Тревор Бэкстер обладает талантом драматурга и актера. Его пьесы шли на лондонской сцене. Их постановки осуществлялись также на радио и телевидении. Последняя пьеса Бэкстера, «Тепличный эффект», впервые увидит свет рампы в этом году. Его актерская карьера проходила в Королевской шекспировской труппе, он снимался во многих фильмах и хорошо знаком телезрителям. Недавно в составе труппы ведущего классического экспериментального театра «Чик-бай- Джаул» («Бок о бок») Бэкстер принял участие в кругосветном турне, исполняя роли Гонзало в шекспировской «Буре» и торговца в трагедии Софокла «Филоктит».
Редакция «Англии» специально заказала писателю рассказ для публикации в журнале. Так на свет появился «Парик» — один из немногих рассказов, написанных Бэкстером.
Теперь-то я понимаю, что человек, в чей кабинет я зашел впервые, когда мне было двенадцать лет, и который тогда показался мне ветхим, вовсе не был таким старым. Я рос, а он, казалось, все молодел и молодел до тех пор, пока в моем воображении человек, к которому я пришел впервые, не оказался гораздо старше, чем тот, которого я впоследствии посетил. По датам его рождения и смерти видно, что я ошибался. В момент нашей первой встречи ему было 55 лет. Когда я увидел его в последний раз, ему было 65 лет, а умер он в 83-летнем возрасте. Может быть именно поэтому и стали писать летописи, чтобы субъективное восприятие окружающего мира, вроде моего, не насмехалось над Временем.
Моя мать обслуживала его. И иногда, пока она скребла полы или натирала до блеска мебель, я направлялся в его кабинет в огромном доме в районе Сент-Джонз-Вуд [* Район на севере Лондона] и усаживался на стуле перед письменным столом. Закончив работу, мать всегда стучала в дверь кабинета три раза, но никогда не открывала ее и не заходила туда. Стоило только раздаться стуку в дверь, как он тут же замолкал, даже не закончив предложения, и сразу отпускал меня, будто в дверь постучалась судьба.
Заглядывая в прошлое, я могу гораздо яснее мысленно увидеть комнату, нежели его самого. На самом деле сейчас, чтобы представить в своем воображении, как он выглядел, я должен сперва устремить свой взгляд на огромные книжные шкафы с застекленными дверцами, за которыми прячутся книги в кожаных переплетах, затем — на паркетный пол, на котором где попало лежат восточные коврики, словно их кто-то швырнул через всю комнату, и они только что приземлились, потом — на стол с блестящей, словно озеро, поверхностью и элегантно загнутыми ножками, за которым он по обыкновению сидел. Наконец, взгляд застывает на нем самом: голова у него лысая и хрупкая, словно яйцо всмятку; большие залитые кровью глаза были похожи на стеклянные шарики из моей тогдашней коллекции. У него был тонкий нос. Когда он разговаривал, его чувственный рот едва шевелился. Резонанс в кабинете был настолько хорошим, что когда он говорил со мной своим низким густым голосом, мне казалось, если я закрывал глаза, что со мной разговаривала комната. Впрочем, если бы я был честным, то признался бы, что приходил смотреть кабинет, а не к нему. Как только я переступал его порог, я заново ощущал свою личность: подобно тому, как чувствуешь только что надетую чистую одежду. Но стоило мне покинуть кабинет, жизнь забирала все назад, и я опять осознавал себя лишь поношенным костюмом, висящим на плечиках в комиссионном магазине.
По-английски он говорил свободно, хотя был немец; в Англии, по его словам, он никогда не работал — только в Австрии. На мой вопрос «Почему?» и попытки узнать, чем же он раньше занимался, вместо ответа звучали начальные такты Первой симфонии Брамса, которые он напевал, когда бы я ни спросил его что-то о нем самом. (Тогда я не знал, что это был Брамс. Я понял это лишь гораздо позднее, когда я практически перестал о нем думать, на концерте в лондонском зале Ройял- Фестивал-Холл. Эта мелодия была настолько неотъемлема от него и той комнаты что, услышав ее на концерте, я испытал что-то вроде шока и подумал, что композитор грешен в плагиате.) Зная его мнения об Англии, мировой политике, книгах и музыке, я ничего не знал о нем самом.