Чары. Избранная проза

Бежин Леонид Евгеньевич

В новую книгу мастера современной прозы Леонида Бежина вошли лучшие и наиболее характерные для творчества писателя повести и рассказы последних лет, а также роман «Калоши счастья».

Некоторые произведения специально переработаны автором для этого издания.

Такая страна

Бежин-беллетрист — образ, хоть и явленный для читателей, помнящих его по «Гуманитарному буму» 80-х годов, но несколько заслоненный теперь образом ученого-синолога, религиоведа, искусствоведа, педагога, тем более что, ни модных причуд, ни диссидентской крамолы, ни бытописательской докуки в его ранних повестях и рассказах не было, а было спокойное и внимательное вглядывание в реальность при неутихающем желании рассказать какую-нибудь историю.

Это и теперь так. Короткое лирическое вступление (камертон) и — непременная история, иногда традиционно-семейная, иногда курортно-эротическая, а иногда — общественно-значимая, как, например, снос в Москве знаменитой Собачьей Площадки, помнящей Алексея Хомякова. Или интеллигентское паломничество москвичей в Новую Деревню к священнику Александру Меню, в тот момент еще не убитому неизвестным (и по сей день) палачом. Убийство у Бежина не показано — показано, как к нему подводит течение жизни, вроде бы утопленной в мелочах.

Эти «мелочи», суммарно составляющие в прозе Бежина социальный и психологический «фон», прорисованы пером «пуантилиста», но врезаются в сознание читателя.

Ну, например: снежный оползень свисает с шиферной крыши, но не обламывается; сквозь переплет террасы виден стол без клеенки… остановившиеся ходики… пара яблок, закатившихся в угол дивана.

Автор явно прошел курс у Чехова и помнит горлышко бутылки в лунном свете, хотя далек от чеховских времен и ситуаций. Перед ним дачи недавних, послевоенных десятилетий — «обманчивая и чарующая отрада» истерзанной страны: место, куда свозят старую мебель (жаль выкинуть), отправляют на лето детей… где донашивают траченные молью пальто, старомодные боты, выцветшие, вылинявшие, выгоревшие на солнце кители и гимнастерки…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Приватный наблюдатель

Я готовился к посвящению: приближалась защита диплома. Из-за этого я просиживал дни напролет в библиотеках, обложившись книгами, выхваченными матовым конусом света, падающего из-под колпака настольной лампы, стучал на старенькой машинке с западавшим твердым знаком, пил до одури черный кофе, во сне что-то бормотал, бредил, вскакивал с воспаленной головой и дико блуждающим взором. Меня обуяла гордыня, хотел я всех поразить и выдать, как у нас говорилось, хотя будущие посвященные могли позволить себе более изысканные, а главное, завуалированные выражения, ведь и годы были уклончивые, витиеватые…

Но раз говорилось, так говорилось.

К тому же оправдывало меня то, что страсть к науке пробудилась во мне внезапно и с некоторым опозданием. Предыдущие годы мною владела совсем другая страсть: к пивному под валу на Пушкинской, накрытым шапкой пены тяжелым стеклянным кружкам, подсоленным сушкам и оранжевым ракам с умильно-ласковыми бусинками глаз. Кроме того, я был заядлым прогульщиком и не слишком удачливым искателем донжуанских приключений.

Да, приключений, искатель которых, увы, всегда оказывался пристыженным и посрамленным, что гораздо больше склоняло его к запоздалому счету обид, надрывным исповедям, скандалам и дракам, чем занятиям чистой наукой.

Впрочем, и тогда во мне жила уверенность, что настанет миг, и, драчун и скандалист, я обложусь книгами и выдам, блесну, со

рву

овации — и не только ради того, чтобы отомстить за неудачи, стыд и унижение. Признаться, я отнюдь не безотчетно отдавался во власть стихийных сил. В пивное застолье я вкладывал гораздо больше, чем мои закадычные друзья, и, разрывая на себе рубаху, успевал окинуть себя оценивающим взглядом в зеркале, — окинуть с тем вожделением и пристрастием, в котором угадывается склонность болезненно, мнительно и ревниво воспринимать свое явление миру.

Остров должников

(рассказ-притча)

В голове не укладывалось, как могло произойти это несчастье: то ли неотложка запоздала, то ли сами родители не спохватились вовремя и теперь — страшно подумать! — потеряли самое дорогое. Агафоновы были просто потрясены, когда узнали по телефону обо всем случившемся, и так растерялись, что и о Боге не сразу вспомнили.

Отец Валерий позвонил, чтобы спросить, не собираются ли Одинцовы на дачу и не захватят ли с их половины старый обогреватель, ватное одеяло и кое-что из одежды, бикешу или тулуп. Сентябрь выдался на редкость холодный, ветреный (дырявый горшок на заборе завывал, как покойник), с обжигающими утренниками, выбеливавшими ступени крыльца и оставлявшими на лужах сухой, ломкий ледок. А в Москве еще не топили, и они с матушкой в который раз пожалели о том, что в свое время не сложили печку.

Он начал разговор с обычного вопроса, задаваемого людям, с которыми встречаешься не каждый день, хотя и расстаешься не надолго: «Как поживаете? Что слышно? Какие еще новшества предложат нам господа экуменисты?» Начал в ожидании ответной фразы: «Спасибо, потихоньку. Ну, а чем порадуют почтенные ревнители устоев и суровые приверженцы старины?» Но вдруг насмешливая, лукавая, спрятанная в бороде улыбка, не позволявшая заподозрить в нем сторонника сомнительных новшеств, спала, глаза под стеклышками очков часто заморгали, лицо стало глуповатым от сознания неуместности взятого тона, и он чужим, хриплым, срывающимся от волнения голосом произнес: «Какой ужас… невероятно!»

Матушка Полина, убавив звук под светящимся экраном (ох уж эта реклама!), развернулась к нему в кресле, отложила недовязанный чулок и, бледнея своим круглым, розовым, с молочным отливом, лицом, перекрестилась и взялась за сердце: «Что, господи?»

Чары

Счастливцы вы, птицы без гнезда, бездомные бродяги, скитальцы, пилигримы, легко и беспечно поднимающиеся с насиженных мест! Вас магически завораживает мерцание рельсов, освещенных фиалковой апрельской луной, и нездешний, зеленый глаз семафора, словно показывающего путь в иные миры. Вам кажется, ни с чем не сравнимым дурманящий и прогорклый запах железнодорожной насыпи, поросшей полынью и чабрецом, с бурыми шпалами и почерневшим от копоти гравием, нарастающий рев чудовища-поезда, слепящие огни локомотива и мелькание окон, уносящих за занавесками особую, блаженную, райскую вагонную жизнь!

О, как вы жаждете в нее окунуться! Перед вами распахивается ночное пространство, вы предчувствуете веселящее безумие скорости и нетерпеливы, как страстный, горячий молодой любовник: ах, скорее бы! Скорее бы в дорогу — мчаться под стук колес вслед за безумными миражами нового, непознанного, неведомого!

Счастливцы, во мне вскипает зависть, ведь у меня все иначе, и нет для меня большего несчастья, большей хвори и маеты, чем необходимость подняться с насиженного места, покинуть привычное гнездо, расправить крылья для полета. Иными словами, куда-то ехать. Да, необходимость, только необходимость: не хватало еще, чтобы я сам, по собственной воле сунул голову в эту петлю!

Для меня дорога — тоска отпетая. Фигурально выражаясь, распрямленное, разглаженное, туго натянутое полотно моей душевной материи, сотканное из усыпляющего чувства покоя, уюта, мечтательности и лени, свертывается в жгут, стоит лишь робко помыслить о предстоящей одиссее. От этих мыслей, преследующих меня наподобие навязчивого кошмара, я закисаю, я створаживаюсь. Меня не покидает отвратительное, тошнотворное ощущение тревоги, вызванное неотступным приближением назначенного срока. Расстроенные нервы дарят мне все прелести бессонницы, учащенного сердцебиения, я вздрагиваю от каждого шороха и трясущимися руками наливаю себе в зеленую ликерную рюмку успокоительные капли.

Да, я изнываю от тревоги и тоски, отпетой, непонятной, беспричинной, но так хорошо знакомой всем домоседам, укладывающим вещи в дорожный чемодан. О, дорога для меня сродни некоей экзистенциальной драме! Опять-таки выражаясь фигурально, мне свойственно чувство неизлечимой дорожной идиосинкразии. Каково?!

Руфь

История эта давняя, как завет Авраама, — не знаю, почему я вспомнил ее. Она прочно залегала в глубинах памяти, и я мог в любую минуту мысленно к ней вернуться, привычно вздохнув: да, было, было… А, впрочем, что с того, если и было?! Сознавая это, я никогда не испытывал той томительной и блаженной упоенности, намагниченности прошлым, ради которой и стоит тратить время на воспоминания.

Моя залежь уныло дремала на дне памяти, и у меня было чувство, что из нее и искры не высечь.

И вот не понимаю, что же произошло.

Может быть, я перемахнул ступеньку жизни и, так сказать, с высоты нового опыта взглянул, иначе оценил, расчувствовался, впал в слезливую сентиментальность, стал жалеть, что все повернулось так, а не иначе? Вряд ли… Я не склонен к запоздалому раскаянию, сожалению о чем-то несбывшемся и не смотрю на жизнь как на колоду карт, которую можно заново перетасовать и раздать игрокам. Выкладывайте, господа, ваши трефы и бубны!

Смерть отца Александра

Осень восемьдесят третьего. Московская окраина, почти пригороды, предместья, раскинувшиеся в стороне от Ярославского шоссе: хоть и не за кольцевой, но уже недалеко и до Пушкина. Окраина наполовину избяная, с проложенной между черными бревнами паклей, поленицами дров, накрытыми ржавым, присыпанным кофейного цвета желудями листовым железом. Наброшенное на столбик забора кольцо алюминиевой проволоки удерживает покосившуюся калитку.

Затхло, гнило, но кое-как живем!

И тут же, рядом — окраина кирпичная, многоэтажная, с одичавшими яблоневыми садами, свалками, стройками, гаражами и затянутыми сетками голубятнями, в которых воркует, токует, брачуется, сшибается насмерть и под двупалый свист взмывает в воздух, роняя перья, шумный птичий табор.

Живем, не жалуемся, но и не радуемся!

Заселяют дом. Как всегда перед ноябрьскими (а там уж не за горами и Введение во храм), в воздухе ни дождя, ни снега, лишь опускаются на мерзлую землю редкие белые мухи, лужи покрыты сухим, анемично-белым ледком, магниево блестит огонек сварки на пустыре, и вдали со свистом проносится лихая электричка, змеясь за солнце сливающимися в едином мелькании стеклами.

Глава первая

ДОНОСЫ В ПАТРИАРХИЮ

В хлопотах некогда было сесть и проникнуться ощущением, что наконец сбылось оно, заветное и долгожданное. Грузчики, бравые ребята, истомились мукой, помышляя лишь о том, чтобы получить обещанное и с вожделением припасть к своим фляжкам. Поэтому мебель поставили кое-как, в беспорядке, а вещи тяжелые, и вот Катя налегает с одного бока, дочь подталкивает с другого, и обе стараются, как бы паркет не испортить, не покарябать — словом, семь потов сошло. Затем они с Валькой отмыли окна, заляпанные побелкой, и долго смотрели на побелевший от снега пустырь, как на вставленную в раму картину: прощай, Новая Деревня, и здравствуй, новая жизнь!

С этими мыслями Катя в чулках забралась на стол, чтобы повесить накануне купленную хрустальную люстру — каскады сверкающих всеми гранями ромбиков. Повесила ее, красотулечку, принцессу, игрушку елочную, подсоединила проводки — горит! Тогда-то Катя и подумала со стеснением в груди: вот сейчас она сядет и ощутит. Но, разделавшись с хлопотами, была рада снова в них окунуться с головой — как в илистый омут. На душе заныло, и Катя призналась себе: нет, полного счастья не жди.

У сердца занозой торчала тревога за мать. Нехорошая тревога, смешанная с чувством вины, будто она, Катя, и впрямь в чем-то виновата. Убеждала себя: «Ерунда! Пустое!» Звала она с собой мать? Звала! Но та заупрямилась: не могу без отца Александра! Уж так его люблю, так почитаю, что никак не могу! А сама в патриархию доносы на любимого строчит — тем же карандашом, каким записки за упокой и за здравие пишут. После службы же шваброй размахивает и, этакая командирша, на всех покрикивает, прихожанам его из вредности лишние пять минут у иконостаса постоять не дает: убирать ей приспичило!

Катя не выдержала и про доносы ей напомнила — и ее собственные, и те, что она вместе с настоятелем бывшим, отцом Стефаном, подписывала: раба Божия Агриппина Мать виновато заулыбалась, закудахтала, запричитала, зашмыгала носом и покаянную слезу пустила: мол, бес попутал, враги науськали. Да какой же бес, коль ты сама била себя в грудь, когда с паперти вещала, что отец Александр хочет православный храм превратить в синагогу и всех гуртом продать пархатым жидам! Вещала, аж жилы на шее набухали, и при этом крестилась на все четыре стороны!

Молчит! Знает кошка, чье мясо съела, но все свое мяучит: «Не могу без отца Александра! Не разлучайте!»

Глава вторая

ЧИТАЙТЕ, ПРИХОЖАНЕ!

Получили двухкомнатную. Валька по легкомыслию надеялась, что с переездом им поможет отец, но Катя оказалась предусмотрительнее. Проведай Федор о квартире, и еще неизвестно, как он себя поведет, ведь формально они не разведены, и двухкомнатную Кате дали из расчета на четверых. Поэтому в театре она помалкивала о своей несчастной бабьей доле и всячески старалась, чтобы в разговорах на месте благоверного вдруг не обозначилась дыра, сквозное зияние, пустое место. Во всеуслышание повторяла, частила при каждом удобном случае: «А вот мой муж… муженек… мы с мужем».

Частила, а у самой душа томилась, истаивала, изнывала от страха: а ну как повадится Федор со своими братьями-баптистами — или кто они там, адвентисты, пятидесятники, и не разберешь! — не выпроводить. Превратят квартиру в молельный вертеп и ее же первую вытолкают взашей! У них только рожи постные, умильные, благостные, сами же хваткие, жилистые, напористые — так и зыркают во все стороны, чего бы стянуть, чем поживиться. Женатые — те более смирные, а у холостых и бобылей одна гулящая баба на всю общину: подолом улицы метет, бедрами раскачивает, в четвертинке остаток взбалтывает, к горлышку прикладывается и стращает адскими муками тех, кого крестили во младенчестве.

Федор ушел к ним после того, как прочел анонимное письмо, распространявшееся по приходам, и поверил в то, что отец Александр подпольный раввин, разлагает православную общину и втайне служит еврейскому лжемессии — антихристу. Очень он после этого разволновался, встревожился, а затем опечалился и занемог. Вот и нашлась одна, сердобольная, — успокоила, приворожила, руку его сначала к залитой слезами щеке, а потом к горячей груди прижала.

Катя, конечно, ревновала — ой как ревновала, сохла от обиды, язвила себя. Но затем, успокоившись, рассудила так: и хорошо, что к баптистам (или кто они там?) угодил, а, то ведь поначалу замышлял на Кавказ податься — к тем фанатикам, которые паспорта со звездой антихристовой сжигают и по ущельям, безлюдным утесам от милиции прячутся, как горные козлы от охотников.

Словом, пускай все как есть, так и будет. Раньше она бы обрадовалась, если бы муж вернулся. Когда случайно встретились в электричке (Федор с разлучницей-баптисткой кухонный столик в гнездышко везли), Катя прошептала: «Может, вернешься?» Она вовсе не надеялась, что их жизнь бы наладилась, и, умоляя мужа о возвращении, подчинялась безотчетному, слепому порыву. А уж счастье это будет или несчастье, не задумывалась.

Глава третья

ВЫЗЫВАЮТ И ДОПРАШИВАЮТ

— Мне не нравится здесь диван, — сказала Нина Евгеньевна, как будто стоило исправить эту досадную мелочь, и она становилась довольной расстановкой мебели в квартире, а заодно и всем прочим, что складывалось из таких же мелочей, подгонялось, округлялось и в сумме именовалось жизнью.

— Будем передвигать? — спросил Глеб Савич, выражая немедленную готовность ее послушать, словно и в переезде, и в иных сомнительных начинаниях инициатива принадлежала ей.

Он первым взялся за низ дивана. Взялся, не слишком себя, утруждая, а скорее, обозначая похвальное усердие. И здесь актерская порода!

— Нет, еще подумаем… — Она сразу забыла про диван и предусмотрительно улыбнулась, чтобы ее недовольство чем-либо новым не отобразилось на лице.

— Хорошо, будем думать. — Он выпрямился не столько с намерением думать, сколько с обреченной готовностью ждать, пока она надумается всласть. — Вероятно, наши мысли совпадают…

Глава четвертая

ПРЕДЕЛЬНОЕ ВЫРАЖЕНИЕ

— Не могу понять, что, с твоей точки зрения, хорошо, а что плохо, — произнесла Нина Евгеньевна фразу, в которой он совершенно не нуждался, чтобы продолжить свои рассуждения, и поэтому поблагодарил ее отсутствующей улыбкой.

— Разумеется, я, как и отец Александр, не поддерживаю в сыне этого экстремизма. С другой же стороны, спрашиваю: ладно, допустим, отец наш мыслит себя вне политики, но дал ли он при этом конечное, предельное, завершенное выражение какой-либо стороне христианства? — Глеб Савич поднял палец так, словно этот жест был призван обозначить особую глубину поставленного вопроса и привлечь к нему почтительное внимание жены.

— Что значит — предельное и завершенное? — нахмурилась Нина Евгеньевна, смущенная и неприятно задетая тем, что именно тогда, когда она больше всего недовольна мужем, он умудряется проявлять особую проницательность и догадливость.

— Ну, скажем, как постник и молитвенник? Нет, для постника он, знаете ли, полноват. И, боюсь, если скажет горе сей: ввергнись в море, гора-то и не шелохнется. Стало быть, слабовата молитва, слабовата… м-да… И хотя все так превозносят отца за ученость, жадно набрасываются на его книги, зачитывают их до дыр, он ведь, в сущности, популяризатор, а?..

— Мне кажется, ты ревнуешь. Ревнуешь, завидуешь и втайне соперничаешь именно с отцом Александром. Вот! Соперничаешь больше даже, чем с коллегами по сцене! Я тебя разгадала! — Нина Евгеньевна тоже села, явно подчеркивая этим, что на одном диване могут сидеть люди, придерживающиеся совершенно разных мнений о человеке, которого оба хорошо знают.