керосиновой лампы читать «Курьер варшавский» или какой-нибудь немецкий альманах. Хала, рыба и бульон напоминают о Маршинове. И с дядей Азриэлом всегда приятно поговорить. Поспорили немного о законах праздника, не всерьез, а так, чтобы показать друг другу, что не совсем их забыли. Цудекл, увлекшись, начал растягивать слова и махать руками, как меламед в хедере.

— Цудекл, прекрати! — воскликнула Ханеле, разрезая на порции курицу. — Зачем ты дразнишься?

— Кто дразнится? Это древняя культура. У каждого народа свои церемонии. Обычай трубить в рог существует, наверно, с каменного века. Им подавали сигнал к военным действиям. Когда был Храм, раструб рога отделывали золотом, а по бокам того, кто в него трубил, стояли еще двое трубачей.

— Еще двое? Зачем?!

— Вон, спроси дядю Азриэла, если не веришь.

4

За время болезни Миреле так ослабела, что не могла стоять на ногах. Ей пришлось заново учиться ходить. Оставаться на Дзикой было нельзя. У одного товарища из Второго Пролетариата (Первый ликвидировала охранка) был дом недалеко от Фаленицы. Миреле могла пожить там до конца праздников. Этот товарищ, Ян Попелек, работал машинистом на паровой мельнице в Праге. Азриэл купил Миреле белье, туалетные принадлежности, а также сардин, коньяку и других продуктов для восстановления сил. Он решил, что сам отвезет все это к пану Попелеку. Из окна омнибуса Азриэл осматривал город. Пыль, грязь и вонь сточных канав. Чем дальше от центра, тем старомодней выглядит Варшава. Ветхие, покосившиеся домишки и даже люди, словно из другого поколения, одеваются, как во времена Понятовского. Сапожники вытащили верстаки прямо на улицу, стучат молотками, забивают гвозди в подметки. Куда-то спешат седые старухи в дырявых шалях и широких фартуках по щиколотку. На замшелых, таких низких, что можно достать рукой, козырьках над дверями сидят кошки и голуби. Собаки лежат в пыли, вытянув лапы и высунув языки. На скамейке возле забора сидит парализованный в толстых носках, без сапог, и пытается донести до рта кусок бублика, но рука дрожит, не слушается. Звонит церковный колокол, откуда-то появляется катафалк, старухи крестятся. Из-за домов внезапно вырастает фабричная труба.

И вдруг Азриэл увидел такое, что не поверил своим глазам. Недалеко от фабрики под фонарем стояла его дочь Зина. Она разговаривала с мужчиной в картузе и высоких сапогах. «Не может быть, показалось», — подумал Азриэл, но тут омнибус остановился, кому-то надо было выходить. Да, это она. Азриэл еле удержался, чтобы ее не окликнуть. Неужели она проституцией занимается? Кровь прилила к щекам, словно его ударили по лицу. «Что это? Галлюцинация? С ума схожу?» Он приподнялся с места, как будто тоже решил выйти. «Не может быть! Что она тут делает? Что за парень?» Вдруг Азриэла осенило. Наверно, она тоже из Пролетариата, как ее тетка Миреле. Он остался сидеть. А что, почему бы и нет? От Зины с ее капризами можно ожидать чего угодно. Но когда она успела? И зачем? Все-таки это на нее непохоже. Она эгоистичная, нелюдимая. О чем ей говорить с этим рабочим или крестьянином? В одну секунду он многое узнал о дочери, но тут же появились новые вопросы. Все стало еще непонятнее. «Такая конспирация — не знаешь, что и думать», — сказал он себе. Как же он раньше ничего не заметил? Вот дурак! И не подозревал даже. Азриэлу стало стыдно за себя, за дочь, за Ольгу. Кто знает, что Зина хранит дома. Всю семью подвергает опасности!

Оставив у Яна Попелека пакет, Азриэл взял дрожки и поехал домой. «Может, она уже и не девственница, — пришло ему в голову. — Они там все за свободную любовь…» Он сидел, потрясенный, словно его ударили по голове. Она ведь Альфреда де Мюссе читает, Бодлера! От Байрона и Леопарди без ума! Или это лишь притворство? Нет, как-то тут одно с другим не вяжется. Неужели все-таки это была галлюцинация? Странно, уже несколько дней он не переставая думал о дочери. Они очень редко разговаривали в последние годы. Она говорила, что ей не нравятся суфражистки, эти синие чулки, а месяца два назад заявила, что хочет пойти на курсы, учиться на акушерку или на фельдшера. На какие-то лекции стала ходить. Азриэл давно заметил, что Зина совершенно равнодушна к одежде. Донашивает за Ольгой старые жакеты и пальто. И кровать застилает редко, в комнате вечный беспорядок. Что ж, какая разница, ассимиляция всякая бывает. А чего он ждал? Его дочь даже еврейского алфавита не знает. Ведь он, отец, учил ее чему угодно, только не еврейским традициям. Сам подавал ей пример, как избавляться от своих корней. Еще когда в гимназию ходила, могла сказать о евреях какую-нибудь гадость. У них в классе были две еврейские ученицы, так они ей не нравились. Она даже гордилась, что выглядит, как польская девка… Его дочь, внучка Ямпольского раввина. «Как это могло случиться? Вроде бы не такой уж я ассимилятор. Просто не думал об этом. Сам-то я все-таки „Гацфиро“ почитываю, у меня еврейских книг целый шкаф. Юзек — тот вообще в Палестину уехал». Азриэл усмехнулся. Он внимательно читал в еврейских журналах статьи о воспитании, а вырастил гойку. Да и у тех, кто пишет эти статьи, то же самое. Когда дело доходит до детей, тут все одинаковы: гебреисты

Вернувшись домой, Азриэл сразу пошел в комнату Зины, но дверь была заперта. Он нашел запасную связку ключей и открыл. Просмотрел книги на этажерке, но нелегальной литературы не обнаружил. Заглянул в ящики комода, в секретер, даже под подушку. Вдруг заметил, что матрац вздулся посредине. Сорвал простыню и нащупал бумаги, еще что-то твердое. Принес нож и вспорол матрац. Ольги не было дома, и Азриэлу стало неприятно: он как жандарм, проводящий обыск. Засунул в матрац руку и начал вытаскивать целые пачки брошюр и листовок. Ничего себе! За каждую такую бумажку можно головой поплатиться. А это что? Какой-то сверток, очень тяжелый. Револьвер и патроны. Азриэл впервые в жизни взял в руки револьвер и удивился, как много он весит. Хоть бы не выстрелил. Азриэл понятия не имел, как обращаться с оружием. Черт его знает, вдруг заряжен… Родная дочь решила принести его в жертву. На лбу выступили капельки пота, в глазах замельтешили огненно-красные точки. Сердце так заколотилось, что, казалось, вот-вот выскочит через горло. В ушах загудело. Что с этим делать, куда спрятать? Вдруг сейчас кто-нибудь войдет! Если его застанут с револьвером, тюрьмы не миновать, а то и виселицы. Азриэл почувствовал то же, что недавно в омнибусе: его будто ударили по лицу.

Глава V

1

Кларе стало гораздо лучше, она почти выздоровела. Но врачи предупреждали, что болезнь может вновь обостриться, и велели придерживаться строгой диеты: есть вовремя, хорошо пережевывая каждый кусок, и не употреблять жирного, мучного и крахмала. Один из врачей предписал ей каждый день совершать конную прогулку. Но боли, слава Богу, прекратились. Луизе больше не надо было готовить для Клары грелку на живот. Профессор сказал, что, если беречься, с камнями можно жить и жить много лет. Но Клара не очень-то верила в диеты. Чем жирное мясо вреднее постного? Ведь жир придает силы. И откуда желудку знать, что жареное, что вареное, а что печеное?

Лежа бессонными ночами в постели, Клара разработала план. Она знала, что все будут ее отговаривать, и врачи, и Саша, но твердо решила воплотить его в жизнь. Когда Кларе казалось, что она вот-вот умрет, она не могла перестать думать о Фелюше. Что будет с девочкой, если та останется и без отца, и без матери? И вот Клара решила, что, пока у нее есть силы и голова работает, она должна увезти Фелюшу в Америку, к папе. Ничего, он не прогонит с порога свою дочь. Она его плоть и кровь, они похожи как две капли воды. Там, в Нью-Йорке, у Фелюши будет семья, она получит образование, станет человеком. К тому же Клара и сама всей душой хотела где-нибудь побывать, увидеть Америку, о которой рассказывают столько чудес, да и Александра повидать. Она не собиралась разрушать его семью. Боже упаси! Она купит билет туда и обратно. Привезет дочь и вернется в Варшаву. Клара не хотела, чтобы ее кости покоились где-то на чужбине, если ей суждено вскоре умереть. А если она проживет еще много лет, то, конечно, будет тосковать по Фелюше, но ведь сможет и навестить ее когда-нибудь. Остался только один вопрос: что делать с Луизой? Клара поговорила с француженкой, и та согласилась остаться в Нью-Йорке. Если мосье Сипки́н не захочет взять ее бонной, она найдет другое место, а с Фелюшей будет видеться по выходным. Ведь она любит девочку, как родную дочь.

Услышав эти слова, Клара разрыдалась. Ей и самой будет не хватать Луизы, но Фелюша важнее. Интересно, есть ли в Нью-Йорке хорошие врачи? И подойдет ли Кларе тамошний климат? Ведь она все-таки больна. А то она смогла бы остаться там на пару лет. В Варшаве у нее больше никого нет. Саша — взрослый человек, сам уже давно мог бы жениться и детей завести. У него для матери нет ни времени, ни терпения. Она его месяцами не видит. Так чего ей тут сидеть и платить по тридцать рублей за квартиру?

Клара написала Саше длинное письмо. Он как раз был по делам в Варшаве и нанес матери визит. Он стал уже совсем взрослым мужчиной, высоким, полным, с бакенбардами и постриженными усами. Дедовский дом он оставил Целине, а для себя построил настоящий дворец недалеко от замка Ямпольских. Саше принадлежало все поместье, он даже вытеснил с мельницы Майера-Йоэла, тот переселился в Варшаву и теперь торговал мукой.

Саша позвонил, и Луиза открыла дверь. Она бросилась к нему, хотела расцеловать, но Саша брезгливо отстранился: от француженки разило чесноком. Да и сколько можно целоваться с няней, до старости, что ли? Ему и без Луизы поцелуев хватает. Он слегка погладил ее по голове и направился к матери. Пол дрожал от его шагов. Саше казалось, если он вытянет руку, то развалит старую кирпичную стену, как Самсон. (Про силача Самсона ему когда-то рассказывал меламед, нанятый Калманом за восемь рублей в неделю.) «Опять старуху куда-то черт несет, — думал Саша о матери. — То лежит помирает, то к любовнику бежать собралась. Наверно, это я в нее такой буйный…» Он взглянул на себя в зеркало. Загорелое лицо, из-под шляпы-панамы падает на лоб густой черный чуб. Английский костюм, ботинки от лучшего сапожника в Варшаве, галстук заколот булавкой с бриллиантом, манжеты — бриллиантовыми запонками, на левой руке — перстень ценой в две тысячи с лишним. В нагрудном кармане — кошелек, набитый бумажками по пятьдесят рублей, по сто и даже пятисотенными. «Ладно уж, помогу. Мне-то все равно, здесь она будет или уедет. Пусть порезвится еще, кляча старая», — решил Саша и распахнул дверь в будуар.

2

Все произошло очень быстро. Клара заказала заграничный паспорт. От жилья отказываться не стала, но оставила его на Сашу. Он часто бывает в Варшаве, так зачем платить за гостиницу, когда тут четыре комнаты со всеми удобствами? После каникул Фелюша должна была идти в школу, но вместо этого Клара пригласила для нее учителя английского языка. Пусть девочка возьмет перед отъездом к папе хоть несколько уроков. Клара ничего не сообщила Ципкину, лучше это будет для него сюрпризом. В деньгах недостатка не было, с квартирой возиться не пришлось, так что все прошло легко. Как только паспорт был готов, Клара и Луиза упаковали вещи. После путешествия с Миркиным у Клары остались два элегантных чемодана. Прощаться было не с кем, тетка давно умерла, с соседями Клара не сдружилась. Расцеловалась с Сашей, всплакнула. Саша срочно уезжал куда-то в Россию и не мог проводить мать на вокзал.

— Если я там умру, найди какого-нибудь еврея, чтобы по мне кадиш прочитал, — сказала Клара.

— Не бойся, мама, ты еще сто лет проживешь, — ответил Саша и отбыл по своим делам.

Вот так, очень просто. Клара, Луиза и Фелюша сели в бричку. Следом покатила другая бричка с багажом. Билет в оба конца Клара купила через агентство на Новосенаторской. Через это же агентство по телеграфу забронировала номер в берлинской гостинице, чтобы переночевать по дороге. Клара сама себе удивлялась. Только что лежала в кровати и строила планы, и вот уже мчится вторым классом в Берлин. Телеграф и телефон превратили жизнь в игру. Кондуктор улыбнулся и ущипнул Фелюшу за щечку. На каждой большой станции в вагон приносили газеты, журналы, шоколад и пирожные. Фелюша не отрывалась от окна. Жатва уже закончилась, но осень выдалась теплая. Солнце припекало, птицы, которые в сентябре уже улетают в теплые края, еще только собирались в стаи и кружились над полями. Фелюша без конца показывала матери: «Смотри, мельница! Речка! Товарный поезд! Цистерны!» Таможенники почти не стали досматривать багаж. Луиза говорила со всеми по-французски, что заметно повышало Кларин престиж. В последние годы Клара стала суеверной, привыкла обращать внимание на каждую мелочь. Во всем видела намеки, знаки, хорошие или плохие приметы, ходила к цыганкам раскинуть карты. Но теперь она ни о чем не тревожилась. Она ела что хотела и не испытывала боли, камни будто растворились. Ее даже не беспокоило, что приезд в Берлин совпадает с Рошешоно. Когда она была тут с Миркиным, он водил ее на Гренадирштрассе, где они ели кошерные пельмени в еврейском ресторане. В прусской столице поселилось немало русских и польских евреев. Миркин показал ей синагогу и даже микву, но теперь у Клары не было времени на такие курьезы.

Ночь в Берлине, а утром — скорым поездом в Гамбург. Между Россией и Пруссией шла война тарифов, и в русских и польских газетах без устали описывали грубость и жестокость прусских полицейских, юнкеров и студентов, но Клара видела только образцовую немецкую вежливость. Все кланялись ей, называли ее «gnädige Frau»

3

В Нью-Йорке лило как из ведра. Пройдя таможенный досмотр, Клара, Луиза и Фелюша вышли на улицу. По мостовой, заваленной конским навозом, растекались огромные лужи. Все промокло насквозь: дома из красного кирпича с пожарными лестницами на фасадах, конки и осаждавшие их пассажиры. Над улицей тянулся железный мост, по нему двигался поезд, и казалось, он идет прямо по крышам. Здесь все выглядело одновременно и новым, и старым, будто городу уже много сотен лет, и время успело наложить на него отпечаток. За пеленой дождя высились здания из железа и камня, с плоскими крышами и узкими окнами. Дымили заводские трубы. Все, кто ехал первым классом, уже сошли на берег и теперь садились в пролетки. Хлопали кнутами извозчики в клеенчатых плащах и мокрых цилиндрах. За мосье Дижаком приехал родственник в карете, и Дижак попросил его сперва отвезти в отель мадам Жакоби, ее дочурку и мадмуазель Луиз.

Карета покатила по затопленной ливнем улице мимо неоштукатуренных домов с узкими дверями. Клара смотрела через запотевшее стекло, и чем больше смотрела, тем больше удивлялась. Неужели это Нью-Йорк? По сравнению с Берлином или Парижем выглядит очень провинциально. Водосточные канавы разлились, как реки, в них плавают тряпки и обрывки бумаги. Прохожие с дырявыми зонтами перепрыгивают через лужи, отворачиваясь от ветра. Запряженные тяжеловозами фургоны, перегородив проезд, стоят вокруг насоса с корытом, из которого поят лошадей. Все тут очень странно. Через окна парикмахерской видно, что клиенты не сидят, а лежат, накрытые простынями, как в больнице перед операцией. На одной вывеске — бритая голова, на другой — ванна. В закусочной посетители — все на одно лицо — сидят на высоких табуретках за стойкой и жуют бутерброды. Фабрика. Гудят станки, рабочие и работницы возятся с кусками ткани. Беспорядок, спешка, суета. Раньше Клара видела такое разве что во сне. Даже городской шум не такой, как в Варшаве, Берлине или Париже. Стучит, трещит, только непонятно что. Много недостроенных домов, видны стальные каркасы. На заборах — размокшие афиши и полуотклеившиеся плакаты. Прошел навстречу негр, черный человек с ослепительными зубами и огромными белками глаз. Чтобы защититься от непогоды, он накинул на плечи мешок. Мясная лавка. Мясник в окровавленном переднике распиливает ножовкой кость. Рынки, магазины. В витринах всё вперемежку: связки сушеных грибов и чеснока, обернутые мешковиной сырные головы, лук и помидоры, редька и яблоки, кофемолки и молотки для мяса, раки, рыба и еще какие-то морские твари, которых Клара прежде никогда не видела. На аляповатых вывесках нарисованы смешные человечки и всевозможные товары.

Ливень неожиданно прекратился, выглянуло солнце, и сразу стало очень душно. Карета остановилась у гостиницы. Портье ловко подхватил чемоданы. Клерк заговорил с Кларой по-немецки. Он курил фарфоровую трубку, на кафельной стене у него за спиной висели ключи. Поднялись по узкой лестнице с красной ковровой дорожкой. Клара сняла двухкомнатный номер. В нем пахло старой рассохшейся мебелью, инсектицидом и клопами. Портье внес багаж. Вот Клара и в Нью-Йорке.

Ведь она еще в детстве столько слышала про эту Америку! Когда в России день, в Америке ночь, и люди там ходят вниз головой… Чего только не рассказывали! А оказалось — страна как страна, небо наверху, земля внизу. Клара подошла к окну и начала через лорнет изучать город, в котором так неожиданно очутилась. Вдруг пришло в голову: если после смерти есть жизнь, она должна быть примерно такой же: и похожей на земную, и непохожей… Что это за великан? А, он идет на ходулях. На нем цилиндр в красную и белую полоску. Клоун из цирка, что ли? Уличный торговец выкрикивает свой товар на разные голоса. Вокруг кучка людей. Или он что-то бесплатно раздает? Хватают, довольные. Здесь люди такие быстрые, проворные, так ярко одеваются. Напротив — магазин одежды, в витрине манекены, как живые, в плюше и бархате, шелках и мехах. В Польше такого не увидишь. У витрины стайка девушек, все в новых платьях и шляпках, будто на свадьбу идут. Что они там рассматривают, что им еще надо? И так разодеты в пух и прах. А вон девушка на велосипеде! Как быстро ножками работает! И не боится же, что ее собьют. Почему у всех прохожих в руках коробки и пакеты? Да, здесь всё иначе. Даже пальто носят совершенно другого покроя.

А ко второму окну приникли Луиза с Фелюшей. Фелюша забралась на стул и каждую секунду кричит: «Луиза, смотри! Мама, смотри!» Уличный фотограф вел под уздцы какое-то животное, не пони, не жеребенка и не ослика, но похожее на них на всех. У животного на спине маленькое седло со стременами. А это кто, в желтых штанах, шляпе с пером и с попугаем на плече? А вон парень продает игрушечных паяцев. Потянешь за нитку — они машут деревянными руками и ногами. Здесь, кажется, играют все, и дети, и взрослые. Газетчики выкрикивают новости. На противоположной крыше кто-то гоняет голубей длинным шестом. Клара никогда не видела, чтобы погода так стремительно менялась. Только что небо было свинцово-серым, и вот оно уже ярко-голубое.

4

Все получилось гораздо проще, чем Клара ожидала. Мосье Дижак пригласил Луизу в гости, и она взяла с собой Фелюшу. Опять похолодало, а у Клары было мало теплой одежды, и она пошла в магазин готового платья. Там же ей сделали массаж и прическу, подкрасили волосы, чтобы не видно было седины, и заверили, что краска очень стойкая. Клара нашла в магазине все, что хотела, и одежду, и парфюмерию. Еще в Варшаве она купила английский разговорник и заучила несколько фраз. Теперь она быстро начала понимать многие слова и даже целые предложения. Не так уж, оказывается, трудно жить в Америке. За деньги здесь можно получить все. Нью-Йорк — город как город, он тоже на земле, а не на небесах. Перед отелем стояли извозчичьи пролетки, Клара просто села в одну из них и назвала адрес: Ист-Бродвей, дом такой-то. И надо же, извозчик оказался евреем! Клара аж рассмеялась, услышав его сочный варшавский идиш. Да, он из Варшавы, там тоже извозчиком был. Обернувшись назад, он говорил с Кларой и правил лошадью, не глядя на дорогу. Знает ли он Варшаву? А то! Как свои пять пальцев! Горная улица? Еще бы! Там же вся аристократия живет, сливки общества, фу-ты, ну-ты, ножки гнуты. Почему уехал оттуда? Дельце на него завели, вот и уехал. А что, сидеть и ждать, пока эти антисемиты в Павяк отволокут? Не дождутся, фоньки

[150]

, черта с два! В гробу он их видал, пускай лежат там тихо и гниют!.. Извозчик все время наклонялся к Кларе, будто хотел получше ее рассмотреть, казалось, вот-вот кого-нибудь собьет. Нет, это дураком надо быть, чтобы остаться там, с этими болванами, холеру им в кишки! Америка — страна неплохая, у кого денежки водятся, для тех тут рай. Английский? Невелика хитрость, простой язык. Многие слова на еврейские похожи. У нас «ант», у них «хэнд», у нас «фис», у них «фут», у нас «фингер» и у них «фингер», «ман» и «мэн», «кац» и «кэт»

[151]

. А к кому пани приехала, кто у нее тут? Муж? Фэмили?

[152]

Как это обратно поедет? Да ну, что за чушь! Здесь хорошо, даже бедняки белый хлеб едят. Он и на себя зарабатывает, и матери иногда пару долларов посылает. Н-н-о-о-о!.. Тпру, стой!.. Эй, дядя, куда прешь? Ослеп, что ли? Эти лоточники прямо под лошадь кидаются, того и гляди, переедешь кого. Да, они все евреи, в Варшаве торговали и здесь торгуют. Устраиваются в жизни. Тут проще, это не Россия. Работать много надо, но, если пара центов в кармане завелась, свободен как птица. Да, антисемиты здесь тоже есть, евреев называют «шини»

Пришлось остановиться, чтобы пропустить пожарную команду. Пожарные, не в медных касках, как варшавские, а в черных шапках с двумя козырьками, показались Кларе похожими на палачей. Звенели колокола, громыхали по мостовой колеса, лошади рвались из упряжи. Извозчик наклонился к Кларе: «Опять что-то подожгли, сволочи, чтоб они сдохли! Застрахуют, а потом поджигают. Если поймают, мало не покажется, будет трабл

Все смешалось на улице: почтовые кареты, извозчичьи пролетки, трамваи, ломовые телеги и даже несколько велосипедов. Из окон высовывались головы. На тротуаре детишки играли и орали пострашнее лесных разбойников: запускали мяч и ловили его широкой кожаной перчаткой. Мальчишка в кепке, маленький и толстый, как бочонок, размахивал деревянной битой, похожей на покрашенную скалку. Такого столпотворения Клара не видела даже в Париже. Здесь не было ворот, не было дворов, фасады домов выходили прямо на улицу. На крышах висело белье. У дверей стояли баки, полные мусора и печной золы. Толстуха с нарумяненными щеками и подведенными глазами, в красных чулках и туфлях с помпонами, проклинала кого-то на английском и идише. Извозчик доверительно наклонился к Кларе: «Шлюха чертова! Работать не хотят, суки, еще и французскую болезнь разносят. У них черви в крови, попал к такой парень — и готово. Нос отгнивает, потом мясо начинает от костей отваливаться… У меня жена, детишки, дай им Бог здоровья. Старшая в хай-скул ходит. Это как у нас гимназия. Мог бы я в Варшаве дочь в гимназию отдать? А тут дядя Сэм платит. Здесь все равны, каждый — ситизен!

Дома здесь были пошикарнее, чем в соседних кварталах, мужчины носили цилиндры, а женщины роскошные платья. На углу разговаривали двое, один, седой, высокий, в пелерине и белых перчатках, размахивал тростью с серебряным набалдашником. Наверно, музыкант или актер. Клара уже видела на улицах афиши еврейского театра: в Нью-Йорке есть театр, где играют на жаргоне. Прошла женщина с детской коляской. Пролетка остановилась у двухэтажного неоштукатуренного дома, на каждом этаже по три окна. Да, это здесь. На застекленной двери золотыми цифрами написан номер. Рядом табличка: «Доктор Александр Ципкин». У Клары все поплыло перед глазами. Она протянула извозчику горсть мелочи, он сам отсчитал сколько надо. Клара добавила еще монету на чай. Извозчик взмахнул кнутом и укатил. У Клары подгибались колени. Вот его дом! А она представляла себе мраморные хоромы. Сердце колотилось, в горле застрял комок. Господи, не умереть бы! Хоть бы успеть его увидеть!.. Она сделала глубокий вдох, заставила себя успокоиться. Как светская дама, чуть приподняла подол широкого платья с тесьмой и поднялась на крыльцо. «Чего я так боюсь? — сказала она себе. — Не съест же он меня…» Она нажала кнопку звонка. Открыла девушка, похоже, служанка. Что-то сказала по-английски. Клара ответила по-русски. Девушка жестом пригласила ее войти.

В передней сидели две женщины. Одна похожа на рыночную торговку, другая, в чепце и очках на горбатом носу, могла быть женой раввина. Аквариум с золотыми рыбками, пейзаж на стене. Окно выходит в крошечный садик: два дерева, на мощеной дорожке желтеют палые листья. Пахнет капустой, как будто на кухне варят щи. Дрожащей рукой Клара взяла со столика журнал, но читать не смогла. Мало того что она не знала английского, буквы прыгали перед глазами, переливались золотым и зеленым, строчки скручивались, как пружины… Жена раввина покашливала, торговка вздыхала. Клара закрыла журналом лицо. Из-за двери слышался голос Александра, ниже, чем раньше, хрипловатый, но это его голос. Клара закрыла глаза и снова стала молиться, чтобы не помереть на месте, прежде чем увидит его лицо.