Дороги (Автобиографический очерк писателя)

Бородин Сергей Петрович

1

Автобиография неизбежно включает в себя воспоминания. Поэтому писать ее и просто, ибо не следует ничего выдумывать, и сложно: ведь надо определить, что именно является главным среди тысячи событий и происшествий, составивших целую жизнь. Сложность в том, что и главное тоже неравноценно, неравнозначно и неоднолинейно: одно было главным и поворотным для личной жизни, но прошло бесследно для работы; другое — главным для работы, но ничего не изменило в личной жизни; третье — неразрывно связало работу и личную жизнь. Поэтому продумывать автобиографию столь же сложно, как продумать основу предстоящей повести. Разница лишь в том, что в автобиографию нельзя внести вымысла, а действующих лиц надлежит вводить из реальной, хотя и минувшей жизни. Правда, в повестях вымышленные герои тоже не вполне вымышлены — обычно они являются отражением тоже реальных встреч и существований, творчески преломленных. В книгу герои приходят из авторской догадки.

2

Надо начать с того, что является главным для жизни — день рождения. Я родился в четыре часа утра 25 сентября 1902 года в Москве у Никитских ворот. Вслед за тем меня перевезли в Тульскую губернию, в город Белев, около тысячи лет простоявший на высоком левом берегу Оки. Здесь и протекло мое детство. Мы жили в старинном доме на углу Верхней площади, и самое раннее мое воспоминание относится к трехлетнему возрасту. Перед окнами шумела базарная площадь, тесно заставленная крестьянскими телегами. Среди дня там вдруг раздалось несколько выстрелов и взвод конных казаков кинулся ловить какого-то человека. Нянька мгновенно оттащила меня от окна, а случайно оказавшийся у нас брат моей бабушки П. Ф. Мигунов, сам происходивший из казачьего рода, вскочил на широкий подоконник, распахнул форточку и смотрел вниз, приговаривая: «Ах, негодяи, случись им догнать, погубят человека!» Но догнать не удалось: пуля задела одного из крестьян, остальные наспех запрягли лошадей, и десятки возов хлынули с площади, поневоле запрудив улицу и введя в замешательство казачью конницу. На этом закончилось мое воспоминание о 1905 годе… К разговорам и вестям о дальнейших событиях меня не допускали.

После этого город жил в мирной тишине, шел год за годом, и я постепенно подрастал к школьному времени. Мне едва исполнилось четыре года, когда бабушка научила меня читать. Зимой, сев у горячей лежанки с вязаньем в руках, она учила составлять слова по кубикам, а летом я уже читал ей басни Крылова, сказки Пушкина и братьев Гримм — этих книг в доме было много. Тем же летом бабушка, родившаяся в 1844 году, учила меня писать. Учила так, как сама училась — гусиным пером, объясняя, что стальное не столько пишет, сколько царапает бумагу. С тех пор я научился и выбирать, и чинить перья острым ножом, и, когда года через два явился учитель, мне было трудно перейти от гибкого и послушного гусиного пера к упрямому, бездушному стальному.

Белев жил своими буднями и праздниками, окруженный привольем. На заливных лугах за Окой буйно росли травы, ароматом бесчисленных цветов был пропитан весь воздух с весны до сенокоса. А в сенокос нежный и крепкий запах свежего сена сливался с раздольем песен, когда, прервав косьбу или жатву, окрестные девушки отдыхали. Это не были нынешние безупречные хоры на полях голоса сливались, порой перебивая друг друга, непричесанные, неприглаженные, как пряди на разгоряченных лбах, пение достигало и городских улиц. Крестьяне носили русскую одежду, у каждой волости, а порой и в некоторых отдельных деревнях, бытовала своя одежда, унаследованная от далеких времен. Так жила деревня и за триста лет до меня, и за пятьсот лет, и я рос, понимая эту красоту как нечто неотъемлемое от обыденной жизни. Много позже, когда деревня перешла на городской покрой, я понимал, что рос среди XVI, а то и XIV века. И все это было для меня не реконструированной историей, а повседневной действительностью. И хотя в семье у нас бытовал городской язык, я не отрывал его от языка моей няньки, моих крестьянских сверстников. Может быть, деревенский был менее совершенен, чем язык моей семьи, но, как гусиное перо, он мне казался гибче, чем стальное, и отшлифованнее.

Однажды бабушка достала с верхней полки тяжелую в кожаном переплете библию и сказала: «А теперь почитай-ка мне это. Сумеешь?» Я читал без усилий, понимая всю суть древнеславянского языка, хотя там и встречались слова, неизвестные даже бабушке. Целую зиму читали мы с ней эту книгу, дошедшую до нас через несколько поколений — бабушкины прадеды до XVIII века придерживались старообрядчества, и в доме оставалось от них много древних икон, лестовки (старообрядческие четки), кованые тяжелые лампады и целая полка старописных книг. Это и явилось моей школой русского языка, когда за столом говорили городским, толстовским языком, а вечерами с интересом читали древние книги.

Увлекательно было слушать и множество преданий о дедах и пращурах. Едва ли случалась на Руси война, в которой не участвовал бы кто-нибудь из нашей семьи. Да и есть ли на Руси семьи, откуда не уходили бы на очередную войну отцы или сыновья? Вот почему на нашем семейном кладбище встречались могилы, где дед лежал рядом с внуком, ибо тот, кому надлежало лежать между ними, лег навеки в одной из далеких братских могил.