ОТ АВТОРА
Нередко, когда вы читаете книгу, следите за поворотами сюжета, за полюбившимися героями, перед вами невольно встает вопрос о достоверности изображенной писателем жизни. Реальны ли события, описываемые в книге? Существовали ли в действительности люди, судьба которых взволновала вас? Естественно, эти вопросы занимают литературоведов, ибо реальный факт и связанные с ним обстоятельства, послужившие зерном, из которого выросла книга, — это тоже история литературы.
Часто жизненное явление, даже случайное на первый взгляд житейское наблюдение, а нередко и конкретное лицо служит писателю тем психологическим первотолчком, который приводит к зарождению замысла художественного произведения, возникновению литературного персонажа. Иначе говоря, конкретный жизненный материал дает пищу творческому воображению художника, подсказывает сюжет будущей книги. О том, что сюжетами романов и повестей, впрочем, как и произведений всех остальных жанров, служат художнику действительно случившиеся события и разного рода житейские истории, писал еще Н. Чернышевский. Все сюжеты дает жизнь, — говорил А. Островский. Впечатление, полученное непосредственно, служит первым импульсом, — отмечал М. Горький. Благодаря фактам, воображение получает толчок, — утверждал К. Паустовский. Этот первый толчок — возбудитель, как считал А. Пушкин, «к живейшему приятию впечатлений», сменяется напряженной работой, процессом обобщения явлений и оживотворения их.
Творческая лаборатория писателя начинает действовать — и тогда совершается, по словам В. Брюсова, постепенное «чудо превращения неясного контура в совершенную художественную картину».
Попытаемся же проникнуть в эту тайну и приоткрыть завесу над некоторыми интересными страницами истории отечественной и зарубежной литературы. И мы убедимся, что даже самая изощренная фантазия не в состоянии изобрести того, что подчас создает жизнь. Но с другой стороны, мы увидим, как воображение творца переплавляет, словно в тигле, бесконечно разнообразный жизненный материал и к каким значительным художественным достижениям это приводит.
К истокам известных книг вам и предстоит совершить своеобразную экскурсию.
Слепки времени
Рождение Гавроша
Из трех тысяч картин, выставленных в парижском Салоне летом 1831 года, особое внимание привлекало полотно художника Делакруа. Оно было посвящено «трем славным дням», как называли тогда недавние события июля тридцатого года. Этой картине не надо было, в отличие от многих изящных безделушек на выставке, выпрашивать, словно милостыню, внимание посетителей, вымаливать хоть каплю участия — перед ней никто не мог остаться равнодушным.
Полотно Делакруа относили к числу картин, возбуждающих наибольший интерес публики, — оно было одухотворено великой мыслью, волшебное веяние которой передавалось каждому. «В ней чувствуется настоящее лицо Июльских дней», — говорили очевидцы этих событий. Знатоки отмечали присущую картине правдивость, подлинность, оригинальность.
Был поражен ею и молодой поэт Виктор Гюго. Его пленило мастерство, с каким была написана эта картина, ее огромная впечатляющая сила. Задумавшись, стоял писатель около полотна. В чем секрет столь поразительного воздействия этой картины? Не в том ли, что она впитала в себя жизненную правду и революционную романтику незабываемых дней. Создать такой шедевр мог только очевидец, только тот, чья живопись питалась личными впечатлениями, самой жизнью.
Три славных дня. Гюго хорошо помнил, как год назад Париж ответил баррикадами на несправедливые законы, введенные Карлом X.
*
Встретим мы его под разными именами и в произведениях Виктора Гюго — в романе «Собор Парижской богоматери», в «Истории одного преступления», во многих стихах, в том числе и в стихотворении «На баррикаде». И, наконец, как наиболее яркий образ он предстанет перед нами под именем Гавроша на страницах огромной социальной фрески — романа «Отверженные».
Нам не известно имя мальчика, о котором рассказал Андерсен; не известно, кого нарисовал Делакруа. Но несомненно, что материал для их произведений дала жизнь. Чтобы еще раз убедиться в этом, достаточно раскрыть историю борьбы французского народа. Многие ее страницы посвящены детям, самоотверженно сражавшимся под знаменем Революции. Всякий раз, когда народ поднимается в бой против тирании, когда раздается клич «Отечество в опасности!», — в эти исторические моменты, говорил Гюго, обыкновенный человек вырастает в гиганта, «Руже де Лиль слагает песнь, ее претворяет в жизнь Бара». Виктор Гюго нередко вспоминает это имя в своих произведениях. «Пусть каждый подросток будет таким, как Бара!» — призывал писатель в «Воззвании к французам», написанном на склоне лет в тяжелый для его родины час — осенью 1870 года.
Имя Жозефа Бара, этого мальчика–патриота, стоит первым в списке реальных предшественников Гавроша. Он жил и сражался за полвека до того, как герой Гюго поднялся на баррикаду, в те великие дни, когда французы шли в бой за свободу, равенство и братство, штурмовали Бастилию, вели войну со всей аристократической Европой, воевали с собственной контрреволюцией.
В судьбе тринадцатилетнего барабанщика Жозефа Бара не так уж много общего с Гаврошем. Но писателю часто и не нужно, чтобы точно совпадали факты жизни реального прототипа и его героя. Для Гюго было важно нарисовать героический характер, создать живой литературный персонаж. Жозеф Бара был в этом смысле великолепным «натурщиком», с которого было очень удобно писать образ юного героя. Его подвиг не мог не взволновать, не мог не вдохновить художника. И не случайно об этом маленьком храбреце было сложено столько песен и написано столько стихов, недаром его изображали в своих работах художники и скульпторы. Поэты Т. Руссо, М. — Ж. Шенье, О. Барбье посвящали ему стихи, художник Жан–Жозе Веертс, скульпторы Давид Д'Анжер, Альберт Лефевр создавали ему памятники, и даже такой гений, как Луи Давид, первый в мире великий живописец, ставший революционером, из трех картин, посвященных деятелям французской революции, «мученикам свободы» — Лепелетье и Марату, одну посвятил Жозефу Бара. Правда, из‑за особых обстоятельств, о которых речь пойдет ниже, полотно это, ныне хранящееся в музее города Авиньона, художнику закончить не удалось.
…Год 1793–й, как сказал о нем поэт, «венчанный лаврами и кровью, страшный год!», начался тревожным известием. За день до казни Людовика XVI, офицер его бывшей охраны убивает революционера, члена Конвента — Мишеля Лепелетье.
*
Вскоре Давид приступил к картине, которую ему доверил создать Конвент, ибо, как он считал, истинный патриот должен пользоваться каждым средством для просвещения своих сограждан и неустанно представлять их взорам проявление высокого героизма.
Он задумал изобразить Жозефа Бара смертельно раненным. Враги сорвали с него одежду, он лежит на земле, прижимая к груди трехцветную кокарду.
После гибели Лепелетье Давид в конце марта преподнес Конвенту посмертный портрет революционера, каким видел его в день похорон.
Летом того же года, когда был убит Марат и Париж, потрясенный этим злодейством, оплакивал великого трибуна, Давид, склонившись над трупом, делает с него рисунок. Но еще за два дня до смерти художник навестил Друга народа. Он застал его работающим в своей ванне, где тот и был заколот фанатичкой Шарлоттой Корде. Картину «Смерть Марата», созданную им вскоре, он, по его признанию, писал сердцем, хотел, чтобы она призывала к возмездию, пробуждала гнев.
Последнее полотно из этого триптиха в честь революционных героев Давид создавал, полагаясь исключительно на свое воображение. Работал он, как всегда, упорно, но отсутствие живой модели (а он не мог даже воспользоваться своими воспоминаниями, поскольку никогда не видел Жозефа Бара) ставило его в трудное положение. Он создавал идеализированный образ ребенка. Картина не была еще завершена и к моменту его выступления в Конвенте третьего термидора, где он рассказывал о плане манифестации, посвященной юным героям.
*
…Нет, гибель героев не напрасна, думал Гюго, покидая Салон, взволнованный только что увиденной здесь картиной Делакруа. Подвиги самопожертвования заливают историю ослепительным светом и ведут человечество вперед. На картине — один из таких героических моментов истории: схватка за свободу, за будущее народа. Ради этого отдавали свои жизни многие его соотечественники. Когда‑нибудь в одной из своих книг он обязательно расскажет о маленьком герое парижских улиц, о таком же храбреце, которого только что видел на картине Делакруа. В подлинных моделях у него не будет недостатка.
Замысел будущего романа, на который уйдет более тридцати лет работы, начал складываться в конце двадцатых годов. Но и в тридцатых не было написано еще ни строчки. Материал для книги об отверженных и голодных, о непокорных духом и благородных сердцем накапливался постепенно. Даже весной 1832 года, когда Гюго заключил договор на роман в двух томах, он не смог бы подробно рассказать о своем замысле. В договоре тогда коротко значилось: роман из современной жизни. Скоро, однако, произойдет событие, которое послужит как бы толчком к воплощению задуманной книги в жизнь. Событие это — рожденный бурей народного гнева революционный взрыв 1832 года.
…Выстрелы застали Гюго в Тюильрийском саду, на берегу реки, где он любил проводить утренние часы, обдумывая новые произведения. Врачи предписали ему тогда носить зеленые очки и как можно больше бывать на свежем воздухе, чтобы излечить хроническое воспаление век, которое он нажил постоянной работой при свечах. В то утро дойти до дому он не успел. По улицам Парижа разливалось грозное зарево восстания. Скакали драгуны, куда‑то спешили национальные гвардейцы. Над толпой демонстрантов вспыхнуло ярко–красное знамя. Потом снова затрещали выстрелы, по мостовой пополз пороховой дым. Особенно жарко было у ворот Сен–Дени, где восставшие соорудили баррикаду. Кучка храбрецов, человек шестьдесят, отбивала атаки нескольких тысяч королевских войск, наступавших при поддержке пушек. Стрельба и пушечная пальба продолжались почти непрерывно. В конце концов защитники баррикады были сломлены — солдатам удалось зайти с тыла. Смельчаки почти все погибли — здесь «лилась самая пламенная кровь Франции».
Все, что произошло в Париже летом в 1832 году, особенно баррикадные бои на улице Сен–Дени, глубоко врезалось в память Гюго. Впечатления эти, как и те три славных дня, что оставили след в его душе, потом переплавятся в один из самых драматических эпизодов на страницах его эпопеи о жизни «отверженных».
Но прежде, чем появились ее первые главы, написанные мелким почерком на тонкой светло–синей бумаге, пройдет еще почти десять лет. И потом, став очевидцем революционной бури 1848 года, грозным эхом прокатившейся по Европе, Гюго будет неустанно трудиться, вводя в повествование все новые и новые эпизоды, развивая и углубляя действие, создавая следующие части своей главной книги.
*
Вот уже несколько лет, как Виктор Гюго живет в изгнании на английском острове Гернси, расположенном в Северном море. Францию ему пришлось покинуть неожиданно. В тот день, когда Наполеон III осуществил заговор против республики и совершил переворот — 2 декабря 1851 года, — Гюго, по словам А. Герцена, встал во весь рост, «в виду штыков и заряженных ружей звал народ к восстанию: под пулями он протестовал против государственного переворота и удалился из Франции, когда нечего было в ней делать». Гюго пришлось бежать под чужим именем: ищейки «Наполеона маленького» гнались за ним по пятам. Поэт обосновался вскоре в небольшом поселке Отвиль.
Дом, где Гюго поселился с семьей, стоит на берегу. Каждый уголок в Отвильхаузе любовно украшен руками хозяина. Он сам делал чертежи мебели, сам вырезал герб на спинке кресла, сам мастерил подсвечники. Неутомимо выжигал по дереву, полировал мебель специальными смесями, секреты которых он знал и хранил. Четыре года Гюго трудился как заправский художник–оформитель. «Я и не знал прежде, — шутил он, — в чем мое призвание. Оказывается, я рожден стать декоратором».
Каждое утро Гюго по узкой лестнице, которая из библиотеки ведет наверх, поднимается в стеклянный шар–террасу, тоже построенную по его проекту. Здесь он работает, стоя за пюпитром из черного дерева. Сейчас он заканчивает десятую часть «Отверженных».
То, о чем рассказывается в ней и о чем пойдет речь в следующих, он видел сам. Все было точно так на самом деле — сначала летом в 1830 году, потом — в 1832 г., только имена героев пришлось заменить, ибо история повествует, а не выдает.
Время от времени Гюго отрывает перо от бумаги и задумчиво смотрит на море. В раскрытое окно стеклянного фонаря доносится шум прибоя, виден порт, старая крепость, маяк. Слышатся крики чаек, среди волн ныряют паруса рыбачьих лодок. Они плывут к горизонту, там — Франция. Тридцать лет прошло, как он задумал свою книгу. Теперь она близка к завершению. Тридцать лет труда и раздумий! В ней — отражение всей его жизни, его борьбы в защиту народа. Перед мысленным взором Гюго проносится минувшее, лица друзей и врагов. Улицы восставшего Парижа, баррикады, свист пуль и грохот канонады. Сквозь ружейную пальбу он слышит веселый голосок. Это поет его Гаврош.
Гарви Берч — солдат невидимого фронта
Было десять часов вечера, когда на старой бостонской колокольне метнулся тревожный свет сигнального фонаря. Условный знак означал, что «красные мундиры» — так американские колонисты называли солдат Георга III, короля Англии, вышли из города и направляются по дороге к Конкорду. Здесь находились склады оружия и снаряжения патриотов, готовившихся свергнуть английское колониальное господство.
Не успел отряд англичан, выступивший из Бостона 18 апреля 1775 года, отойти и мили от города, как, опережая его, по сигналу, вспыхнувшему на бостонской церкви, в сторону Конкорда уже скакал всадник. Это был один из патриотов — Пол Ривер. Несмотря на поздний час, он стучал в каждые ворота, оповещая о наступлении английских войск. Раньше их прискакал Пол Ривер с недоброй вестью и в Лексингтон — поселок на пути в Конкорд. А оттуда, удачно избежав встречи с колонной англичан, добрался до самого Конкорда. Оружие и снаряжение были спасены, а непрошеные гости встречены вооруженными добровольцами.
Из Конкорда англичане пробивались, осыпаемые со всех сторон пулями. В конце концов «красные мундиры» не выдержали и обратились в паническое бегство. Победа патриотов послужила сигналом к повсеместному выступлению против англичан.
Этими словами песни–марша началась долгая восьмилетняя война за независимость — едва ли не единственная справедливая война в истории Америки.
*
В один из дней лета 1805 года у кирпичного дома поместья Куперстаун, построенного в готическом стиле ровно полтора десятка лет назад, остановилась старая громоздкая карета. Дверца, на которой можно было разглядеть полустершиеся начертания какого‑то герба, отворилась, и из экипажа вышел шестнадцатилетний Джеймс Фенимор Купер. По вызову отца он приехал домой из Йельского колледжа, где учился уже третий год.
Поместье судьи Уильяма Купера, состоявшее из обширного дома, построек и сада, располагалось недалеко от озера. На его живописном берегу прошло детство Джеймса, двенадцатого сына судьи. С юных лет наблюдал он жизнь поселенцев, видел пионеров–разведчиков, тех, кто умел читать книгу природы и разгадывать лесные приметы, кто безбоязненно пускался в странствия по лесным дебрям, где легко можно встретиться с хищником или просто заблудиться. Только немногие охотники и звероловы (такие, каким был знаменитый Даниель Бун, о котором ходили легенды, — следопыт и проводник), переняли от индейцев их навыки и сноровку и осмеливались на подобные рейды. Джеймс, выросший среди таких людей, мечтал о путешествиях, о нелегкой жизни землепроходца или моряка, он очень хотел походить на своего соседа — зверобоя Шимпена, некоторые черты которого, как и Даниеля Буна, использует потом при создании образа своего героя по прозвищу Кожаный Чулок.
Большой чемодан, напоминавший кожаный сундук, внесли в дом, после чего отец позвал Джеймса в кабинет. Старый Купер, аристократ и конгрессмен, отличался крутым нравом. В своей вотчине он вел себя как настоящий феодал, издевался над подвластными ему, а однажды засадил в тюрьму ветерана войны за независимость только за то, что тот отказался голосовать за федералистов. Словом, это был деспотичный человек, притеснявший как рабов, так и арендаторов, постоянно угрожая им разорением. Даже власти вынуждены были привлечь его к суду за незаконные действия. Кончил этот джентльмен типично по–американски: во время предвыборной кампании был убит в драке своим политическим противником.
Между отцом и сыном состоялся недолгий разговор. Вернее, это был не разговор, а короткий монолог Купера–отца. Джеймсу не придется возвращаться в колледж. Для него больше подходит служба на флоте. Карьера военного моряка! Это благородно, модно и почетно. Но прежде, правда, надо немного послужить в торговом флоте, испробовать, как говорится, вкус морской воды.
Два года плавал Джеймс Купер простым матросом на судне «Надежный». Побывал во многих странах, изведал, что такое мужество и страх. Летом 1807 года «Надежный» покинул место своей последней стоянки — Англию. На родную землю Джеймс ступил 18 сентября — за три дня до этого ему в пути исполнилось восемнадцать лет.
*
Давно были израсходованы свинцовые пули, отлитые восставшими колонистами из головы повергнутой статуи короля Георга. Бывшие повстанцы мирно трудились на фермах и в городах. Героическое прошлое Куперу представлялось эпохой, когда святое дело освобождения страны было долгом всех честных американцев. Каждый патриот, участвовавший в битве за справедливость, имел право быть назван героем, ибо с одинаковой отвагой и мужеством сражался весь народ, восставший против английского господства.
Но чем больше он задумывался над прошлым своей родины, тем отчетливее видел ту разительную перемену, которая произошла за эти десятилетия. Настоящее и прошлое все явственнее разделяла пропасть. Лицо новой буржуазной Америки теперь олицетворяли дельцы и торгаши, полулюди, наделенные одной страстью — всепоглощающей жадностью. Что значили для них самоотверженность, подвиг, отказ от личного благополучия. Разве они способны были поставить благо родины выше своих интересов, своей жизни. Ветер современности все настойчивее выдувал отовсюду поэзию героических прошлых лет. Джеймс часто видел ветеранов борьбы за свободу, с грустью и сожалением наблюдавших этот «процесс выветривания».
Не раз с досадой говорил об этом и Джон Джей — сосед Куперов и старый друг их семьи. В прошлом сподвижник Георга Вашингтона, Джон Джей ревниво относился к памяти минувших дней. Это было время, как он любил повторять, когда испытывались сердца, время бескорыстных поступков и самоотверженной борьбы. Не то, что теперь, когда всюду на первое место ставят корысть, наживу. «Разве мы думали о личном благе! — воскликнул он однажды в присутствии Купера. — И разве об этом думал герой, с которым мне пришлось в свое время встретиться».
Во время войны судьба свела Д. Джея с человеком — имени его он не назвал, который был послан в тыл к англичанам как разведчик. Его услуги, казалось, мало чем отличались от дела обыкновенного шпиона. И тем не менее это слово в отношении его едва ли можно было применить. Обязанности, возложенные на него его начальником (а им как раз и был Джон Джей), были сопряжены с большой опасностью. Дело в том, что американский разведчик вынужден был в целях маскировки выдавать себя за сторонника короля, делать вид, что служит верой и правдой англичанам. Каждодневно он рисковал попасть в руки американцев, что в конце концов и случилось. Его схватили и приговорили как английского шпиона к виселице. Только поспешные тайные приказания тюремщику спасли этого человека от неминуемой, да к тому же позорной гибели: раскрыть свое подлинное лицо он не имел права даже арестовавшим его соотечественникам. Ему дали возможность бежать.
Но вот надобность в его действиях отпала. Джону Джею поручили встретиться с ним и вручить награду за ту пользу, которую он принес республике, подвергая свою жизнь великой опасности. Они встретились в полночь, в лесу. После похвал за верность и ловкость Д. Джей предложил ему деньги, много денег. Но каково же было его удивление, когда тот решительно отказался взять награду. «Родина, — сказал он, — нуждается во всех своих средствах, а я могу работать и так или иначе прокормить себя». Д. Джей унес золото, а вместе с тем и глубокое уважение к патриоту, так долго совершенно бескорыстно подвергавшему свою жизнь опасности.
*
Однажды, чтобы скоротать долгий вечер, Джеймс читал вслух жене модный английский роман. «Бьюсь об заклад, что смогу написать книгу ничуть не хуже, чем эта», — заявил он, когда доброе число страниц было прочитано. Сьюзэн усомнилась в такой способности мужа. Задетый за живое, Джеймс предложил пари. В июне того же 1820 года он положил на стол перед женой рукопись романа «Предосторожность». А в ноябре книга вышла в свет. Пари было выиграно. Так неожиданно, можно сказать случайно, началась писательская биография Джеймса Купера, когда ему было уже за тридцать. Едва ли он сам предполагал, какое значение будет иметь эта проба пера для его творческой судьбы, хотя само по себе это сочинение и не представляло особого интереса. Книга была написана в подражание семейно–бытовым романам из английской жизни. Нельзя сказать, что подражание оказалось бездарным, напротив, оно было настолько удачным, что многие принимали роман за сочинение английского писателя. Мистификация облегчалась тем, что автор не указал на обложке своего имени: Купер не захотел подставлять его под удары критики. Но те, кто знал подоплеку дела, и прежде всего друзья Джеймса, стали упрекать его в том, что он, американец по сердцу и по рождению, написал книгу из жизни чужого общества. Все объяснения о случайности, о внезапном пари никто не желал и слушать. Поправить дело можно было только одним способом — написать другую книгу.
О чем же напишет он свою следующую книгу? Попытается создать произведение, темой которого будет любовь к родине. Желание написать такую книгу бродило в нем, пока не пришла на помощь память: он вспомнил рассказанную Джоном Джеем историю безымянного патриота. Чем не сюжет для исторического повествования! Показать прошлое своей страны во всей его жизненности, напомнить о подвигах героев, о простых и скромных людях, которые вынесли на своих плечах все тяготы борьбы и остались безвестными. Литература была в долгу перед их памятью, события отечественной истории не нашли еще отражения под пером писателя, в то время, как читатели ждали произведения, посвященного их молодой стране, ее суровой и прекрасной природе, ее смелым людям, ее истории.
Первые главы новой книги, которую он назвал «Шпион», были написаны в несколько дней. Повествование шло легко и свободно. Одно тревожило Купера — в книге нет ни замков, ни лордов, ни других непременных атрибутов модных тогда английских романов. Встретит ли одобрение история простолюдина у читателей? Как отнесутся к подвигу его героя Гарви Берча в стране, где утверждался здравый смысл в ущерб поэзии жизни. Но ведь право каждого писателя представить своему читателю лучшие черты того характера, который он хочет изобразить. В этом и заключается, по его мысли, поэзия. Того же, кто захочет найти в его сочинении романтическую, вымышленную картину никогда не существовавших событий, ждет разочарование. Его рассказ — это правдивая история. И вымысел, который он допускает в изображении событий прошлого, отнюдь не искажает жизненную правду, это необходимо лишь для «гармонии поэтического колорита».
Достоверность и историчность он сделает принципом своего творчества. И в этом легко убедиться, читая его лучшие книги. В таких исторических романах, как «Лоцман», «Осада Бостона», Купер всегда точен, вплоть до описания местности, где разворачивается действие. Когда ему, например, понадобилось в романе «Осада Бостона» рассказать о первых месяцах войны за независимость, он специально посетил те места, где происходили события, описываемые в его книге, проехал по маршруту скачки Пола Ривера, побывал на месте боев в Лексингтоне, интересовался даже тем, какая была погода в те дни. По существу и печальная судьба Натти Бампо — этого рыцаря лесов я прерий, рассказанная им на страницах пятикнижия о приключениях Кожаного Чулка, — это тоже действительный, как он сам говорил, не подлежащий сомнению факт. Подлинный случай положил он и в основу романа «Шпион», хотя имени человека, о котором услышал от Д. Джея, не знал. И только когда книга была уже готова и появилась в продаже, рассказ Д. Джея неожиданно подтвердился. У куперовского героя вдруг объявился живой прототип. Некий Инок Кросби утверждал, что он и есть тот, кого писатель вывел в своем романе под именем Гарви Берча. Что же, вполне возможно, что Инок Кросби был тем, кого имел в виду Д. Джей. История этого разведчика послужила пружиной сюжета книги. Герой Купера, приняв маску сторонника врагов, жертвует добрым именем, терпит оскорблении и бранные клички, оставаясь искренним патриотом. Даже попадая в плен к своим, он выдавал себя за торговца–разносчика и хранил тайну своего перевоплощения. Он молчал, несмотря на грозившую ему смерть от рук тех, кому помогал. Только один человек знал, что этот худощавый, с крепкими мускулами и смелым взглядом «опасный враг» действовал во имя родины. Этим человеком был сам Вашингтон. Гарви Берчу он доверяет больше других, ибо давно заметил в нем любовь к истине и верность своим принципам. И Вашингтон не ошибся в его преданности и самоотверженности. Когда потребовалось, Гарви Берч, наотрез отказавшись от вознаграждения, уходит со сцены, совершая еще один гражданский подвиг. Он понимает, что никто никогда не узнает о его правоте, до самой могилы ему придется слыть врагом своей страны, после него останется лишь опозоренное имя. Единственная его награда — сознание того, что он честно служил справедливому делу и выполнил свой долг. Но повествование Купера не вышло бы за рамки описания отдельного случая, если бы он не усложнил интригу, не ввел целый ряд подробностей, новые эпизоды, взятые из других источников. А главное — ни один документ не смог бы помочь Куперу в создании живых характеров. Для этого нужен был писательский талант.
Значит, не только случай с Иноком Кросби лег в основу куперовского романа? У нас нет на этот счет прямых документальных подтверждений. Но несомненно, что Купер, работая над книгой, пользовался разного рода материалами: мемуарами, письмами и т. п. Ибо таков был его метод, отличавшийся необычайной скрупулезностью. Косвенными подтверждениями того, какие исторические события и образы вдохновляли писателя, мы все же располагаем.
*
Джеймсу нередко приходилось слышать имя Натана Хейла. На фермах и почтовых станциях, в тавернах и на пристанях о нем пели песни, рассказывали легенды. Впервые Джеймс узнал о Хейле еще во время учебы в Йельском колледже, где задолго до него учился и Хейл. Преподаватели при каждом удобном случае напоминали об этом и ставили его в пример как истинного патриота. Что же это был за человек? И что он совершил такое, за что его так превозносили?
…В начале осени 1776 года военная обстановка в районе Нью–Йорка и Лонг–Айленда складывалась для американцев неблагоприятно. Им пришлось оставить город и остров и отойти к северу. На совете, созванном командующим силами повстанцев, Вашингтон заявил, что многое зависит от информации о передвижении войск противника. И убедительно просил своих офицеров принять все меры к тому, чтобы добыть необходимые сведения. Тогда же было решено послать в расположение английских линий надежного человека, сведущего в военном деле, находчивого, смелого и наблюдательного.
Семнадцатилетний капитан Натан Хейл из Ковентри, в недавнем прошлом школьный учитель, добровольно вызвался выполнить рискованное поручение. Ни уговоры друзей, ни опасность, которой он подвергал себя, — ничто не остановило его. Хейл вполне сознавал, что, возможно, будет раскрыт и схвачен во время выполнения задания. Что же заставило его решиться на такой отчаянный шаг? Славы он не искал, не гнался за повышением в чине или вознаграждением. Он хотел одного — быть полезным своему народу. Вот его слова: «Родина требует от меня услуги, и я должен выполнить ее».
Его принял командующий и лично объяснил цель и задачу опасной миссии. Натану Хейлу предстояло на лодке, ночью, переправиться через пролив, где патрулировали английские корабли, пройти по Лонг–Айленду и пробраться в Нью–Йорк в расположение войск противника.
Разведчик высадился на пустынный берег. Ничто, даже всплеск волн, не нарушало тишину приближающегося дня. Вокруг не было никаких признаков жилья — одни холмы. Под видом бродячего учителя, сторонника короля, Хейл проник глубоко в тыл вражеских линий. Вместе с фуражирами, снабжавшими англичан продовольствием, и несмотря на строжайший приказ никого не пропускать, он оказался в городе. По дороге вел наблюдение, тщательно на латыни записывал добытые сведения и прятал их в башмак. Он уже был на обратном пути, как внезапно над проливом опустился сильный туман — дорога назад оказалась закрытой. Пришлось пережидать непогоду в таверне. Видимо, здесь он обратил на себя внимание своей любознательностью. Когда он вышел на улицу, его уже поджидал патруль.
Видок — актер «Человеческой комедии»
В пестром мире героев Бальзака, среди галереи созданных им типов, выделяется мрачная фигура Вотрена.
Образ этот, по словам самого автора, представляющий моральное гниение, каторгу и общественное зло, был подсказан писателю подлинной историей одной жизни.
Автор «Человеческой комедии» считал действительное событие, случай — «величайшим романистом мира», призывал его изучать, ибо жизнь всегда придумывает более сложные сюжеты, чем писатель. Искусство писателя — озарить огнем воображения картины, увиденные в жизни, осмыслить их, переплавить в форму художественного обобщения.
Бальзак, носивший в голове целое общество, стремившийся изучить это огромное скопище типов и дать точный социальный диагноз, взял подлинный факт, почти неправдоподобный, и угадал за ним типическое явление.
История прототипа Вотрена, его необычных приключений, — это история жизни человека, которого Бальзак сделал актером своей бессмертной «Человеческой комедии».
*
На рассвете со стен крепости раздались три пушечных выстрела. Местным жителям сигнал этот был хорошо известен. Он означал, что с брестской каторги бежал преступник, и напоминал о том вознаграждении, которое ожидает всякого, кто поймает беглеца. В этот раз им был двадцатитрехлетний Франсуа Эжен Видок, известный, несмотря на молодость, как «король побегов». Излюбленным его способом был побег с переодеванием. Однажды он вышел из тюрьмы под видом муниципального служащего, сделав из трехцветной ленты пояс и кокарду. Нехитрый маскарад вполне удался — часовой вытянулся перед ним, отдавая честь. В другой раз совершил побег в мундире офицера. Стражник почтительно приветствовал мнимое начальство и сам распахнул перед ним двери. Приходилось совершать побеги и с помощью подкопов, веревочных лестниц, подкупа…
Репутацию «короля побегов» Видок поспешил оправдать и на брестской каторге. Переодевшись в платье монахини, которая за ним ухаживала в тюремном лазарете, он на восьмой день после прибытия в крепость бежал. В конце концов сумел сменить арестантский наряд на форму матроса и добрался до родного Арраса, где он родился в 1775 году в семье булочника.
Здесь мальчишкой он разносил хлеб по домам и был самым сильным и самым красивым парнем на улице Венецианского зеркала. Отец хотел сделать из него булочника, сын же крепко запомнил слова гадалки, предсказавшей ему бурную судьбу.
В один прекрасный день, прихватив из кассы отца тысячу франков, он отправился в Остенде, надеясь там сесть на корабль и уплыть в Америку. Однако уехать не удалось — на пристани его дочиста обокрали, и ему пришлось поступить в бродячую труппу. С этого момента начались похождения Видока, вполне оправдавшие слова гадалки. В балагане впервые проявился его талант подражателя, не раз выручавший его впоследствии. Видок поистине владел даром Протея, перевоплощался буквально на глазах, легко изменял возраст, облик лица, манеры, голос.
Шел 1791 год. Молодая Французская республика переживала тяжелые дни. До аррасцев доносятся из Парижа призывы отстоять отечество. Среди выступлений патриотов они узнают голос и их земляка адвоката Максимилиана Робеспьера, родившегося в соседнем с Видоками доме и отправившегося отсюда однажды вечером на дилижансе в столицу как избранник города в Генеральные штаты.
*
Он жил среди отверженных законом, изучал их повадки и нравы, много лет наблюдал жизнь с ее изнанки. Склонный к парадоксам Стендаль говорил, что только на галерах можно найти людей, обладающих великим качеством — силой характера. Рядом с бедняком, осужденным за кражу хлеба или кочана капусты, здесь были преступники, имена которых долго сохранялись в преданиях галер. Портреты некоторых из них Видок позже набросал в одной из своих книг, посвященной бывшим его дружкам. Таков был, например, благовоспитанный вор Жосса по прозвищу Отмычка, выступавший под именем маркиза Сен–Аман де Фараль. В свете, где он обычно орудовал, его принимали за креола из Гаваны. Приятная наружность, изящные манеры, костюм франта открывали перед ним двери богатых особняков — объект его краж, свидетельствовавших о тонкой наблюдательности и изобретательности их автора. Под стать ему был и Пьер Куаньяр. Сын крестьянина, он был приговорен в 1801 году за воровство к четырнадцати годам и отправлен на галеры в Тулон. Но вскоре объявился в Испании. Спустя некоторое время вступил во французскую армию под именем графа де Понти де Сент–Элен. Мнимый граф — порождение буржуазного общества, где, по словам Бальзака, «честностью нельзя достичь ничего», усвоил главное правило этого общества: «в него надо врезаться пушечным ядром или проникать, как чума». Вор пробрался в высший свет, сменив красную куртку и зеленый колпак каторжника на щегольский офицерский мундир. После Наполеона служил Людовику, был принят при дворе, за личные заслуги перед королем его производят в подполковники Сенского легиона. Но оказалось — бывший уголовник не изменил своему ремеслу: псевдограф возглавлял успешно действовавшую шайку воров. Кончил свою жизнь Куаньяр все же на галерах: его случайно опознал на военном параде бывший заключенный, раньше отбывавший вместе с ним срок в Тулоне.
К типу «флибустьеров в желтых перчатках», как называл Бальзак респектабельных разбойников, принадлежал и Сен–Жермен, проживший жизнь под разными именами и в разных костюмах, и знаменитый авантюрист Антельм Колле, тоже обладавший даром превращения и тоже окончивший свои дни на каторге. Этот дерзкий мошенник, которого много лет тщетно пытались изловить, появлялся в облике епископа и в сутане монаха, в мундире генерала или под видом простого офицера, похищал крупные суммы и исчезал.
Их похождения часто находили отражение на страницах прессы того времени, в «Судебной газете», печатавшей отчеты о дерзких подвигах беглых каторжников, сеявших смятение в провинции и в столице. Факты такого рода получили отклик и в литературе. Создается мода на романы, где действуют пираты, разбойники, беглые каторжники, полицейские. Не избежал всеобщего поветрия и молодой тогда Бальзак. Уже в ранних произведениях он выводит тип сильного человека, скрывающегося обычно под чужим именем. Это и пират Аргоу, присваивающий себе фамилию графа де Максенди, и неуловимый, таинственный Феррагюс, элегантно одетый, с орденом Золотого руна и звездой на фраке и двумя буквами, выжженными на правом плече: К. Р. — каторжные работы. Наконец, это Вотрен, по словам самого Бальзака, — один из наиболее известных и ярко обрисованных персонажей «Человеческой комедии». В прошлом «Наполеон каторги», известный под именем Жака Коллена, по кличке Обмани–смерть, он впервые появляется в романе «Отец Горио»…
Метаморфозы Видока так же, как и перевоплощение Куаньяра, Колле, Жосса, наводят на мысль о различных масках, принимаемых Вотреном. Бальзак прямо указывает, что мнимый испанский аббат Карлос Эрера «оказался на месте каторжника Коллена в результате какого‑нибудь преступления, столь же искусно совершенного как то, при помощи которого Куаньяр стал графом де Сент–Элен». Тот же Коллен, скрываясь от полиции, выступает под личиной негоцианта, в роли генерала, осуществляет «блистательнейшую из своих проделок» — побег, переодевшись подобно Видоку в мундир жандарма. Как и он, Вотрен совершает еще одно, быть может, самое удивительное из своих перевоплощений…
На парижской улице, где в начале двадцатых годов прошлого столетия находился кабачок «Маленький стул», в то время часто можно было видеть хорошо одетого господина. Высокий рост, широкие плечи и развитая мускулатура свидетельствовали о незаурядной силе. Наружность его не лишена была приятности: огненно–рыжая шевелюра, голубые глаза, чуть улыбающийся рот, лицо властное, запоминающееся.
*
Летним вечером 1844 года в загородном доме Бальзака в Жарди собрались друзья писателя. Хозяин «угощал» в тот день своих гостей примечательной личностью — известным сыщиком Видоком.
Расположившись в глубоком кресле, он занимал окружающих историями из своей жизни. Рассказывал о неписаных законах преступного мира, о «царе» воров Фоссаре, о Бомоне — человеке, совершившем сверхъестественное: умудрившемся проникнуть в хранилище драгоценностей и похитившем ценности на огромную сумму. «Тут столько, — заявил он при аресте, — что можно было сделаться честным человеком. И я сделался бы честным. Что так легко богатому! А между тем, сколько богатых, которые хуже мошенников!» Или о том, как он «вычищал Тюильри» от самозванцев, разгадав нюхом бывшего каторжника клеймо обитателя галер под платьем маркизов де Фенелона и де Шамбрей, под мундирами де Стевено и де Сент–Элена. Время от времени Видок сопровождал свое повествование словами: «Комедия! Комедия мира — самый необыкновенный спектакль!..»
Это была не первая встреча автора «Человеческой комедии» Бальзака с прототипом его Вотрена. Они познакомились задолго до этого, еще в начале двадцатых годов. Встречались в доме господина де Берни, советника суда, за обеденным столом у Бенжамена Аппера, известного филантропа, редактора «Журналь де призон». Бальзака интересовали факты, случаи из уголовной и судебной практики, он запасался материалом для своих романов, изучал жизнь «дна». Видок, как никто, мог оказаться полезным для него. Возможно, именно после встреч с ним Бальзак записал слова о том, что все ужасы, которые романистам кажутся их вымыслом, бледнеют перед действительностью. Писатель не только находил в рассказах Видока подтверждение тому, что мир преступников связан тайными узами с верхами общества, с полицией, но и черпал из его историй темы, сюжеты, образы для своих «этюдов о нравах». Под именем Гобсека выведен старый приятель Видока ростовщик Жюст; «женщина–загадка» Феодора из «Шагреневой кожи» напоминает Сильвию, знакомую Видока; видимо, им же был подсказан образ Феррагюса. Подтверждение тому — досье на некоего каторжника Феррагюса, обнаруженное в бумагах Видока после его смерти. Не раз на страницах романов Бальзака упоминается имя и самого начальника сыскной полиции.
В своей работе Бальзак не преминул воспользоваться и таким письменным источником, как воспоминания Видока в 4–х томах. Они появились после того, как он ушел в отставку в 1827 году. Выпуская эти записи, издатель Тенон рассчитывал на широкую сенсацию — признания бывшего каторжника, недавно еще всесильного шефа полиции должны были принести немалый доход. Расчет оказался точным. Не успели мемуары Видока появиться на французском языке, как их уже печатали английские газеты. «Полиция и ее клоака, Видок и его сыщики. Сансон и его ужасная машина… — писал Бальзак, — все было поглощено». К рукописи мемуаров приложили руку бойкие журналисты, привлеченные издателем. В том числе и некий Леритье де Леном, сомнительной репутации литератор, позже анонимно выпустивший вместе с Бальзаком «Записки палача» — книгу о кровавой династии французских палачей Сансонов, четыреста лет исполнявших свои обязанности, и об одном из ее последних представителей — Анри Сансоне, казнившем Людовика XVI.
Вскоре появляются подложные мемуары, подписанные именем Видока.
*
Оказавшись не у дел, Видок удаляется в Сен–Манде. Но не для того, чтобы коротать дни на лоне природы. Он задумывает и осуществляет новое превращение: становится предпринимателем, создает в Сен–Манде бумажную фабрику. Для него так же, как и для бальзаковского Давида Сешара, мечтавшего открыть дешевый состав бумаги, это была эпоха поисков более совершенных методов производства, говоря словами Бальзака, эпоха страданий изобретателя.
Некоторое время спустя Видок учреждает первое в мире частное сыскное бюро. Он умеет хранить тайны, но умеет и разгадывать их. И вот уже деятельность его бюро распространяется не только на Францию, у него появляются информаторы и за границей. Четыре тысячи богатых клиентов пользуются его услугами. И снова Видок проникает в чужие тайны, раскрывает секреты. Он успешно конкурирует с официальной полицией, что пришлось ей, естественно, не по вкусу. Против Видока возбуждают один, потом второй процессы. Но победить его так и не удалось. В конце концов, устав от войны со столь опытным противником, полиция примиряется с ним.
В жизни ему приходилось выступать под разными именами: де Сент–Эстев, де Сен–Жюльен, Сен–Шарль и Лоран, Жан Луи и господин Жюль — были его масками, его называли Мек, что на воровском жаргоне значит «Хозяин». Теперь он известен просто как «папаша с улицы Галери Вивьен». Это его последняя кличка.
О нем вспоминают главным образом тогда, когда надо оказать услугу трону, выполнить тонкое и трудное дипломатическое поручение за границей, получить совет по делам полиции. Тем временем он ведет полусветскую жизнь, и его черный сюртук с пустым рукавом правой руки, ампутированной после тяжелого перелома, часто мелькает в парижских гостиных. И всюду он желанный гость, ибо охотно рассказывает о своих приключениях. В его друзьях числились герцоги и графы, министры и политические деятели, с ним водили знакомство писатели Оноре де Бальзак и Виктор Гюго, Александр Дюма и Леон Гозлан, Эжен Сю и Фредерик Сулье, Ламартин и Альфонс Kapp. И многие из них, подобно Бальзаку, черпали из этого источника.
В. Гюго использовал некоторые реальные факты биографии Видока в романе «Отверженные». Он знал, что каторжников создает каторга. И тихий подрезальщик деревьев Жан Вальжан, попав за кражу каравая хлеба на галеры, превращается в номер 24601 — грозного каторжника, гонимого, по словам Герцена, целым гончим обществом. На упреки в том, что он слишком, мол, жестоко обошелся со своим героем, сослав его на галеры, В. Гюго отвечал: «Закон всегда смотрел косо на голод». И брался доказать фактами, почерпнутыми из судебных реестров, что нисколько не сгустил красок в судьбе Жана Вальжана. Он мог бы вспомнить, в числе прочих, случай с крестьянином Севастьяном Буателем, решившемся из‑за голода на отчаянный шаг так же, как и рабочий Клод Ге, процесс которого Гюго переработал в повесть; мог бы напомнить и историю Видока, когда мера наказания так же не соответствовала проступку. «Да, всех не перечтешь!» — восклицал Гюго. Свои университеты Жан Вальжан проходит в одно и то же время с Видоком. Герой Гюго обладает исключительной силой, за что его называют Жан Домкрат. Иначе разве он мог бы приподнять на спине телегу с поклажей, чтобы спасти жизнь старика Фошлевана. Когда‑то Франсуа Видок вот так же, словно домкратом, поднял воз с бумагой. Монахиню, которая способствовала побегу Видока с каторги, В. Гюго назвал сестрой Симплицией, и она в свою очередь помогла скрыться Жану Вальжану.
Рахметов — «В честь Бахметева»
Сенатская площадь была почти рядом. Казалось, если бы не замазанное окно каземата, ее можно было бы отсюда увидеть. О площади ему не случайно вспомнилось сегодня — 14 декабря 1862 года — прошло тридцать семь лет после того, как здесь совершилось восстание. Как и тогда, после разгрома восстания, Алексеевский равелин Петропавловской крепости «забит» государственными преступниками.
Имя одного из узников — Н. Г. Чернышевский, в тюремных списках значащийся под номером одиннадцатым. Он не имеет отношения к декабристам: большинство из них давно погибло в казематах, в ссылке, под пулями горцев на Кавказе. Ему всего лишь тридцать четыре года. И все же он — один из продолжателей их дела. Тени мучеников 14 декабря вдохновляют его на борьбу, он становится главой новой плеяды революционеров. В честь декабристов сегодня он начинает писать свое новое произведение. В нем он ответит на волнующий передовую русскую интеллигенцию вопрос, что делать для того, чтобы освободить страну от самодержавия.
По всему видно, над Чернышевским готовят жестокую расправу. Иначе не держали бы в заточении без суда и следствия вот уже более пяти месяцев. Думают, его обрекли на молчание. Нет, и отсюда, из равелина, передовая Россия услышит его голос. Статьи, обличающие самодержавие, ему, конечно, не удастся здесь писать. Но есть иные способы говорить с читателем.
На воле Чернышевский привык писать быстро. Обычно за статью для очередного номера «Современника» он садился в последнюю минуту. И теперь, когда никто, казалось бы, не торопит, большие нелинованные листы один за другим с двух сторон также быстро покрывались мелким убористым почерком. А между тем условия для работы были, мягко говоря, мало подходящими. Писать приходилось при свече, гусиным пером. Но сказывалось, видимо, то, что многое, о чем писал теперь, было обдумано, выношено раньше, до ареста. Одно время еще в Саратове он делал наброски будущего романа на клочках бумаги. Они так и остались там, в его комнате в мезонине. Память же хранила их содержание.
В напряженном труде прошло сорок пять дней.
*
В один из летних вечеров 1857 года Николай Гаврилович, по обыкновению уединившись в своем кабинете, работал над статьей для «Современника», в редакции которого состоял.
В гостиной, где обычно по вечерам собирались друзья, танцевали и веселились, было тихо: жена — Ольга Сократовна — вдохновитель и душа этих вечеринок, отправилась к кому‑то из знакомых.
Неожиданно явился гость. Пришлось отложить перо и выйти к нему. В прихожей стоял молодой человек, застенчиво мявший в руках фуражку. Николай Гаврилович узнал в госте своего земляка, саратовского помещика Павла Александровича Бахметева.
Они были довольно хорошо знакомы еще в Саратове, изредка встречались и в Петербурге. В своих письмах к родным в Саратов Николай Гаврилович обычно просил кланяться среди прочих земляков и Бахметеву, интересовался даже его успехами, спрашивал, переведен ли он в следующий класс, и уверенно добавлял: «Про этого нечего, кажется, спрашивать…» Что‑то, значит, привлекало его в этом застенчивом пареньке и выделяло из числа многих.
Последний раз они должны были увидеться в декабре 1850 года. Встреча тогда не состоялась — Бахметева, приехавшего в Петербург, Чернышевский не застал дома. Потом ходили слухи, что он поступил в Горигорецкое сельскохозяйственное заведение. Впрочем, проучился там недолго. По неизвестной причине оставил заведение, хотя числился способным учеником — был третьим по успеваемости.
*
Еще недавно жизнь Герцена в лондонском предместье Путней протекала уединенно и тихо. Русских в английской столице тогда не было никого: «ни звука русского, ни русского лица». Те же, которым случалось бывать в Лондоне проездом, избегали встреч с «государственным преступником Герценом», организатором Вольной русской типографии и создателем крамольного альманаха «Полярная звезда», а позже «Колокола». Побаивались всевидящего ока жандармов. Посещение Герцена в ту пору считалось чуть ли не подвигом. Вдали от родины, от друзей Герцен был тогда еще один на английском берегу со своим «печатным монологом».
Однако с некоторых пор, а точнее после смерти Николая I, положение изменилось. От посетителей не стало покоя. Ни страх перед жандармами, ни страшная даль (предместье, где жил Герцен, находилось далеко от города), ни постоянно запертые, особенно по утрам, двери дома — ничто не останавливало. «Мы были в моде», — шутил Герцен. Дошло до того, что в одном путеводителе для туристов Герцен значился среди достопримечательностей Путнея.
Обычно посетители являлись в ранние утренние часы — самые неподходящие для визитов. И слуге Жюлю не раз приходилось отказывать им, ссылаясь на то, что господин никогда не принимает по утрам. В таких случаях Жюль просил оставить записку.
Предложил он это и молодому русскому, оказавшемуся в конце августа 1857 года у дверей герценовского дома.
Записка, оставленная гостем из России, была короткой, всего несколько слов. Автор ее писал, что имеет необходимость видеть господина Герцена и просил назначить удобное для визита время. В конце стояла подпись П. Бахметев и было указано место, где он проживал: Саблоньер–отель.
*
…На десятый день Чернышевский решил прекратить голодовку. Однако борьба не была еще выиграна. Арестант продолжал настаивать на выполнении своих требований и грозил новой голодовкой.
В тот же день Николай Гаврилович, обессиленный физически, едва держась на ногах от слабости, но сохранивший поразительную твердость духа, завершил описание первого эпизода с Рахметовым.
Перед его взором вставали образы друзей и соратников, бесстрашных революционеров Н. А. Серно–Соловьевича, Зигмунда Сераковского, А. А. Слепцова. Друг народа, умный, волевой Рахметов, этот русский Гарибальди, во многом списан и с них. Все они были людьми рахметовского склада, «двигатели двигателей», «соль соли земли». Суровые и деятельные революционеры, подчас казавшиеся загадочными и непонятными, они поставили целью своей жизни освобождение народа от царизма. Время это, Чернышевский верил, не за горами. Близок час. И его роман поможет осознать это. Жаль, что Бахметев не понял этого тогда. Уехал. Где‑то он теперь, удалось ли ему осуществить свой план — основать на неведомой земле справедливое общество? Нет, не такой путь следует выбирать. Особенно теперь, когда началось брожение, когда каждый любящий Россию, деятельный человек нужен, необходим здесь. Чернышевский рисует общество будущего без рабства и унижения, где труд человеку в радость, где все равны. Проницательный читатель, задумавшись над образом «особенного человека» Рахметова, должен понять, что следует делать, в чем истина и как надо жить.
Сто десять дней ушло у узника Алексеевского равелина на то, чтобы дать ответ на этот вопрос. Сто десять дней он писал свою книгу. Работая над новыми главами, параллельно переписывал набело уже готовые, вносил в них поправки.
В мрачном, сыром равелине создавалась одна из самых светлых и радостных книг, преисполненных веры в будущее. «Будущее светло и прекрасно, любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, захватывайте у него в настоящее, сколько можно захватить — настолько будет светла и добра, полна радости и наслаждения ваша жизнь, насколько успеете вы перенести в нее из будущего. Стремитесь к нему, работайте для него! Приближайте его, переносите в настоящее, сколько можете перенести!»
«Ключ к хижине дяди Тома»
В гостиной нью–йоркского дома мистера Эдгара Бичера небольшое общество обсуждало последнее событие политической жизни. Беседа шла о только что принятом Конгрессом законе о беглых рабах. Отныне любой негр, проживающий в свободных штатах Севера, мог быть возвращен прежнему хозяину. Для этого стоило тому лишь заявить, что этот негр принадлежал когда‑то ему. Закон о «беглых невольниках» лишал рабов последней надежды. Теперь, чтобы избежать ада и обрести волю, мало было пересечь черту, отделяющую южные и северные штаты. Приходилось с великим риском пробираться через всю страну. Спасение можно было найти лишь на другом берегу озера Эри, где начиналась «английская земля» — Канада. Ничего не было желаннее для несчастного, истерзанного, запуганного раба, чем добраться сюда. Но сделать это было ничуть не легче, чем попасть в рай. Очень мало кому это удавалось. Плантаторы изощрялись в методах поимки. Охотники за живым товаром рыскали по стране, неся слезы, горе, отчаяние. Газеты то и дело писали о «подвигах» собак–негроловов. Преследователи имели право убить беглого раба. В лучшем случае его ждала суровая кара: клеймили щеки, выбивали передние зубы, надевали на шею колючий стальной ошейник. Негритянские семьи разъединяли на части, как лошадей одной упряжки, и продавали поодиночке — мужа отрывали от жены, детей от матери.
И многие жители северных штатов защищали этот бесчеловечный закон. Объяснить это можно было только равнодушием.
— Видимо, они не знают, что такое рабство и какова жизнь бедных невольников на плантациях. — Слова эти, сказанные тихим голосом, принадлежали маленькой женщине в сером скромном платье, до сих пор молча сидевшей на софе. Гости с любопытством повернулись в ее сторону.
— Уже несколько лет сторонники отмены рабства, — продолжала она, — ведут борьбу, но пока все их усилия оставались тщетными. Ни брошюры, ни памфлеты, ни газетные статьи, как видите, не смогли убедить общество в необходимости упразднить рабство — этот национальный позор. Теперь надо обращаться не к разуму, а к сердцу, к совести людей. Следует разбудить американцев, безмятежно почивающих на «хлопковых подушках». Надо нарисовать такую картину рабства, чтобы к ней не остался равнодушным самый черствый человек.
— Хетти, — обратилась к ней одна из присутствующих, — если бы я так же владела пером, как ты, то непременно написала бы что‑нибудь такое, чтобы заставило весь наш народ задуматься над тем, какое проклятье это рабство.
*
За окном пелена из дождевых нитей. Сквозь их завесу, словно мираж, перед ней возникает дом в Цинцинатти, домашние, слуги. Не раз еще в ту пору, когда она жила в этом городе на границе с рабовладельческими штатами, беглецы, те, что пробирались на север, находили приют и помощь в их доме. Не однажды ей приходилось выслушивать горькие исповеди беглых невольников, потрясающие душу истории. Часто по ночам она просыпалась от скрипа телеги или проскакавшей по улице лошади. Это значило, что беглецу удалось уйти от погони, и теперь он в руках добрых друзей, которые переправят его по «подпольной дороге» дальше. Одним из «кондукторов» на этой дороге был тогда их сосед Джон Ванцольт — старик с великим сердцем. Многим несчастным помог он скрыться и избежать рабства. Помог он и Элизе на страницах ее книги, действуя под именем Джона Ван–Тромпа.
Однажды вместе с подругой миссис Даттон она спустилась в этот ад на юге. Тогда это называлось — совершить путешествие «вниз по реке». Достаточно было раз увидеть, как живут невольники в поместье, чтобы представить всю картину в целом. Недостающее восполняли отчеты о процессах над плантаторами, встречи с беглыми рабами, их рассказы. Все, что Гарриет увидела в поместье во время поездки, она описала в романе. И миссис Даттон, читая впоследствии книгу, узнавала сцену за сценой, которые за много лет до этого им приходилось наблюдать во время путешествия по югу. «Теперь только, — писала Даттон. — догадываешься, где автор черпал материал для своего знаменитого произведения».
*
Маленькая бостонская типография мистера Джеуета на этот раз не справлялась с заказами. Она буквально захлебывалась и надрывалась от перегрузки и напряжения. Три старенькие печатные машины без устали трудились по двадцать четыре часа в сутки. Во двор то и дело въезжали фургоны с бумагой, поставляемой тремя фабриками. Над отпечатанными страницами корпели сто переплетчиков. И тем не менее мистер Джеует не успевал с выполнением заказов на эту книгу. Читающая публика жадно поглощала ее, разбирая очередную порцию, словно кипу свежих газет, и требуя все новые и новые издания. Первое разошлось в два дня, следующее, появившееся через неделю, тоже не залежалось, столь же молниеносно расхватали и третье. Шутка сказать! — в три недели продано двадцать тысяч экземпляров! Такого мистеру Джеуету не приходилось видеть. Можно было подумать, что в его типографии печатают революционные прокламации. Впрочем, уже первые отклики на эту книгу показали, что действие, оказанное ею на читателей, было ничуть не меньше, чем иной прокламации. И силу впечатления, которое она производила, можно было сравнить разве что со взрывом под стенами вражеской крепости.
Одни горячо приветствовали книгу, другие — свирепели, стоило лишь упомянуть ее название — «Хижина дяди Тома» или произнести имя автора — Гарриет Бичер–Стоу.
Признаться, когда она работала над своей книгой, ей и в голову не приходило, что издание вызовет такую бурю, всколыхнет и разделит на два лагеря все общественное мнение страны. Бичер–Стоу хотела, чтобы ее книга была оружием в борьбе за отмену постыдного рабства, и все силы она отдавала своему творению. Но на такой успех, на такой результат она, право, не рассчитывала.
В эти дни марта 1852 года старый и холодный дом в Бронсвике был полон людей. Наведывались знакомые, чтобы поздравить миссис Бичер–Стоу, заглядывали соседи, приходили и просто восторженные читатели. Грудой лежали в гостиной на столике письма, газеты, поздравления. Скромная Гарриет, маленькая Хетти, в один миг стала самой известной женщиной Америки. В эти дни под крышей неприветливого дома поселилась слава.
Когда закончилась публикация книги в журнале, с апреля 1852 года по декабрь вышло 12 изданий. А всего за год было отпечатано триста тысяч экземпляров. Цифра неслыханная для тогдашней Америки. «Мы не помним, чтобы какое‑нибудь сочинение американского писателя возбуждало такой всеобщий глубокий интерес», — писали газеты. Почти тотчас же роман появился в Англии, где спустя некоторое время уже полтора миллиона экземпляров шествовали по стране с не меньшим триумфом. То же повторилось во Франции, Германии. И вскоре историю о бедном Томе читал уже весь свет.
*
Мало кто из писателей прошлого оставил подобные документы. Стефан Цвейг утверждал, что только рукописи могут помочь проникнуть в одну из глубочайших тайн природы — тайну творчества. И даже тогда, когда сам писатель не в состоянии объяснить тайну своего вдохновения — этой Синей птицы искусства, — рукописные листы его творения способны приблизить нас к разгадке неуловимого процесса творчества. В этом смысле то, что оставила нам Гарриет Бичер–Стоу, является уникальным документом. Она, как и Альфонс Додэ в «Истории моих книг», рассказала по существу историю создания своего романа, ввела нас в свою писательскую лабораторию. И сделала это с такой добросовестностью, на какую способен лишь большой и честный художник. Сравнивая две ее книги — роман и сборник фактов и документов, прокомментированных автором, мы можем проследить, говоря словами В. Брюсова, чудо превращения неясного контура в совершенную художественную картину, когда от жизненных фактов писатель переходит к обобщению и оживотворению их.
Поздний час. В доме все спят. Мягкий свет от лампы под зеленым абажуром падает на стол. Гарриет пишет…
Всего несколько месяцев назад окончен роман. И вот уже она снова сидит, склонившись над листом бумаги: работает над своим отчетом. Он будет состоять из двух объемистых томов и выйдет под названием «Ключ к хижине дяди Тома».
Основная ее цель — показать, что в романе она следовала правде жизни и многое списывала с натуры. А для этого к каждому событию, описанному в романе, она в новой книге укажет источник, откуда были почерпнуты ею сведения.
Ее спрашивают, где она видела такое чудовище, как ее плантатор Легри? Перелистайте газеты южных штатов, отвечает писательница, и вы непременно встретите на их страницах изображение человека, несущего на плече палку, на конце которой привязан узелок. Не подумайте, что это уголок путешественника, где публикуются разные туристские рекламные объявления. Здесь печатаются объявления иного рода. Начинаются они, как правило, словами: «Сбежал от нижеподписавшегося…» Дальше следует описание примет беглого невольника и обещание вознаграждения за его поимку живого или мертвого. А чего стоят объявления о том, что желающие могут приобрести специальных собак для ловли негров, или сообщения о публичных аукционах по распродаже рабов. Нередко в конце таких объявлений можно прочитать слова о том, что «на распродажу поступят рис, маслины, иголки, булавки, книги и прочее, в том числе и лошадь». Негров продают, как вещи, их не считают за людей. По существу каждый из четырех миллионов американских негров мог быть продан в любой момент по желанию хозяина. И этот произвол узаконен повсеместно. Но особенно бесчинствуют расисты юга. Бичер–Стоу хорошо изучила законы южных штатов. На ее столе кипой лежат эти толстые книги, так называемые «Черные кодексы», приравнивающие людей к движимому имуществу.
*
Однажды ей в руки попала автобиография негра по имени Джошия Хенсон. Это произошло тогда, когда она уже работала над «Хижиной дяди Тома». Позже Гарриет встретилась с этим человеком, и они стали большими друзьями. Подолгу рассказывал он ей о нелегкой жизни, дополняя живым рассказом то, о чем написал в автобиографии.
Первые воспоминания Джошии связаны были с тем, как его отца жестоко избили за то, что он осмелился защищать свою жену от посягательства белого надсмотрщика. На всю жизнь запомнил мальчик эту сцену и изуродованного (ему отрезали правое ухо), избитого в кровь отца, которого скоро продали без семьи «вниз по реке». Потом пришла очередь матери. Она умоляла, чтобы ее купили вместе с сыном, последним ее сыном. Удар тростью был ответом на ее мольбу.
Сын раба, Джошия был рабом. Служил хозяину, был честен и предан. Доверяли ему настолько, что, не задумываясь, поручали самые ответственные дела. Такие, как поездки в другие штаты, в том числе в Огайо. Были уверены — он не сбежит. Хотя достаточно было негру очутиться на земле этого штата, как он по закону автоматически становился свободным. Не раз, говорил Джошия, во время посещения Огайо у него возникала мысль остаться здесь, или бежать дальше на север. Но честность и исполнительность, присущие ему, удерживали его от этого шага. Пораженный такой преданностью раба, хозяин однажды пообещал отпустить его на свободу. Впрочем, очень скоро он раздумал — жаль было даром терять образцового слугу. Мало того, отказав в вольной, он решил продать Джошию.
Вместе с сыном хозяина Джошию отправили на лодке в Новый Орлеан на рынок сбыть скот и продукты. А заодно хозяйский сынок должен был продать и лучшего невольника. В душе Джошии все перевернулось от негодования и возмущения. Но воле господина по привычке перечить не стал.
Рынок в Новом Орлеане славился на весь юг. Здесь торговля живым товаром была поставлена широко. Негров продавали, что называется, оптом и в розницу, партиями и в одиночку. Казалось, работорговцы сожалеют лишь о том, что не могут разделить человека надвое и продать одну часть туловища одному покупателю, а другую — другому. Шум, плач детей, которых отрывали от матерей, стоны женщин, звон цепей, крики торговцев, свист бича, хохот наполняли рыночную площадь.