«Улицы гнева» — роман о героическом партийном подполье на Днепропетровщине в годы фашистской оккупации. Действие происходит в Павлополе. Автор раскрывает драматическую правдивую картину трудной, кровавой борьбы советских людей с гитлеровским «новым порядком».
Зимние родники
Глава первая
1
Гул все приближался. А может быть, это только так казалось ему. Он уже привык к надсадному гулу неба, рождавшему затем тяжелые вздохи бомбовых разрывов. В осеннем лазоревом небе кувыркались серебристые коршуны, срываясь затем с тошнотворным гулом книзу, к земле, и было это так называемое пике, или тот же бреющий полет, который совсем недавно чистенько «побрил» колонну отступающих через город войск. Тогда еще надежда теплилась в душе, в «эмках» разъезжали свои, в школе стонали люди, застигнутые штурмовиками на августовском, размытом ночным дождем грейдере, и состав санпоезда, зеленый, новенький, заехавший в самый центр города по давним, не тронутым временем путям, тоже вселял надежду, что раненых увозят, а на смену придут свежие, боевые заслоны.
Теперь кричала сама земля. Кричала на чужом и непонятном наречии, из одних лязгающих согласных.
Немецкие танки втягивались в город. Их было не так уж и много, но Федор Сазонович, припавший к щели забора, ощутил вдруг холодок металла у сердца, будто сам головной танк коснулся его и вдавил в развороченную вчерашним дождем и гусеницами землю. Страх? Нет, то, пожалуй, не был страх перед силой с черными в белой окантовке крестами, перед серо-зелеными солдатами, которые деловито шагали рядышком с грохочущими танками, вздернув полы шинелей к поясным ремням и с усталыми автоматами в руках. Скорее всего, нетерпеливое любопытство владело Федором, готовое вытолкать его из убежища, чтобы в болезненном чаду прикоснуться к новизне, хоронившей все, что было дорого и близко. Почти физически ощущал он превращение всего сущего, что окружало его с юности, домов и улиц, скверов и прибрежных ивушек, учреждений и школы, где училась дочка, здания горкома партии, особнячка милиции, где оформляли паспорта, в чужое и враждебное, захваченное завоевателями. И только маленький этот дворик оставался укромным и, пожалуй, надежным, отгороженным от грозных стихий островком. Почерневший от влаги и уже сбросивший листья клен у крыльца, бревенчатый накат погребка в глубине двора, поросший травой, густая вязь, ярко запламеневшая в эти дни, дикого винограда у забора, ржавая цепь подле пустой собачьей будки — постаревшего Рекса схоронили еще весной в буераке, — скворечник на раскоряченной вишне, пожелтевшие травинки и жухлые листья на земле — все стало иным, приблизилось, как под волшебной линзой.
И снова тишина. Словно ничего такого только что и не было, будто не скрежетала сама история в переулке, не лязгало железо, не чавкали солдатские сапоги по грязи. Федор Сазонович приоткрыл калитку и выглянул. В самом деле, если бы не глубокие вмятины на дороге, уже наполненные водой, ничто бы не напоминало о вражеском вторжении.
Вдалеке знакомо заголосил петух. Утро зажигало над крышами домов беспечные дымки, словно оповещало мир: как и вчера, город будет дышать, просыпаться, завтракать, обедать...
2
Завоеватели рвались на восток, торопливо, давясь и обжираясь, заглатывали с ходу города, села, нивы, дороги, станции, снова города.
Гранитный памятник Ленину на центральной площади свалили: на пустом пьедестале теперь фотографировались немецкие и итальянские унтеры. Горела городская библиотека, и никто ее не гасил. Начались аресты; какого-то крупного партийца схватили.
Об этом со слов соседей Федору Сазоновичу рассказывала Антонина. Бегала к школе «узнавать» и востроносая Клава: «Ой, папа, сколько немцев в городе, если бы ты знал!.. На губных гармошках пиликают, конфетами угощают. Скоро, говорят, школу откроют. Немка наша, Эльза, с ихними офицерами запросто, сама видела».
Федор Сазонович ласково гладил дочку по голове, отвечал ей невпопад и то и дело лазил по скрипучей лестнице на чердак, словно примерялся к убежищу.
Под вечер четвертого, а может, и пятого дня новой власти он натянул свой брезентовый плащ и взял кепку.
3
Антон Канавка много лет служил в паспортном столе милиции. В папках, заполнявших полки старомодного шкафа, хранились старые анкеты людей, привязанных пропиской к Павлополю.
Поскрипывала дверь, обитая железом. Канавка навечно запоминал посетителей. «Вот ведь, черт, — говорили о нем, — не паспортист, а картотека какая-то...»
Только сам он нисколько не удовлетворялся своей работой, не гордился и чудом памяти. С годами становился все замкнутей и желчней, считал, что ему «не дают хода».
Начальники менялись, а он все сидел и сидел над паспортами. В горотделе к нему привыкли, как к вытертой задами длинной лавке в коридоре, как к висевшему в сенях ржавому умывальнику с сосочком.
4
В аресте Харченко Канавка, однако, повинен не был.
Проводив эшелон, старый партизан пошел «на хутора», в пригород, к связной Анастасии. Там, «в приймах» у одинокой обрубщицы, вдалеке от завода, ему будет безопасней, тем более что отныне он уже никакой не Харченко.
Все было бы ладно, но к Насте заявился ее брат Гришка.
Харченко представился:
Глава вторая
1
Сыплет сухой снежок, покрывает плечи и волосы повещенного. Снежинки не тают на его почерневшем лице. Труп медленно поворачивается на веревке, словно еще и еще раз прощается со всем, что было ему близко и дорого на свете.
Бреус, без шапки, неподалеку от виселицы ловит губами холодок снежинок. Первый снег... Он всегда приносил радость. А этот родил только горечь, отчаяние, гнев. И стыд... «Барин» висит. Ни газировки на льду, ни дорогих папирос.
А ведь могло статься, что и Харченко дышал бы, так же ловил бы губами снежинки своей пятидесятой зимы. Проникнуть к шефу полевой жандармерии. Пистолет к виску: «Освободить Харченко — иначе пуля». Телефонный звонок шефа — и Харченко на свободе. Ауфвидерзеен.
Федор Сазонович сказал, что фантазия Бреуса пригодна только для кино. Встав из-за стола, он даже опрокинул табуретку:
2
Марина на кухне переговорила с матерью. Зоя Николаевна вышла озабоченная, но приветливая. Она охотно приняла бы молодого человека, тем более знакомого Мариши, но здесь уже проживает немецкий офицер, Вильгельм Ценкер, тоже вполне порядочный человек.
Бреус едва сдержался. Знает ли мадам, кого эти «порядочные» повесили на площади?
Он только резко бросил:
— Вильгельм — гнусное имя. Немецкий кайзер тоже, кажется, был Вильгельмом.
3
Неподалеку от горуправы, разместившейся в здании ветеринарного техникума, Бреус увидел рабочих с пилами, топорами и прочим плотницким инструментом.
— Эй, дядьки, чего делать собрались?
— Мух бить, в лапоть звонить. Новая пятилетка навыворот.
— А именно?
4
Санька уехал в областной центр на второй день войны.
Не помогли ни уговоры, ни слезы матери. Он торопился на фронт, чтобы убить хотя бы одного фрица. А то вступят в дело главные силы Красной Армии и — не успеешь оглянуться — переколошматят немцев, вышвырнут за границу. Как потом оправдаешься, что отсиделся у маменькиной юбки?
Из военкомата Саньку направили в запасной полк, в старинные казармы на окраине.
Под потолком в казарме висел плотный сизый туман, Запахи махорки, пота, портянок теснили грудь. Люди спали вповалку на тощих матрацах. Санька примостился рядом с немолодым близоруким учителем математики из местной школы.
5
Черный кот Мурза метнулся из-под ног вышедшей во двор Марты. На крыльце Санька потягивал сигаретку.
— Здравствуй, Саня, — сказала Марта, поправляя прическу. — Твой Мурза вредный. Жди теперь неприятностей.
— Вы суеверная?
— Все теперь суеверные. Война.
Глава третья
1
После солнечных осенних дней резко похолодало. Предчувствие зимы настораживало степь. Потягивало морозцем. Еще день-два, и лужицы возьмутся темновато-лучистой корочкой льда, земля — инеем, усохшие травы — изморозью, а грязь, щедро взбитая колесами войны, застынет, как вулканическая лава.
Дождь зарядил спозаранку. В сапогах мокро, и на душе зябко. Путник в стеганке широко шагает вдоль железной дороги, которую давно не тревожат веселые гудки поездов. Высохшие и уже кое-где почерневшие, надломленные стебли кукурузы издали напоминают могильные кресты. Много крестов на неохватном осеннем кладбище, хоть никто и не зарыт под ними, разве только надежда. Не один путник шагает по горестной земле. С мешками, кошелками и посошками движутся старые и молодые. Одни из эвакуации — немцы перехватили в пути, другие — переодетые в цивильное, чтобы не угодить в лагерь военнопленных, третьи — на менку в окрестные села.
— Рус, ком гер!
Путник вздрогнул и оглянулся. Мотоцикл повизгивал, расшвыривая воду из канавы. Худощавый водитель просительно улыбался. — Рус, ком гер! Надо... ехать... ферштеен? Подмогай.
2
— Человек, а человек... Ты живой?
Рудой открыл глаза. Над ним стояла пожилая женщина в синем выцветшем платье, в мужском поношенном пиджаке. От нее пахло дымом деревенского утра. А может, этот горьковатый дымок приполз сюда из деревни?
— Живой пока, спасибо, мать.
— Откуда будешь?
3
Невесело встретил Рудого родной город.
В центре базара возвышалась виселица. Ах, базар, когда-то обильный, многолюдный павлопольский базар!
Дело, видимо, уже подходило к концу. На табурете стоял босой, небритый, немолодой человек в синей спецовке и выцветших хлопчатобумажных шароварах. Толпа гудела, бурля и волнуясь. Один из двух солдат, тоже стоявших на возвышении рядом с приговоренным, взялся за петлю. Все происшедшее затем было столь скоротечным, что Рудой не успел ничего толком разглядеть. Толпу качнуло, подало вперед, и теперь уже Рудой, не помня себя, тоже стал вместе с другими проталкиваться к виселице, отчаянно работая руками. Он так сильно вцепился в плечо впереди стоящего, что тот обернулся с явным намерением выругаться.
— Семен?!
4
Квартальный «нащупал» Рудого тотчас же. Приказал еженедельно являться на регистрацию. Теща объяснила: зять квартального в Красной Армии и брат — советский майор, летчик. Вот старик и выслуживается перед новой властью.
Рудого расспрашивали в полиции. Помимо девушки, которая записала скудные данные о новом жителе города, его житьем-бытьем поинтересовался какой-то следователь. Но самое страшное было уже позади.
Помог, как и обещал, Семен Бойко. Вскоре оба они предстали перед суровым Байдарой, начальником биржи. Тот исподлобья изучал Рудого, словно собирался угадать истинную причину его появления здесь. А Бойко все тараторил и тараторил, не давая опомниться крутому в деле начальнику биржи труда. Был старшиной, вот в кавполку вместе служили, товарищ... извините, господин начальник, потом работал в пожарной охране, а сюда прибыл из-под Кременчуга как нестроевой, работал на окопах, ну и Советы, как водится, бросили на произвол, так теперь, значится, прибыл вот в Павлополь, а жрать надо: жена да двое ребят на иждивении. Вот. Так хотя бы на двести граммов хлеба зачислить, господин Байдара. Про вас добрый слух идет по городу...
Байдара определил Рудого конюхом в стройконтору городской управы.
5
Город жил безрадостной, унылой жизнью.
Очереди за пайкой черного хлеба выстраивались еще с ночи. Базар выбрасывал на полупустые прилавки соль, соду, крахмал, синьку, и шло это все разносортье не весом, а мерой — чайная ложечка за рубли или за розничный товар. Тут же не дюже бойко торговали награбленным барахлом, меняли «баш на баш», тосковали подле никому не нужных, начищенных до блеска самоваров, кастрюль и сковородок, старых пальто и сапог, валенок, разной домашней утвари. Махорка из мешков и мешочков отпускалась любителям стаканами, а кому и щепотками на «раз закурить».
Рудой ходил по базару, прицениваясь к товарам и присматриваясь к людям. Хозяйки суетились у прилавков в надежде по дешевке приобрести кусочек залежалого желтого сала для заправки супа. Мужики торговали махорку, зимнюю одежду. По рукам шли шинели и военные шапки со следами звездочек, суконные галифе и красноармейские гимнастерки. Бывшие военнопленные переодевались в цивильное, гражданские же люди смело покупали по дешевке красноармейское обмундирование.
Глава четвертая
1
Суровая зима была в том году.
Днем небо тяжко провисало над городом, а ночью, когда крепчал мороз, оно, ярко светясь звездами, как бы отлетало от земли в ледяную стынь космоса.
Замело снегами окрестные села Черновку и Гдановку, Мамыкино и Чертки, Балашовку и Макарово. Всегда веселая и незлобивая речушка с отнюдь не ласковым названием — Волчья — стала свинцовой и вьюжной. Под стать ей Самара, Орель, Сура, Чутка. Текут холодные воды павлопольских речек под толщей зеленоватого льда прямо в Днепр. Уже оделись в ледовый панцирь днепровские берега, и только на середине реки зыбкие озерца колышутся, не сдаются морозу. От Мандрыки до Чечеля — как в пустыне. Домов много, а всюду одиночество; окаянный ветер свистит в прибрежных вербах и тополях, пляшет на омертвевшем Пионерском острове, которому оккупанты вернули его прежнее и давно стертое название — Богодуховский. Некогда, говорят, местный помещик Богодухов владел просторами этого днепровского плеса.
2
Циммерман вернулся домой взвинченный. Новогодняя попойка у Зельцнера и эти идиотские взрывы на товарной станции, о которых наутро говорил весь город — там полетело до полудесятка цистерн с горючим из Плоешти — вызвали в душе смятение. Взорваны пути и на соседней станции. Неизвестные убили паспортиста, знавшего имена подпольщиков. Незримый Staschenko протягивал свою мстительную руку и к нему, наместнику фюрера на этом клочке земли.
Раздражали и самоуверенность Зельцнера, и нескрываемое чванство его коллеги штадткомиссара Днепровска Клостермана. Черт их всех побери, этих патрициев. Ожиревший Клостерман размахнулся широко. Он решил вышвырнуть Исторический музей и занять весь дом. Его прельстила дорическая архитектура, лепной орнамент, высота стен, акустика. Твоему голосу хором отвечают стены всех восьми залов. Здание это — точное повторение дома Гофмана в Берлине, известного финансиста, поклонника дорического ордера. Черты строения стали еще роднее Клостерману. В этом дворце не стыдно принять самого фюрера!
Циммерман не без смущения спросил тогда: можно ли надеяться на визит фюрера в Павлополь? Об этом, между прочим, толкуют в инстанциях. Ему ответили ироническим взглядом. «Сначала обезопасьте проезды! Проветрите коридоры». Циммерман стушевался. Если придется, они еще услышат о нем: он усыплет путь своего фюрера цветами.
А пока он усилит охрану. На станции Мизгово задушен конвоир-автоматчик — об этом сообщалось в секретной сводке. Пусть придут пулеметчики, замаскируются в щелях. Пусть увеличат наряды автоматчиков. Если здесь в самом деле прячется большевистский секретарь, пусть воздух пропитается ядом, а каждый дом станет ловушкой.
3
«За муки наших людей, за муки женщин, детей, стариков, сожженных, расстрелянных и замученных, за разрушенные наши очаги; за поруганные нивы и землю клянусь мстить, мстить и мстить, уничтожать гитлеровских оккупантов, убивать всю фашистскую нечисть. Смерть за смерть! Кровь за кровь! И если я сам или кто-нибудь смалодушничает, продаст, переметнется или даже под страхом смерти выдаст...»
Все было предусмотрено в этой клятве. Нина переписывала ее снова и снова. Глядя на жену, всегда замороченную домашними делами, а теперь всерьез занятую этим необычным делом, Костя и сам проникался особенной торжественностью. Великое дело — присяга. Она связывает людей и на жизнь, и на смерть.
Хотелось об этом рассказать человеку, сидящему за сапожным верстаком. Взволнуют ли его эти слова?
Скучный длинноносый сапожник слишком уж долго вертел в руках стоптанные ребячьи башмаки. Как ни голодно, как ни туго бывает в семействе, а ребятишкам море по колено. Гоняют с утра до ночи на улице, играют в войну, в красных и немцев, придут домой синие-пресиние, а кормить их нечем. Жинка недавно выменяла на новые туфли ведро картошки, нацедила постного масла из старых бабкиных запасов, нарезала мелко лук — и вот весь обед.
4
Ах, черт возьми, дьявол тебе в печенку. «Премного благодарен...» Когда Байдара ушел, Рудой не удержался. Не зря папа сапожника по мылу ударял, оно и видно, потому что сыночек охотно и без мыла лезет... Противно в такие руки отдавать даже эту рвань, придет час — будут таких типов выводить как пособников...
Все это Рудой выпалил единым духом, не думая о возможных последствиях. А тот, ошеломленный, не знал, что и ответить.
Только когда Рудой направился к двери, сапожник окликнул:
— Постой, заказчик! Значит, ты и есть Рудой? Теперь настала очередь изумляться Косте. Но сапожник не дал ему для этого времени:
5
В кабинете начальника полиции он увидел Лахно. Рудой, вероятно, был последней ставкой этого человека, так как тот потянулся к вошедшему и подобие улыбки отразилось на синеватом, в кровавых подтеках лице.
— Знаешь его? — спросил начальник полиции, безгубый, с острым взглядом и офицерской выправкой.
— Нет, — Рудой покачал головой.
— Как же нет? — вскричал Лахно и вскочил с табуретки, потрясая кулаками. — Ведь только недавно признал меня. На базаре встретились. Врет он, товарищ начальник!
Глава пятая
1
На пороге стояла девчушка, чем-то напоминавшая дочь Клавдию. Она сунула Федору Сазоновичу томик Лермонтова в знакомом переплете и, взмахнув косичками, исчезла так же неожиданно, как и появилась.
Вызывал Сташенко.
Это была их вторая встреча. Первый раз они виделись зимой на конференции в лесу, неподалеку от хуторов, куда собрал всех партизанских вожаков секретарь обкома. Отличные, надо сказать, кадры! Иванченко приглядывался к обветренным лицам делегатов, притопавших из разных уголков области, и думал, слушая секретаря: как все же могуч народ, что таких ребят смог выделить для партизанщины и подполья. Все они выглядели внушительно, хоть и одеты были кто во что.
Правда, не было среди партизанских отрядов должной организованности, дисциплины и надежной связи — об этом с горечью говорил секретарь подпольного обкома. Но люди рвались в бой. И на конференции царила та же атмосфера уверенности и готовности к борьбе, хотя люди, оставшиеся в тылу, понесли некоторые потери. Вспомнили замдиректора Харченко, повешенного зимой, партизан, погибших в стычках с оккупантами.
2
Антонина проводила пристойно. Ни слез, ни жалоб. Надо так надо. Она молча гордилась тем, что муж, занятый опасной работой, доверяет ей многое, хотя, может быть, и не все.
Федор Сазонович в свою очередь благодарил жену и дочь. Правду сказать, до сих пор не было в их семье того полного согласия, какое описывают иногда на лекциях о семье и браке. Он больше пропадал там, в дымном цехе, и семейство, к его стыду, часто виделось ему тоже как бы сквозь некую дымку. Очень уж поглощен был своим производством!
Антонина, располневшая за последние годы, все с горшками на кухне. Даже газет не читала, не то чтобы образованием блистать. Случалось, слово вырвется иное не так, не очень грамотно — съеживался. Сам инженер без пяти минут, а жена не соответствует. Когда же смертельная опасность постучала в их окошко, он неожиданно почувствовал поддержку и деловое участие жены. Пришла та исчезнувшая было «гармония». И досада на себя. «В самом деле, что видела Тоня от муженька? Правда, не пил и не гулял, как бывает в иных семьях. Но и радости-то кулек пуст...»
Для таких размышлений у Федора Сазоновича оказалось теперь времени в избытке. Хромой бондарь, у которого он поселился, жил тихо, бывал дома редко.
3
Федор Сазонович пришел на просторное подворье с внушительными складскими зданиями старинной архитектуры. Там кипела страда, напоминавшая уборочную. Вместе с солдатами работали и цивильные. Разгружая ревущие автомашины, они вскидывали мешки на плечи, пошатываясь, несли их в амбары, а затем бегом возвращались, подстегиваемые возгласами: «Шнеллер, шнеллер!»
Сотни глаз жителей с тоской наблюдали эту картину.
— Со всей области, видать, свозят, — сказал кто-то. — В Германию отправляют.
— А тебе откуда известно?
4
Работы было много: обувь у населения прохудилась. Солдаты тоже порой забегали в подвал, пропахший старыми кожами.
Двадцать молотков усердно колотили по подошвам, и никто не подозревал о беспокойной миссии нового, длинноносого, не очень разговорчивого сапожника.
Не подозревал ничего и Байдара, который помог соседу устроиться на службу в мастерскую городской управы.
— Значит, решил кончать с патентом? — спросил он Федора Сазоновича, когда тот, оправившись после ночной передряги, не без опаски вошел к нему в кабинет. — Не потянул? Видать, немецкий финотдел покрепче советского жмет... — Он затрясся от смеха. — Помогу, украинскому человеку всегда помогу. Только чтобы глупостей никаких, и с босяками не связывайся. Слышал про поджог? Это наши бывшие с тобой единопартийцы учинили без всякого сомнения. Ну ничего, там уже постреляли кое-кого. Значит, не потянул, брат? Это печально. Связи имеешь?
Волки на Волчьей
Глава девятая
1
Не день и не два стучались советские полки в глухие ворота оккупированного Приднепровья. Грохотала дальняя канонада. Листовки, падавшие с неба, светились как звезды. Харьков, Лозовая, Изюм, Барвенково... Вот-вот и в Павлополе появятся советские солдаты. Немцам приходит капут...
И советские солдаты появились...
Только пришли они под конвоем, в бинтах, ошеломленные и угнетенные поражением.
Лениво покачивались в седлах и торжествующе улыбались жителям конвойные. Багровая пыль, как шлейф, вилась за колонной, растянутой на десятки километров, июньское солнце в ней потускнело. Пыль покрыла и лица, и ноги идущих, и придорожный бурьян, и души людей, провожавших колонну безрадостными взглядами.
2
Бреус не верил в свой роковой конец. Борьба только начиналась, вопреки тому, что все здесь — и Риц, и переводчик, и полицаи — назойливо напоминали ему о смерти, угрожали смертью, грозились списать, ликвидировать, выбросить на свалку, сгноить. Слишком много житейских и боевых дел приторачивало его к жизни, чтобы так вот взять и распрощаться с нею, оставить навсегда и явки, и тройки, и запасы взрывчатки, и карту, расцвеченную карандашами.
Допрашивал его сам Риц. «Встретились-таки, господин Бреус. Теперь рассказывайте». Степан убеждался, что ищут вслепую; взяли при облаве вместе со многими. Немцы просеивали через густое сито наветов и подозрений сотни сердец в надежде выловить наислабейшие и взяться за них, зажать до нестерпимой боли.
— Что рассказывать? Ничего я не знаю.
— Врешь, знаешь! Не зря тут остался. Такие работники зря не остаются...
Глава десятая
1
За Мартой установлено наблюдение... Берегись, Марта!
Чьи эти слова? Кто нашептал? Страх, который прячется в углах кабинета, где прежде восседал Лехлер?
Она не ошиблась. Гейнеман приехал не случайно. Он редко приезжал сюда, так как ее участок считался надежным. Здесь все благополучно. Марта пополняла батальон исполнительными людьми, увольняла пьяниц и лодырей, эксцессов не было.
Взгляд Гейнемана казался влажным, тяжелым. Синие с поволокой глаза смотрели ожидающе и нагловато. Может, он, как и все мужики, не прочь поволочиться за ней, на том и закончить визит?
2
Он, кажется, позабыл о Марте. Она ему не далась, и бог с ней. Всю неделю он прожил в свое удовольствие на квартире прелестной павлопольской фрау, которая готовила ему прекрасные «варьеники», чистила сапоги и без сопротивления укладывалась в постель. Кто она, Гейнеман не знал.
Он не стал домогаться Марты еще и потому, что, говорят, у нее для услады есть некто из ее подчиненных, который постоянно при ней. Что же, каждому свое.
Гейнеман побывал на фронте и теперь, после ранения, вкушал прелести тыловой жизни в Кривом Роге, где размещалось окружное управление дорожной жандармерии.
Огромные просторы доверены Гейнеману фюрером! Кривой Рог... Неоценимое богатство для индустрии: рудники, отвалы красноватой руды, эшелонами уходящей в Германию. Но он к подземным сокровищам не имеет отношения, его задача — наземные дороги, что простираются от края и до края.
Глава одиннадцатая
1
Последний маршрут Сташенко был долгим и мучительным. Редко удавалось выспаться, надежных явок оставалось все меньше и меньше. В Кривом Роге задержался: после мартовских расстрелов вставала к борьбе новая смена — молодые, неоперившиеся. Старые связи рухнули, как будто единым махом кто-то смахнул терпеливо вывязанную паутинку.
Затем он перебрался в Пятиречье, где гитлеровцы при помощи местных предателей тоже провели солидную «чистку»: в каждую ранее верную дверь теперь стучался с опаской.
Вовсе обессиленный, он пришел в Павлополь. Михаил Андреевич Глушко, человек в свое время крепко обиженный Советской властью, встретил его так, будто ожидал давно.
— Ну что ж, племянник, садись, пей чай, закусывай с дороги. Тебя-то как звать, племянничек?
2
Наутро Сташенко отправился на базар купить махорки. Несмотря на больные легкие, он курил. Напарник его, Никифор, остался дома, а он пошел.
Солнечный день ослепил Сташенко, засидевшегося с паяльником у верстака. Привыкнув к дневному свету, он запрокинул голову и долго не мог оторваться от синего неба и облаков, плывущих в бездонном пространстве. Ветерок овевал его дубленое лицо. Он расстегнул выцветшую гимнастерку, подставил грудь ветру и солнцу. Лечитесь, легкие, пока солнце милует! Медовые запахи акации налетели на него и заставили глубже и сосредоточенней вдыхать аромат. Лечитесь, легкие! Никогда еще за последние месяцы он не чувствовал себя так хорошо и уверенно. Болезнь опять отступила, кашель перестал мучить. Каждое утро он просыпался с надеждой на что-то значительное, что ждет его, и даже тяжкое поражение Красной Армии под Изюмом и Харьковом не сломило его бодрости. Тревога последних дней тоже улеглась: мало ли кто ходит под окнами и сует свой нос в чужие дела?
Базар встретил Василия Сташенко нищенской суетой, обычной крикливой своей деловитостью. Люди меняли, приценивались, примеряли, взвешивали на весах и ладонях, усовещивали, ссыпали, высыпали, укладывали в мешки, увязывали в пакеты. Привычным глазом Сташенко определил: спичек на базаре нет. На его ладони появились две медные зажигалки.
— Автомат-зажигалки! Камешки — первый сорт! Автомат-зажигалки!
3
Странно, что Федора Сазоновича до сих пор не взяли.
В ту ночь ему привиделся мучительный сон, будто он где-то на морском берегу у развешанных рыбацких сетей беседует со Сташенко. Море бушует и заглушает их слова. Секретарь обкома произносит имя предателя, выдавшего его, но Федор Сазонович не слышит. Оба они кричат, затем штормовые зеленые волны смывают и уносят Сташенко. А ведь еще миг — Федор Сазонович мог знать то имя...
Он проснулся, разбуженный собственным стоном, и долго лежал с открытыми глазами, стараясь восстановить подробности сна и, может быть, догнать важные события, которые безвозвратно уплывали и таяли.
4
В дверь постучали. К ним редко кто заходил. Так уже повелось: соседи не тревожили друг друга в эти дни. С тех пор как Федор Сазонович закрыл «частную лавочку», в доме и вовсе стало тихо.
Постучали не слишком сильно, но настойчиво. Федор Сазонович прижался к стене, будто искал спасения, затем прощально и как-то даже виновато улыбнулся своим и пошел к дверям.
— Пироги с капустой печете? Запах сытный. Прямо дух захватывает, — сказал худощавый человек с жиденькой, видать, недавно отросшей бородкой, переступая порог. — Обувку принимаете в ремонт?
— Пироги? Откуда, к черту, пироги у нас, когда в доме ни зернинки, ни мучинки! — И вдруг что-то осенило Федора Сазоновича: — Постой, постой, человече... Минуточку. Пироги... — Всматриваясь в незнакомое лицо, прокаленное ветром и солнцем, он пытался что-то припомнить. — Да вы заходите, присаживайтесь!..
5
На ладони Федора Сазоновича сияли золотые монеты. Он впервые видит пятерки царской чеканки. Неужели когда-то при царе расплачивались люди чистым золотом?
— Никаких финансовых отчетов, разумеется, с вас не потребуют. — Гость поднялся. — Но расходуйте деньги аккуратно. Если подкупить кого — пожалуйста. Нужда если — тоже надо помогать. В подполье людям трудно живется...
Связной ЦК оказался дотошным. Выспрашивал все до мельчайших подробностей: в ЦК ждут его обстоятельного доклада, дай бог добраться на Большую землю. Рассказывая о пережитом за эти месяцы, Федор Сазонович заново, но уже в слегка усиленном, праздничном освещении видел то, что примелькалось ему и стало буднями — и пожар на складах, и взрыв на Волчьей.
Гость, внимательно слушая собеседника, согласно кивал, а потом вдруг попросил умыться. Плескался в сенях, шумно фыркая, как все мужчины, и покрякивая. Вытерся суровым полотенцем и стал собираться. Ему предстоял долгий путь.
Глава двенадцатая
1
Оказывается, эта выжженная, проклятая богом земля может родить прелестные цветы. В центре замусоренного Павлополя, как повторение баварского оазиса, они вспыхнули летом почти внезапно.
Циммерман приказал взять все это буйство красок и запахов в колючую проволоку, оградить от посторонних взоров. По утрам гебитскомиссар, вооруженный садовыми ножницами и парабеллумом, выходил, озираясь, из собственной резиденции, до сих пор еще пахнущей олифой и красками. В густоте зелени он прятался от любопытствующих и от всех тех, кто попытался бы нарушить его утренний покой. Он давно оправился от зимнего потрясения в бане, но предосторожности соблюдал.
Наряду с любимыми розами великолепным строем стояли японские лилии, поражавшие окраской обмундирования — ярко-малиновые, золотисто-желтые, коричнево-красные. Подразделения лилий Брауна отличались белыми одеждами и сильным ароматом, соревнующимся с запахом роз. Зато соседние георгины, напоминавшие своими округлыми цветами таинственные радарные установки, которые довелось как-то видеть гебитскомиссару, были по-солдатски суровы и лишены запаха. Особенно нравилась ему красно-оранжевая команда на мощных цветоносах, названная близким и понятным именем «Идеал Бауэра».
Осень приближалась и несла с собой заботы. Из Баварии шли посылки с клубнями и луковицами. Каждый ящик вскрывался со священным восторгом: земля фатерланда и взращенные ею цветы. Подружат ли они с новой структурой грунта? Захотят ли прижиться под чужим небом? Впрочем, пора привыкать к восточным широтам. Над этими землями царит теперь германский орел со свастикой. Он уже просматривает просторы за Уральским хребтом, в Сибири. Генрих Циммерман одобряет мудрый план германизации этого края. Хайль Гитлер!
Гебитскомиссар в приподнятом настроении. Ожидаются высокопоставленные гости, тесно связанные с фюрером. Румынский «кондукатор» генерал Йон Антонеску вместе со свитой и сопровождающими лицами, среди которых будет и тот... окружной задавака Зельцнер. Ему гебитскомиссар приготовит особый букет, пропитанный желчью, он это умеет. Зато румынский фюрер получит подобающее великолепие.
2
Не помнят улицы Павлополя подобного торжества. Разве что в далекие дни высочайшего посещения города императором Александром Первым...
Хоть и прибывал нынче Антонеску с миссией не так уж праздничной, встретили его громом меди и цветами. Над гебитскомиссариатом рядом с имперским флагом полоскался трехцветный румынский флаг.
День выдался жаркий. Трубы музыкантов отливали золотом и были накалены так, что обжигали и пальцы и губы. Тем не менее ровно в 17 часов 31 минуту возле гебитскомиссариата зазвучал румынский военный марш. Кортеж показался из-за угла, сопровождаемый облаком густой пыли. Не останавливаясь, машины проследовали к кладбищу, где под сенью разросшихся акаций и верб расположились в ожидании гостей военные, гражданские и Духовные власти.
Солдаты, отдыхавшие в тени деревьев, вскочили и, подчиняясь отрывистым командам офицеров, выстроились позади священников, готовых к богослужению и изнывавших под солнцем в своем облачении. Недвижно замерли хоругви, Антонеску прошагал к встречавшим, поздоровался с представителями военного командования, подошел под благословение к священнику, учтиво кивнул местным властям. Председатель городской, управы сверкал золотой цепью на жилете, массивный Байдара красовался в расшитой украинской вязью сорочке, а начальник полиции неплохо выглядел в новенькой немецкой форме. Циммерман был доволен. Все ладилось. Священники затянули молитвы, румынский солдатский хор подхватил церковный речитатив. В этот миг воины кавалерийского горнострелкового корпуса, третьей и четвертой армий, третьей горнострелковой дивизии и прочих соединений, частей и подразделений румынской королевской армии, покоящиеся под холмами провинциального кладбища где-то на далеком от отеческой земли берегу Волчьей, должно быть, ощутили проникновение благодати.
3
Листовки слетали с часовни, как чайки. Помахивая крылышками, они опускались среди могил. Жители, согнанные на церемонию по приказу, шарахнулись во все стороны.
Антонеску, задрав голову, с любопытством рассматривал небесных гостей, слетавших, как благодать, с вершины божьего дома. Однако военные подогадливее уже окружили своего «кондукатора» плотным кольцом.
Священники продолжали молебствие, им вторили солдаты, равнодушно взирая на происходящее. Гебитскомиссар вспотел, когда ему поднесли листовку. «Район обезврежен...»
Под карикатурным изображением Антонеску с непомерно длинным носом нацарапаны какие-то стишки.
4
Марту вызвали в гестапо. Наконец-то!
Она сама весь день порывалась туда. Удерживал страх. В конце концов она не Жанна д`Арк! Она мать троих детей. Простая женщина, которой посчастливилось исполнить долг перед родиной и фюрером.
Начальник гестапо был подчеркнуто официален. Трудно поверить, что это Ганс Ботте, с которым у Марты давно установились добрые отношения. «Гутен морген, фрау Трауш». — «Гутен морген, господин Ботте». Он почти не улыбался. Седеющая шевелюра и спортивная выправка, которой он гордился. Старый орел! И бил он своим тяжелым клювом, как рассказывали, насмерть.
Здесь же Марта увидела и Рица, дружившего с Длинным Гансом, как прозвали Ботте за его рост.
5
Свобода! Снова свобода!
Как флаг, развевалось это слово в душе Степана Бреуса. Обливался по утрам холодной водой — свобода! Жевал кусок хлеба, посыпанный солью — свобода! Вдыхал упругий воздух уходящего лета — свобода! Целовал Маринку, перебирая ее коротко стриженные волосы — свобода! Густо затягивался самосадом — свобода! Делал гимнастику, оберегая раненую руку от резких движений — свобода, черт возьми, свобода, которой нельзя больше рисковать, а дорожить надо!
Только в полицейском застенке понял он весь ужас потери свободы. Клялся, что никогда больше не сунется «поперед батька в пекло», будет сохранять себя для дела, только бы перехитрить палачей и выбраться. Но едва выбрался — снова сунулся в пекло.
… На этот раз он полез последним. Его не хотели брать с собой, так как очень уж ослабел в тюрьме, но он настоял. Симаков был впереди, он знал тут кое-что. Строил контору, мастерские. Рассказывал, что в те дни ходил в лаптях, таскал «козу» с кирпичами. Под «козу» подбирали здоровяков, платили хорошо.
Глава тринадцатая
1
Они сидели друг против друга в разных концах комнаты. Не будь гестаповцев с пистолетами, до нее легко можно бы достать. В углу дремала овчарка, видимо привыкшая к подобным процедурам.
Катя Помаз была по-прежнему хороша. Пышная модная прическа, едва уловимый аромат духов. «Верно, в чести здесь!.. — решил Сташенко — Парикмахера к ней водят...»
Впрочем, парикмахерша, краснолицая толстушка с воли, приходила раз в месяц и к ним, в общие камеры. Молча брила, стригла давно не мытые волосы и так же молча уходила.
— Я не могла сопротивляться, — старалась объяснить Катя, — меня били. Пытали водой из шланга, вы еще не знаете, как это... Я слишком много знала. В этом беда. Сама не думала, что такая я слабая. Романтика... Рассчитывали, что все останемся живы... а умирать... Умирать не нам, другим... Но вот меня раскрыли...
Теперь-то Сташенко знал, как это произошло. Влюбилась в офицера. Трудно было не поверить его словам, ласкам. Уверял, что он антифашист. Предложил ей деньги для советских партизан. Она согласилась. И тут ее взяли: любимый оказался гестаповцем.
2
Все последующее лишило Сташенко ощущения времени. Ночь сменялась днем. Утра, уже чуть подмороженные, напоминали сумерки. И хотя на небе разгоралось затем солнце, его Сташенко не видел: сильная, бьющая в глаза лампа на столе следователей, сменявших друг друга, слепила его. Приходили и уходили какие-то люди. Собирались консилиумы из секретных профессоров. Добивались показаний изощренной болью. К ней никак нельзя было привыкнуть. От ударов сотрясался и туманился мозг. Били какими-то палками или шомполами, отливали водой и снова били. Он терял сознание, и это становилось привычным состоянием здесь, в кабинете следователя, куда его водили каждое утро, и ночью, и вечером, и днем.
В углу, как прикованная, лежала овчарка, равнодушно смотрела зелеными глазами, и Сташенко дивился ее равнодушию к тому, что проделывают над ним гестаповцы. Открывались и закрывались двери, люди сновали взад и вперед, одни с озабоченными, другие с нагловато беспечными лицами, а собака спокойно лежала, не обращая внимания ни на его стоны, ни на крики и топот. Это была гестаповская собака.
Однажды его повели по ступенькам вниз, в подвал с бетонным полом и стенами, на которых отпечатались следы деревянной опалубки. Люди в комбинезонах деловито подтащили его к крючьям, свисавшим с потолка.
Какие-то голоса спрашивали о делах в павлопольском подполье, о поджогах и взрывах, об убийстве криворожского гебитскомиссара, о взрыве нефтебазы. Они кружили, эти голоса, над головой сутулого Иванченко, Степана Бреуса, Константина Рудого, Петра Казарина, над стрижеными головами криворожских ребят, удачно пригвоздивших местного гаулейтера, слышались и в ночных переулках, неподалеку от явочных квартир... Бесконечной казалась та снежная тропа, по которой ступал босой человек с особыми полномочиями страны, народа, партии, своей жены и детей. Скоре бы конец этой дороге!
3
Федор Сазонович вертел в руках истоптанные грязные башмаки и не знал, что и сказать их владельцу, невзрачному мужичку, до ушей заросшему бородой.
Заказчик скучно жаловался, что вот приходится бродить по белу свету, добывая пропитание для семьи. Семья не маленькая. Сам до войны был на развозке, в экспедиции хлебозавода. А нынче, как не стало хлеба, бродишь по селам, промышляешь чем придется.
— Что же продаешь-покупаешь? — спросил Федор Сазонович, все еще не решаясь объявить клиенту, что башмаки его ремонту не подлежат: прогнили.
— Чем придется торгую. Синька, семечки, мыло... Сам знаешь, время какое! Теперь мы глубоким тылом считаемся. Ну, да скоро, говорят, довольствие будет на полную человеческую норму! Поскольку немецкая власть окончательно и бесповоротно здесь. Вздохнем!..
4
И снова человек идет по степи.
Сыплет мелкий, противный дождь. Небо заволокло тучами. по утрам ноздри щиплет запах морозца. Не алеют, как в прошлом году, неубранные помидоры, не желтеют тыквы и дыни, не стоит почерневшая кукуруза.
В сапогах мокро. Но на душе не зябко, нет! Человек не одинок — вот в чем его сила. Год назад пробирался этой неприютной степью к себе, в родной Павлополь, после воздушного путешествия. Вот тогда он был одинок. А теперь за плечами целая организация, боевые товарищи, связанные клятвой и дружбой. «За муки наших людей, за муки женщин, детей, стариков...» И идет он в область с таким заданием, что, если бы узнали немцы, тотчас же вздернули на первом дереве.
Впереди заслоны гестаповцев и полицаев, высокие стены тюрьмы с вышками и часовыми, колючая проволока, овчарки, уцелевшие явки, люди, напуганные арестами и расстрелами... А он один. Неужели удастся преодолеть все это смертельное нагромождение и вызволить из плена того, кто томится там с лета?
5
Долгие дни прошли, пока Рудой дотянулся до этого кресла. Осторожно облокотившись о кожаные ручки, он искоса поглядывал на пухленькую молодую парикмахершу с тщательно подбритыми бровями и крашеными ресницами. Она действовала неторопливо, даже с ленцой. Но Рудому каждое ее движение представлялось значительным, полным особого смысла. Вот она сверкнула ножницами, и в ушах его запело, потом застрекотала машинка, приятно охладив шею. Бритва, снимавшая белесую щетину с задубелых щек, знаменовала самое нежность, а у глаз его все играл перстенек, наверное, подарок какого-то фрица.
Он все прощал этой бабенке, всю ее греховность, о чем был наслышан, добираясь к этому креслу. Не зря ее приглашают на Чернышевскую с инструментом: заключенные тоже люди. Она собирает тогда свои причиндалы и молча покидает парикмахерскую. Такое случается раз-два в месяц.
В остальное время она намыливает скулы цивильным клиентам. Когда попадается румынский или итальянский военный, не говоря уже о немецких чинах, она расплывается и чуть ли не влезает сама в чашечку с мыльной пеной, чтобы только потрафить гостю.
Рудого она бреет равнодушно, не подозревая, зачем он здесь. Не ведает она, скольких трудов стоило ему нащупать именно это кресло, дотянуться сюда в пасмурный, уже по-зимнему холодный день.