Земля обетованная

Брэгг Мелвин

«Земля обетованная» — многоплановый роман о современной Англии. Писатель продолжает и развивает лучшие традиции английской социально-психологической прозы. Рассказывая о трех поколениях семьи Таллентайр, Мелвин Брэгг сумел показать коренные изменения в жизни Англии XX века, объективно отразил духовный кризис, который переживает английское общество.

Мелвин Брэгг и его «Сага о Таллентайрах»

Мелвин Брэгг — человек в Англии известный, можно сказать, знаменитый. Причем такой, как у него, популярности писатели удостаиваются крайне редко. Брэгга узнают на улицах, в ресторанах и театрах. Мне не раз доводилось убеждаться в этом в Лондоне. Да что в Лондоне… В Ленинграде в антракте балетного спектакля я был свидетелем тому, как к Брэггу подошел незнакомый молодой англичанин, находившийся в нашей стране в командировке. Подошел просто поприветствовать и поинтересоваться, что мистер Брэгг здесь делает.

Ясно, литературный труд не приносит таких плодов. Дело в том, что Брэгг не только одаренный и серьезный писатель, выпустивший более десяти книг романов и очерков. Он — редактор и бессменный ведущий пользующейся постоянным успехом телепрограммы «Саут бэнк шоу», которая каждый воскресный вечер выходит в эфир по коммерческому каналу лондонского телевидения.

Программа Брэгга посвящена искусству и литературе, то есть вопросам культуры в самых разнообразных формах и аспектах. Варьируются эпохи и виды искусств. Неизменным остается лишь высокий профессионализм передач, для подготовки которых порой привлекаются большие группы специалистов. Мне, к примеру, запомнились программа о старинной итальянской музыке и передача о выдающемся актере современности Лоуренсе Оливье. Значительным событием в культурной жизни Англии стал «фильм-процесс», занявший два с половиной часа экранного времени и охвативший все девять месяцев репетиций спектакля по роману Диккенса «Жизнь и приключения Николаса Никльби». Многие передачи были посвящены писателям — Симоне де Бовуар, Уильяму Голдингу, Энгусу Уилсону, Гарольду Пинтеру и ряду других.

Работа Брэгга на телевидении — не только подвижническая деятельность, направленная на сохранение накопленных человечеством ценностей и раскрытие их перед многомиллионной телевизионной аудиторией. Это и возрождение одного из древнейших в истории литературных жанров — жанра устного рассказа, предполагающего непосредственное общение со слушателем и зрителем. Подобная литературная форма требует высокой культуры слова и немалого актерского дара…

Кроме телевизионной программы (еженедельной!) Брэгг ведет колонку в популярном еженедельнике «Панч»…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Возвращение

1

Последнее время Бетти стала просыпаться излишне рано. Не то чтобы ее будил шум уличного движения — их домик хоть и находился в центре городка, но стоял на тихой боковой улочке, старой улочке. И не животные мешали ей спать. Зима только-только перевалила за половину, светало поздно, собаки сидели в конурах, кошки — дома, что же касается ферм, когда-то подбиравшихся к самой базарной площади, то под натиском новостроек они постепенно лишились и скота, и скотных дворов. Просто она рано просыпалась, вот и всё. Другой причины она не видела; для женщины ее лет и места в жизни сны никакой роли играть не могут, и она предпочитала помалкивать о своих беспокойных сновидениях. Говорить о них не подобало, лучше даже не признаваться, что они у нее бывают.

Ее муж Джозеф Таллентайр спал крепко — хоть и утверждал, что сон у него очень плохой. Он не шелохнулся, когда она вставала с постели; не потревожил его сна и скрип двери, такой громкий и настораживающий, что она даже по-детски замерла на месте. В кухню она спустилась со спокойной совестью.

До чего же приятно побыть ранним утром в одиночестве в своей опрятной кухоньке натурального дерева. Это был подарок сына. Своим убранством она приближалась к американским кухням из прежних милых фильмов, так нравившихся ей. Во всяком случае иметь такую под конец жизни было совсем недурно. Она поставила кипятить воду, чтобы заварить ячмень, помогавший ей при приступах астмы, и, несмотря на то что было еще совсем темно, раздвинула шторы.

Трое мужчин приедут к ней в гости сегодня. Во-первых, сын, которого она любила и за которого тем сильнее болела душой, чем больше поглощали его интересы, чуждые ей. Во-вторых, приемный сын. Его она видела ежедневно, он жил в одном городке с ними и был ей большим утешением. Временами она думала даже, что любит его больше, чем родного сына. Третьего, в чьем воспитании ей тоже пришлось принять участие, она побаивалась — иногда он вселял в нее ужас. Все трое ровесники, все выросли в одном городе и носили одну фамилию. Ту же, что и она. Ту, что получила от человека, за которого вышла замуж тридцать семь лет назад и который спал сейчас наверху — в общем-то почти ей посторонний.

Прежде чем поставить чайник на огонь, она сняла колпачок с носика, чтобы не засвистел. Вид струйки пара, вырвавшейся из носика, доставил ей удовольствие. Легкие морозные узоры на оконных стеклах. Обжигающий пар в помещении. На миг ей показалось, будто она витает между ними — между льдом и жаром. Ей было неизъяснимо приятно находиться одной на этом крошечном пространстве планеты: замерзшее окно, темнота за ним, пар и электрический свет. Когда-то она побаивалась одиночества, теперь же полюбила его: именно в одинокие минуты у нее пробуждались воспоминания и рождались желания; оно действовало на нее, как запах заваренного ячменя, который она вдыхала, чтобы угомонить натруженные легкие.

2

Под крылом, где-то внизу, на расстоянии тридцати девяти тысяч футов, лежала Камбрия. Точно и резко очерченная, она казалась полной сил, древней и стойкой. Пролетавший над ней в реактивном самолете Дуглас был подобен хилому инкубаторному младенцу — лежишь как в люльке, ублажаемый восхитительной музыкой, изысканной едой и разными напитками, — полностью во власти непонятной ему машины.

Он подался вперед, чтобы получше рассмотреть, и потревоженная во сне незнакомка в соседнем кресле еле слышно томно простонала. Дуглас дал ей успокоиться и сосредоточился на открывшемся внизу пейзаже. Половина его жизни прошла в этих местах и половина за их пределами. В настоящее время обе эти половинки как бы перечеркивали одна другую. Он пребывал в растрепанных чувствах, был неистово самокритичен, расслаблен и нетрезв. Выждал секунду, чтобы показать, что и сам сознает всю сентиментальность этого жеста, приподнял свой стакан, обращаясь к знакомым местам, и сделал глоток виски. Никто на него не смотрел.

Все члены его семьи появились на свет здесь, даже его сын. Жизнь его деда, за исключением первой мировой войны, в качестве интермедии, прошла среди этих гор и равнин, посевов и скотины, угля и железной руды, прячущихся под прочной земной оболочкой. Однако взор его привлекала не земля, а воды. Море — высунутый язык Атлантического океана, вылизывающий узкий залив между Шотландией и Англией, и озера, поэтично раскиданные среди голых гор, ярко посверкивающие в это ясное утро. С поднебесной высоты место, где родилось, выросло и сошло в могилу столько людей одного с ним рода и племени, выглядело очаровательным макетом в музее естествознания.

Сам он, скорее всего, кончит свои дни в автомобильной катастрофе, при крушении самолета или от инфаркта где-нибудь в переулке чужеземного города. При удаче.

Мысли его обратились к смерти. В последнее время, проснувшись поутру, он часто занимался тем, что прикидывал, сколько же ему еще остается жить: взвешивал шансы, пытался отделить несущественное от действительно желанного и тут же хладнокровно рассматривал непреложный факт возврата во мрак.

3

— И что ты за самовлюбленная скотина такая!

Лестер не ответил. Он поспешно одевался и был всецело поглощен этим занятием.

— Ну что ты за самовлюбленная свинья!

В голосе Эммы звучало отчаяние и жалость к себе. Она сидела в кровати. Сделанная в дорогой парикмахерской прическа (она снова стала блондинкой) растрепалась, и пряди повисли вдоль усталого, помятого лица; в зубах пластмассовый, под слоновую кость, мундштук с первой из пятидесяти сигарет — дневной рацион, — без которых, по ее словам, она не могла жить и которые, как она опасалась, укорачивали ей жизнь.

Ну прямо кукла, огромная толстая кукла, подумал Лестер, ловко вдевая ноги в штанины новых брюк. Чудовищная кукла! Каких продают на благотворительных базарах. Ходит, говорит, открывает и закрывает глаза, пищит. Он усмехнулся. Вот именно. И еще — она похожа на надувных кукол «утеха моряка», которыми торгуют в порномагазинах по всей Тотнем-Корт-роуд. Именно! Помесь хлопающего глазами пупса (у нее и глаза к тому же голубые) с резиновой куклой. Эта мысль развеселила его. Он расхохотался.

4

Гарри страшно задохнулся. Ему было стыдно стоять, беспомощно согнувшись, как марионетка на отпущенных веревочках, в то время как тренер с силой нагибал и разгибал его, помогая продышаться. Он не любил привлекать к себе внимание.

Посмотреть встречу двух регбийных команд народу — по масштабам Тэрстона — собралось немало: человек триста пятьдесят. Матч Тэрстон — Аспатрия (ближайший городок) по традиции игрался в канун Нового года. И тут уж страсти кипели. Гарри сбили, отнимая у него мяч. Остальные двадцать девять игроков, столпившиеся вокруг, ждали спокойно. Изменить результат теперь могло только чудо. Счет был 27:8 в пользу Тэрстона, и до конца игры оставалось всего десять минут. Единственное, что вызывало сейчас некоторое напряжение, — это беспокойство команды Аспатрии, как бы тэрстонские защитники не рванули вперед и не попытались забить еще несколько голов, доведя счет до баскетбольных цифр, и опасения команды Тэрстона, что ей не удастся этого сделать. Одетые легко, игроки непрестанно двигались, чтобы не замерзнуть в этот зимний морозный день.

Сгущались сумерки. Плотно затянувшая небо серая пелена постепенно чернела. Спортивное поле находилось за городом. Его оборудовали далеко от центра в период непродолжительного подъема общего благосостояния и самонадеянности с типичной для шестидесятых годов уверенностью, что теперь-то уж привилегий и места хватит на всех. Земля принадлежала Регби-клубу, и большинство членов приезжали на собственных машинах. Не так удобно было тем, кому приходилось топать сюда из центра города или из районов муниципальных новостроек. Новый клуб внес изменения и в светскую жизнь городка. Площадки для игры в сквош привлекли толпы энтузиастов этого вида спорта, прежде бывшего в загоне. Организовывались поездки во Францию вместе с командой регбистов, и на субботние танцевальные вечера приглашались знаменитые джаз-оркестры и приобретающие популярность рок-группы. Дамы щеголяли на этих вечерах шикарными туалетами, сшитыми по последней моде. Здание клуба было построено весьма рационально, с большими комнатами, окна которых выходили на обе стороны, и, как говорили знатоки, напоминало лыжный павильон где-нибудь в Альпах. Поговаривали о теннисных кортах, и архитектор, игравший в команде клуба, уже разрабатывал соответствующий проект. Неряшливо одетые члены клуба вызывали косые взгляды; заведовать баром был приглашен на полную ставку специальный человек. Кто-то из бывших президентов докопался, что близится семидесятая годовщина со дня основания клуба, и сейчас готовилась его «Краткая история». Кто-то внес предложение установить мишени для стрельбы из лука.

Когда Гарри вернулся в строй, со стороны трибун раздалось несколько хлопков, и игроки рассыпались по местам, готовясь бить штрафной удар. Сразу же за трибунами начинались поля — тучные земли простирались до самого моря на севере и столько же, миль восемь, до гор на юге. Регбисты в шортах, ярких рубашках, в гетрах с подложенными щитками, крепкие, с сосредоточенными лицами, казались вписанными в пейзаж. И только легкий покров снега придавал всему какую-то нереальность. Штрафной забить не удалось. Недолет!

— Давай, Тэрстон!

5

Все шло совсем не так, как рассчитывала Бетти. Ей хотелось, чтобы они собрались как единая счастливая семья. Ей хотелось, чтобы все были настроены мирно, дружно и беззаботно. Ей хотелось веселой суматохи и общей доброжелательности — одним словом, святочного настроения. Вместо этого она видела вокруг себя раздраженных людей, которые с шумом заполнили ее домик и толклись там, безразличные друг к другу и к самому домику; вот именно, думала она, — безразличные. И от этого он казался маленьким, тогда как мог бы казаться

теплым.

Даже Гарри был какой-то неуравновешенный, не такой, как всегда.

Первым явился Лестер, на которого просто страшно было смотреть, подумала она, тут же дав себе обещание ни с кем не делиться впечатлением и возражать каждому, кто скажет это. Его мать — добрая старая Хелин (младшая, беспутная сестра Джозефа) — не оставила ключа от входной двери под камнем, а Лестер был не в таком виде, чтобы идти разыскивать ее по уже открывшимся барам. Он попросил дать ему поесть и помыться. Бетти дала ему чистое полотенце и спросила, откуда у него все эти синяки и ссадины. Молча выслушала ложь о том, что он упал с лестницы на вокзале, и пошла жарить яичницу с картошкой, как он просил.

Джозеф, конечно, лопался от любопытства, но и ему воспитание не позволило задавать прямые вопросы. Замечания, вроде: «Безобразие какое! Лестницу в порядке не могут держать», или «Раньше тебе любая лестница была нипочем!», или «А может, ему надо сперва дыхание открыть, а потом уж садиться за яичницу с картошкой — да шучу я, шучу!» — эти и тому подобные замечания, вызывавшие на откровенный разговор, Лестер просто игнорировал. Он заперся в маленькой, но хорошо оборудованной ванной комнате и впервые за долгое время почувствовал, что напряжение сходит с него; расстегнул пиджак, снял разодранную шелковую рубашку, стянул измятые, перепачканные брюки и вдруг задрожал всем телом, лоб покрылся холодной испариной, и его стало будто выворачивать наизнанку. Проникнув сквозь тонкую стенку, звуки достигли ушей Джозефа и заставили его прикусить язык.

Последнее время на Джозефа иногда нападало вдруг отчаянное веселье. Или он был весел, или погружался в бездонную грусть. Ему теперь часто казалось, что жизнь его, как ни крути, прожита впустую. Разогнать черные мысли можно было только бурной деятельностью.

Едва Лестер вышел из ванной — прямо к накрытому и уставленному тарелками с едой столу, — явились Дуглас, Мэри и Джон. В гостиной сразу стало тесно. Все столпились посредине комнаты, подпираемые сзади ручками трехпредметного гарнитура. Чтобы высвободить немного места, Бетти раздвинула мебель по углам. Джозеф сразу же подверг Дугласа суровому допросу, особенно трудно переносимому после трехсотмильной поездки на машине. Чем он, собственно, там занимался? На что похож Голливуд? С кем он познакомился? Как обстоят дела с фильмом? Бетти, с одной стороны, испытывала раздражение — ну что за настырность такая, что за бестактность, но, с другой — не могла не разделять, хоть и с некоторой насмешкой над собой, понятного любопытства мужа. Ей тоже хотелось знать все это, и она была уверена, что Дуглас со временем все расскажет ей сам; дайте только срок, и он сложит к ее ногам все свои приключения. А сейчас он усталый и издерганный после автомобильной поездки, и лучше к нему не приставать. Он и рад бы удовлетворить любопытство отца, но ему претит всякое проявление родительской опеки. Отношения отца и сына все еще бывали порой несколько неестественными — будто между двумя мальчишками, охваченными духом соперничества. Лестер наблюдал за ними с повышенным интересом, как будто смотрел партию в настольный теннис. Он всегда считал Дугласа дураком и не изменил своего мнения даже после того, как Дуглас добился известного успеха в жизни. Скорее, этот успех заставил его с другой меркой подойти к сыну человека, который помог ему больше, чем родной отец. Дуглас-то — просто позер. Тоже мне — высокоинтеллектуальная болтовня! Позер он, думал Лестер, пустомеля. Вот именно! Он продолжал есть, не обращая внимания на вновь пришедших.

II

Решения

1

Нужно сразу же решить, как писать эту повесть. Возможно, усталость и недавняя резкая смена мест вывели его из равновесия, а может, проще — он почувствовал потребность квалифицировать как-то охватившее его неясное чувство, по своей интенсивности не уступающее жадности или страху. Как бы то ни было, лишь только они подъехали к коттеджу, Дуглас донес чемоданы до входной двери, пробормотал несколько невразумительных слов извинения и пошел по тропинке в сторону пустынных гор, чтобы побыть наедине с мыслями о смерти товарища, которые он хотел и не мог отогнать. Их нужно было привести в порядок во что бы то ни стало.

Была зимняя, как с картинки, ночь, и только те, кто далек от природы, могли бы назвать ее неправдоподобной. Высоко в небе стояла луна, ясная, четкая, светозарная. Звезды мерцали тысячами: хорошо различимый тюлевый плат Млечного Пути, Большая Медведица, созвездие Близнецов, Полярная звезда… Так легко поверить, что все это глазки в туго натянутом темном шатре неба, через которые бог подглядывает за нами. Освещенные луной заснеженные гряды гор вырисовывались отчетливо, как на рождественских открытках, а самым громким звуком был хруст мерзлого папоротника под подошвами его загубленных городских ботинок. Замедлив шаги и прислушавшись, он сумел уловить постукивание овечьих копыт, шорох пробегавшей лисы, легкий поскок зайца. Тишина окутала ему сердце, и впервые за несколько недель он вздохнул полной грудью.

Он провел взглядом по береговой линии, задерживаясь на городках и деревнях, куда укатывал когда-то на велосипеде и долго колесил по пустынным воскресным улицам, высматривая, не появится ли кто-нибудь из его подружек, которые и не подозревали, что он находится в окрестностях, а затем мчался на пляж и проводил весь день в море и у моря. Вон там находятся уходившие под морское дно шахты, где работал когда-то его дед. Здесь он родился, вырос, здесь все было свое: запахи, названия, места и связанные с ними воспоминания, история, звуки, очертания, воздух… Здесь был его дом.

Но почему же все-таки Элан ушел в лес и погиб там, дал себе умереть?

Он познакомился с Эланом, когда тот только что приехал из деревни и поступил в местную классическую школу, и, хотя он был на год моложе Дугласа, они сразу же подружились. Может, это объяснялось миссионерскими наклонностями, пробудившимися в то время у Дугласа и проявлявшимися в желании помогать тем, кто больше всего нуждался в помощи; могло также играть роль и то обстоятельство, что Элан безоговорочно считался способнейшим учеником, каких школа давно не видала, и Дуглас не хотел упускать из виду фаворита. Однако подобные объяснения преуменьшали роль самого Элана в их сближении. А ведь он разделял дружеские чувства Дугласа. Да и свое собственное поведение незачем умалять. Как-никак он один во всей школе искал дружбы с Эланом и действительно заинтересовался им: проводил с ним время, подолгу разговаривал, радовался успехам, привязался. Не так уж эгоистичен он был, и, пожалуй, правильнее будет назвать их отношения просто дружбой.

2

Дуглас споткнулся о собственный чемодан — он стоял на крыльце, там, где он его оставил, — и, берясь за ручку, понял, что от перемирия не осталось и следа.

Мэри стояла коленопреклоненная, как в церкви, перед камином в комнате нижнего этажа. Она не могла не слышать, как он вошел, но, ни на минуту не прекратив своего занятия, продолжала сосредоточенно дуть под решетку, пытаясь вдохнуть жизнь в сырой хворост.

Дуглас, не говоря ни слова, направился к лестнице, прихватив, в качестве жеста доброй воли, и ее чемодан. (Она, однако, не увидела этого, так как ни разу не оглянулась.)

— Я и твой унесу, — сказал он, не умея делать добро исподтишка.

Наверху находилась «большая» спальня и каморка, в которой спал Джон; домик был маленький, но они наезжали сюда редко, во дворе были еще постройки, которые в дальнейшем (когда начнется приток средств) можно будет отремонтировать и использовать под жилье — залог будущей оседлой жизни. Он стоял в глухой деревушке, милях в восьми к югу от Тэрстона; вокруг расположилось несколько ферм. Небольшой коттедж, сложенный из камня в семнадцатом столетии и крепко прилепившийся к склону горы — для тепла. Никаких пейзажей. Дуглас быстро распаковал свои вещи, сунул пустой чемодан под кровать и пошел вниз; Мэри сидела на низенькой табуретке с кочергой в руке и завороженно следила за слабыми язычками пламени, колеблющимися над угольями, как дитя, делающее первые шаги.

3

Новый год наступил.

Кочующие комментаторы доставили телезрителей в Шотландию на «подлинный, достоверный Хогменей»

[4]

, где пьяненькие кельты и ухмыляющиеся пикты махали в стороны направленных на них телекамер, на которые упорно падал мокрый северный снег. Оттуда рассевшихся у телевизоров празднично настроенных людей перекинули еще куда-то и пошли гонять по планете; изображения рикошетом отскакивали от спутников, беспощадно круживших вокруг земли, и повсюду люди скакали, веселились и приветствовали наступление нового года, то ли добровольно участвуя в злоупотреблении собственным доверием, то ли действительно поверив на миг в колдовской полуночный час, в поворотный пункт, в возможность перемены.

На колокольне тэрстонской церкви ударили в колокола, бары опустели, и люди, толкаясь, хлынули вдоль по улицам к церковной площади, словно прошел по городу клич собираться на какую-то средневековую войну. Вокруг украшенной елки образовался огромный хоровод, а за этой массой веселых, смеющихся людей вращались, как планеты, еще несколько хороводов поменьше, но все они каким-то образом сумели попасть в тон и теперь запели, не особенно стройно, но жизнерадостно, песню Роберта Бернса:

Большинство произносили слова невнятно, не будучи в них твердо уверенными, но никто не споткнулся на трех прекрасных и трогательных словах: «Счастье прежних дней». Повторяя припев, хоровод начинал сужаться и сходился к центру, напоминая замедленную съемку осыпающейся розы; затем снова растягивался во всю свою ширь и снова сужался. Мужчины с удовольствием устраивали давку, женщины ставили крест на новых колготках, дети, допущенные на встречу, только глаза таращили в непривычной обстановке, когда сотни взрослых под моросящим дождем готовы были толкаться, отдавливать друг другу ноги и обниматься с незнакомыми людьми в ответ на единственный пароль: «С Новым годом!»

4

Гарри и Эйлин заглянули в несколько баров, потом, конечно, отправились в Регби-клуб, где Эйлин поговорила с Дугласом, который нравился ей и внушал доверие (хотя и старался всеми силами выставить себя в невыгодном свете). Оттуда они ушли вовремя, чтобы быть у церкви к началу хоровода. Лестер тоже был там; по виду его можно было заключить, что он успел побывать в драке, однако он это начисто отрицал, и ему с благородным негодованием в голосе вторили сопровождавшие его дружки. Эйлин не очень-то радовали эти городские приятели брата. Они только баламутят его, считала она, в их присутствии проявляются худшие его качества. Она предпочитала тех немногих приятелей, которые у него еще сохранялись в деревне со времени, когда он принимал участие в пробегах по горам: батраков на фермах или механиков из небольших гаражей, людей, которым сам Лестер — чего ей знать было не дано — отчаянно завидовал в дни «упадка», вот как сейчас. Потому что, хотя сами они никогда бы этому не поверили, люди эти находились в лучшем положении, чем он, — во всяком случае, в настоящее время. А в редкие минуты, когда Лестер задумывался, он отчетливо видел, что так оно будет и впредь. И что еще важнее, они жили в сельской местности, которую Лестер хорошо знал и искренне любил. Не в пример Дугласу и Гарри он был настоящим деревенским мальчишкой; он и браконьерствовал, и охотился, разбивал палатки, запруживал речки, ставил капканы на зайцев, лазил по скалам — ему нигде не бывало так хорошо, как в деревне, и поистине велика должна была быть сила столичного яда, которого он столь жадно насасывался, если миражи, за которыми он так бесталанно гонялся, смогли отрезать его от подлинных, изведанных радостей и успехов. Настроение у него, однако, было не такое уж мрачное, как с облегчением обнаружила Эйлин; он сообщил ей, что познакомился с «отличными парнями» — «денежные ребята, знаешь, типа фермеров «из благородных». Они прикатили в Тэрстон из Мидлендса с целой сворой гончих и, поболтав с ним, пригласили поохотиться завтра с утра.

— Счастье решило снова повернуться ко мне лицом, — заявил он.

Она чмокнула его в щеку и от всей души пожелала удачи в новом году. Затем отыскала своего отца Джорджа, находившегося уже в сильном подпитии, и мать под ручку со своим новым возлюбленным. Гарри расхаживал по площади, энергично пожимая руки знакомым. Затем он повез ее к Бетти — куда обычно отправлялся в первую очередь, сразу же после традиционного хоровода на церковной площади, — и Эйлин очень порадовалась возможности немного передохнуть. Только они вошли, как ворвался Джозеф в сопровождении двух-трех приятелей и нескольких незнакомцев; они опустошили блюдо с бутербродами, хорошо выпили, перевернули дом вверх дном в поисках открывалки и отправились дальше по городу, согласно намеченному плану. Эйлин и Бетти немного посудачили.

В машине она положила голову Гарри на плечо, испытывая при этом чувство удивительного покоя. Она заметила, что он вел машину осторожно, заботясь, чтобы ее голову не встряхивало и не мотало. Ей приятна была его внимательность к ней и к окружающим. Она подивилась в душе — вот ведь у нее в отношении Гарри нет никаких сомнений, а он и не подозревает о ее твердых намерениях. Она не знала другого человека, который был бы таким скромным, таким незыблемо хорошим. Вот уже три года как его скромность, его надежность, его верность согревали ее, и она знала, что их молчаливое соглашение для него куда более обязывающе, чем все кольца, свидетельства и клятвы в мире для любого другого. Эйлин научилась ценить надежность. Она росла заброшенным ребенком, и это едва не погубило ее. Она поражала своей молчаливостью, всех сторонилась, и ее единственной детской радостью была еда. Она и теперь иногда удивлялась, как это ей удалось вырваться из плена вечно усталой, неудовлетворенной, жирной и инертной плоти и ленивого ума. Она гордилась тем, что сумела совладать с собой, но ни на минуту не забывала, как близка была к пропасти. Только вмешательство хорошо относившейся к ней учительницы спасло ее. Но она перестала доверять людям, всем, кроме Гарри. Полагалась только на себя, убежденная, что от людей ничего, кроме пакостей, не дождешься. Разумеется, исключая Гарри. Эта настороженная самостоятельность на первых порах была причиной многих трудностей, но позднее, с головой уйдя в свою работу в колледже, она поняла, что лучшего союзника не найти. Она работала одна, устанавливала себе собственные критерии и упорно следовала им; на работе она чувствовала себя прочно и надеялась сделать карьеру и на другом поприще — в политике. Но сперва она хотела выйти замуж. Она скажет Гарри об этом сегодня же. Когда же и приступать к осуществлению подобных намерений, если не в первый день нового года.

Они поехали поздравить старого Джона. Мысль о нем мучила Гарри весь вечер. Он увидел, что окна темны, и в досаде прикусил губу.

5

Старый Джон ни минуты не спал. А когда не спишь, время идет медленно-медленно. Эта ночь тянулась бесконечно.

Бесполезные большие ноги ныли и горели, а самому ему было холодно, несмотря на все пледы. Он слышал, как к нему приезжали и уезжали и даже чуть было не окликнул Джозефа — тот бы понял, — только к тому времени он уже принял окончательное решение. Он понимал, что теперь его обязательно отвезут в приют для инвалидов или в больницу, и не хотел, чтобы всю эту суету разводили среди ночи. Лучше уж он подождет.

В том, как он, не смыкая глаз, прислушивался к себе, было что-то от ночного дежурства у постели больного.

вот только кому и зачем оно было нужно? Что ждало его впереди? Следующего нового года ему уже не встретить, это ясно. Лето он еще, может, протянет, да и то вряд ли. Может, еще одну весну? Хорошо бы увидеть в последний раз приход весны. Только много ли увидишь с больничной койки? Хотелось бы взглянуть на новорожденных ягнят — больше всего, пожалуй, ему хотелось бы увидеть ягнят, ну и распускающиеся листья и цветы тоже, конечно. Его первая жена, умершая давным-давно, и вторая, которая ушла из жизни всего пять лет назад, — обе очень любили цветы. Их лица путались у него в памяти: выражение одной, черты другой. Путались в воображении дети и их дети, друзья, миссис Фелл со своими тортиками, дарившимися от чистого сердца. Хорошо бы объехать все места, где он когда-то работал: посмотреть поля, которые он пахал, копал, за которые болел душой. Взглянуть бы на них разочек. Больше ничего и не надо.

А что, собственно, ещё? Пока тянулась эта невыносимо длинная ночь, старик не раз пытался дать себе ответ на вопрос, ставший теперь неотложным. Зачем все это, зачем была дана ему жизнь? Будет ли у него еще жизнь, еще проба, еще рождение? Вряд ли. Нет, этого не будет. Но даже при всем при этом не может же жизнь быть совсем бессмысленной, а? Иначе зачем же все это? Он крепко сжал зубы, чтобы не дать себе расплакаться, от обиды, когда, не в силах сдержаться, пустил в кровать. Наконец за окном забрезжил рассвет. Им придется взламывать дверь… хотя нет, у смотрителя есть запасной ключ. Как хорошо было бы закрыть глаза вот сейчас, сию минуту, поскольку это все равно конец. Но это не дано. Еще машина проехала мимо. Ватага ребятишек на велосипедах промчалась, отчаянно трезвоня. Теперь уж его скоро найдут.

III

«Лондонский мост»

1

Часы над церковью пробили шесть раз. Их было слышно, когда ветер дул с северо-востока. Было как-то странно слышать бой церковных часов в Лондоне, да еще такой: оловянный, глухой, деревенский, как альпийский колокольчик. Он проснулся часа в четыре — как обычно после попойки. Все шло как по писаному: недолгое тяжелое забытье, внезапное тревожное пробуждение, кружащаяся комната, бутылка молока и три таблетки парацетамола и затем трудный выбор — лечь ли снова в постель или попытаться почитать? Постель победила. Он научился спокойно воспринимать алкогольную бессонницу; лег на спину, устроился поудобнее и углубился в мысли, ставшие более благодушными после принятого лекарства.

Мэри крепко спала. За окном было еще темно, но он так и видел ее. Она спала, раскинув ноги, обхватив руками подушки и уткнувшись в них носом, разметавшиеся волосы скрывали лицо. Он дотронулся до нее и легонько повел рукой вдоль спины до талии и чуть пониже. Она шевельнулась, но он тут же убрал руку. Несмотря на то что желание было сильно подогрето алкоголем, ему не хотелось ее будить.

Они уже три месяца как вернулись из Камбрии, но она так и не забеременела. Иногда он прилагал к этому усилия, иногда нет. Мэри так и не знала наверное, как истолковывать его поведение — то ли это тонкий расчет, то ли простительное упрямство. Пока что, не имея доказательств обратного, она предпочитала верить ему и игнорировала его невысказанное, но весьма ощутимое противодействие своему ультиматуму. Потому что хоть она и добилась от него согласия, но методами, что-то очень уж похожими на шантаж: если он не согласится, заявила она, то действительно ей придется поискать в отцы ребенку кого-нибудь другого. Она прекрасно знала, как он ревнив и какой он собственник по натуре.

Дугласу трудно было бы объяснить ей свое нежелание. Раз уж он собирается порвать самые важные узы своей жизни — супружеские, — зачем им связывать друг друга еще одним живым существом? Его колебания и раздумья были не чем иным, как трусостью, хотя, с другой стороны, этим он давал их браку последний шанс. Вот именно — шанс. Потому что физическая близость их не прерывалась. Возможно, перед тем как уйти, он решил последний раз испытать судьбу, которую — в соответствии со своим теперешним языческим душевным настроем — он считал всесильной.

Собственная неудовлетворенность жизнью смущала его. В лучшем случае это выглядело как неблагодарность эгоиста. Разве мог он представить себе в юности, что будет вести такую внешне приятную, легкую и интересную жизнь? От этого вечного недовольства он начинал казаться себе человеком слабым и к тому же ничтожным. Однако недовольство засело в его сознании, и избавиться от него не было, по-видимому, никакой возможности. Он пытался напомнить себе о бедности «третьего мира», о язвах души и чела, о застенках ума и совести, о потерянных империях, о социальной несправедливости — ничто не могло сдвинуть с места его полностью занятый собой мозг, направить его на деятельность, которая, как принято думать, помогает превозмочь эгоизм и рассеять нудные страдания подобного рода. Жажда наслаждений завела его в конце концов в тупик, где на него навалились всевозможные обязанности. Честолюбие вряд ли могло что-то дать. Накопление ради накопления было пошло. А ведь он как-никак ухлопал свою семейную жизнь. Обманул доверие, которое уже никогда не восстановить, как не восстановишь скорлупу разбитого яйца, как не зарежешь вторично жертвенного петуха. Может, не стоит искать ответа в жизни, может, лучше читать книги. Устроиться бы в однокомнатной квартирке, записаться б в разные библиотеки и читать один за другим шедевры мировой литературы. Успокоимся на этом. А там будь что будет. Жизнь скоро предъявит свои требования, на это она горазда. А то можно поехать в США — на западное побережье, — симулировать амнезию и начать жизнь сначала бездомным литератором. Почему бы и нет? Младенческие фантазии не раз вели к крупным переменам и революциям. А то можно засесть за писание Значительной пьесы. Или начать работать для лейбористской партии. Или пойти в священники (так бы он и поступил, если бы верил в бога); или броситься с Брайтонского мола или с Блэкпулской башни, откуда там удобнее. Небытие казалось сладостным, а алкоголь лучшей ему заменой.

2

Что-то в облике Майка Уэйнрайта говорило, что он кое-чего в жизни добился. Он и правда добился. Облик соответствовал действительности.

Ему было пятьдесят с небольшим; стройный, но не худой, он производил впечатление сильного человека, обладал легкой походкой, хорошей осанкой, уверенностью в себе. Уверенность была заслуженная, хотя и чувствовалось, что ее нужно подкреплять, а настороженное выражение глаз говорило о прошлых трудностях и о некоторой ранимости, словно черты лица легко уязвимого человека были наложены на жесткую основу или наоборот. На этом лице постоянно сменялись одно другим самые различные выражения: то живость, то нарочитая невозмутимость, то беззащитность, то спокойствие. Он производил впечатление человека опытного, но готового воспринять в дальнейшем всякий новый опыт, как будто жизнь преподала ему суровые уроки и с ним не цацкалась, да только он не напугался и не потерял к ней интереса. Он был похож на видавшего виды борца, чье сознание и сама жизнь слишком часто подвергались грубым ударам, но который сумел все-таки собрать кое-какие осколки и слепить из них независимую личность, имевшую полное право на самостоятельное существование. Потому что в Уэйнрайте прежде всего бросались в глаза именно его независимость, самостоятельность и решительность, не имевшие ничего общего с самодовольной обособленностью людей по-настоящему богатых или обладающих настоящей властью, чье поведение обусловливается их отстраненностью от всех прочих, поддерживаемой всеми правдами и неправдами. Это не было и высокомерие анархиста, которому в высшей степени наплевать на весь мир, поскольку он твердо уверен в том, что миру в высшей степени наплевать на него, и который пытается представиться человеком дерзким, смело идущим навстречу своей гибели, зная, что всегда может рассчитывать на мимолетное внимание окружающих, хотя бы потому, что в душе каждого из нас найдется струнка, готовая отозваться на подобную бесшабашность. Уэйнрайт, вы чувствовали, заслужил право на свою независимость, подвергался испытаниям и с честью их выдержал, падал, снова поднимался, справлялся со слабостями, залечивал раны и, не задумываясь, шел дальше. И кое-кто — люди дугласовского толка — видели в нем нечто вроде пробирного камня, не поддающегося дурным воздействиям, человека, к которому слово «порядочность» можно было применить без малейшей натяжки, без тени ходульности.

Он успел попасть на войну за два года до ее окончания и даже повоевать на передовых позициях. Если тебя не убьют, говорил он, если ты считаешь, что воюешь за правое дело и что вообще все это имеет какой-то

Майк был поблизости, когда «освобождались» лагеря, и все подобные понятия испарились, подобно налету эйфории. Зрелище, представившееся ему, — хотя он открылся только своей жене — было жутким и в то же время каким-то фантастическим; во всяком случае, вначале он испытывал лишь отвлеченную естественную жалость к этим людям-скелетам. Затем были найдены огромные общие могилы; всему этому в первый момент можно было только удивляться, словно привычный мир медленно перевернулся у него перед глазами вверх дном. Постепенно все стало на свои места, и тогда смысл случившегося потряс его. В 1945 году, в день окончания войны, Майкл Джефри Уэйнрайт, двадцати лет от роду, житель южного Лондона, уроженец западной части Англии — Англии сэра Уолтера Рэли, — участвовавший в футбольном матче по случаю победы, внезапно бросился бежать прочь, не взглянув даже на летящий в его сторону мяч, забежал за бараки, где прежде помещались немцы, и долго плакал беспомощными слезами, не дающими никакого облегчения, потому что вдруг почувствовал страшную усталость от неожиданно навалившегося на плечи груза — сознания, что открывшееся ему зрелище ада на земле теперь уж навсегда застряло в его памяти.

За этим последовал период апатии, который, как он считал, мог навсегда убаюкать его чувства. Он поступил в университет и поплыл по течению. Спортом он по-настоящему не увлекся, хотя когда-то очень любил играть в регби и крикет; его заинтересовал основной предмет — современная история, — но не настолько, чтобы с головой уйти в него; консультации у молодого — несколькими годами старше его — преподавателя постепенно выродились в бесконечные разговоры о прошедшей войне, лекции он скоро перестал посещать, чтение приводило к тому, что, отложив книгу, он погружался в пустые грезы. Случались, правда, и собственные открытия, вроде Камю или «Бесплодной земли» и «Пруфрока» Элиота, которые подействовали на него как укол инсулина на диабетика. Он попивал, но без шума. Женщинами особенно не увлекался. Родители его умерли во время войны, и каникулы он провел на Средиземном море, бродя среди развалин других погибших цивилизаций. После второго курса он не вернулся в университет и ни с того ни с сего уехал в Америку.

3

Элена принесла им второй графин красного вина. Верхний зал итальянского ресторанчика был, как всегда, забит народом, внизу же много столиков оставалось незанятыми, хотя еда поступала из одной кухни. Это объяснялось приветливостью Элены — грациозной итальянки, которая ласточкой носилась между столиками, — и традицией, которой следовала молодежь, работающая в кино и на телевидении, литературная и театральная. Обстановка здесь была временами совсем клубная. Привлекало и это. И к тому же цены были умеренные.

Дуглас обменялся кивками с несколькими посетителями, которых знал, кого получше, кого похуже — для этого существовала хитрая, но чрезвычайно удобная шкала кивков, — и посмеялся в душе, наблюдая откровенную смену выражений на лице — барометре чувств — одного молодого критика, знатока ультрасовременных литературных течений; вообще-то парень был очень умный, только-только из Оксфорда, язвительный, брызжущий заумными эпитетами и презрением, умело объясняемым примерами из классиков всех времен, рядом с которыми наши современники, естественно, кажутся пигмеями и т. д. и т. п., — одним словом, следовал он дорожкой, давно проторенной многими молодыми людьми, которым не терпится пожать плоды трехлетнего учения в университете. Правила были просты: бей по известным личностям — так ты заставишь говорить о себе, попадешь в центр внимания, сделаешь себе «имя», приобретешь рыночную стоимость (на рынке, который он, разумеется, презирал). Вышеуказанный молодой человек — скорее жизнерадостный, скромный и порядочный, понуждаемый, с одной стороны, страхом оказаться в рядах неудачников, с другой — не попасть в число модных, сначала коротко, по-деловому кивнул Дугласу в ответ на его короткий деловой кивок, но потом, заметив, что Дуглас пришел с Уэйнрайтом, уже не упускал случая искоса взглянуть на него, понимающе качнуть головой и подмигнуть. Это было до смешного откровенно — с таким отсутствием чувства собственного достоинства Дуглас не сталкивался в юности, да и вообще никогда и нигде. Подобное пресмыкательство и подхалимство, как он слышал, встречалось в крупных корпорациях, но самому ему наблюдать такое приходилось редко. Смотреть на это было странно. А объяснялось все чрезвычайно просто. Уэйнрайт мог ввести молодого критика в мир телевидения (который он, разумеется, презирал). Он был немного знаком с Дугласом по литературным приемам (которые презирал), ну и, естественно, съев свою диетическую телячью котлетку, подошел к ним, таща за собой прехорошенькую всклокоченную спутницу, перекинуться несколькими банальными фразами и тут же наладить контакт с Уэйнрайтом. Наконец, после многих поклонов, он отбыл.

— Этот преуспеет, — сказал Дуглас. — Только зачем ему нужно преуспевать таким путем?

— Всем нам нужна поддержка на первых порах, — сказал Уэйнрайт. Он заметил, как реагировал Дуглас на поведение молодого человека, и счел его тон слишком нетерпимым. — Во всяком случае, большинству.

— Согласен.

4

И весь тот день повесть об Элане стучала у него в голове. Шагая по лондонским улицам, Дуглас вдруг оказывался на лесной тропинке, по которой этот человек шел к своей гибели. Добровольно? Отчаявшись? Или — причем Дуглас был убежден, что именно так оно и было, — в поисках какой-то закономерности жизни, какого-то оправдания ее, из стремления установить связь со своими истоками и еще, чтобы умерить боль в облегчить гнет прошлого. Тяжелые бензинные пары уступали место влажному запаху прелых листьев. Здания растворялись на глазах, и взору открывались беспорядочные ряды буков, елей и сосен. Шум стихал, и до него доносились, заглушая все остальные звуки, ровные шаги человека, устало бредущего мелколесьем все вперед и вперед, ищущего, больного, но, согласно мысли Дугласа, уже завидевшего свет, способный — способный ли? — искупить как-то сконцентрированные беды бессмысленно затрудненной, прошедшей незаметно и никому не нужной, грубо попранной жизни. Дело в том, что, согласно повести, согласно воспоминаниям Дугласа, Элан любил науку чистой любовью, имел ясную голову и светлый, незамутненный талант, погребенный под гнетом психологических бытовых неурядиц и ущемлений, отягощавших его юность. Какое непростительное расточительство! Но осторожно! Обойдемся без пропаганды. Дать его портрет, историю жизни, его подлинные слова, не забыть погоду, всплывавшие у него в памяти обрывки знаний, почерпнутых из старых учебников: строчки из Вергилия, теоремы и потом вдруг хронологические таблицы из английской истории, библейские изречения. А в какой-то миле от него было шоссе, автобусы, автомобили, суета, деловая жизнь. Реальный мир. Действительность!

Дуглас находился во власти своего героя. Это может показаться преувеличением, но Элан действительно вел его за собой. Являлся во сне. Повесть о нем занимала сейчас в жизни Дугласа самое значительное место. Без сомнения, отношения с женой, средства к существованию — и то и другое в критической стадии — были важнее, но сейчас его мысли были далеко от Лондона, в небольшом уединенном леске, они были прикованы к молодому человеку, шедшему к своей смерти.

IV

Три женщины

1

Заняло это у нее больше месяца. Точнее, месяц интенсивных поисков. До этого она ждала и надеялась. Заходила в бары, которые посещала вместе с Лестером, побывала даже в «Шатре» на Уордур-стрит в Сохо, где выступали группы, которые, как ей казалось, могли Лестера интересовать. Но ни разу его не встретила.

О том, как Лестер проводит свой день, Эмма знала очень мало. На ее пути он возник внезапно, и его прежняя жизнь в этом городе, сфера его деятельности, класс и среда, из которой он вышел, были столь же чужды ей, сколь чужды были ему ее прошлое и настоящее. Несколько встреч, и каждый раз он снова исчезал, нырнув в безымянную толпу лондонцев и бесследно затерявшись в ней. Он был не из тех, чьи имена значатся в телефонном справочнике, кто имеет постоянную работу или хотя бы подолгу живет на одном месте. Какое-то время он снимал номер в гостинице на Куинсуэй. Она помнила, как он говорил: «Номер в гостинице — это звучит шикарно». Эмме ни разу не было дозволено навестить его там. Однако поиски свои она начала именно на Куинсуэй, вдоль и поперек исходив район после работы; заглядывала с наступлением темноты в окна ресторанов, медленно тащилась квартал за кварталом мимо роскошных особняков, превращенных теперь в доходные дома с небольшими квартирами. Там, где прежде обитали богачи — оплот Империи, — теперь в тесных жилищах «со всеми удобствами» кишел космополитический сброд. Колонии захлестнули колонизаторов. Хорошо защищенная своей беременностью, она заглядывала и в бары. Наконец, осмелев, а может, отчаявшись, начала наводить справки о нем. Беременность и тут ограждала ее от хамства.

Беременность изменила и ее самое. Как ни странно, она похудела за те четыре месяца, что носила ребенка. Запоздалая детская пухлость почти сошла. Она была по-прежнему «в теле», но складки жира, говорившие о снисходительном отношении к своим желаниям, тоже исчезли, сменившись женственной округлостью форм. Даже с незапамятных времен существовавший двойной подбородок почти пропал куда-то, а гладкая прическа с узлом на затылке в стиле Эмилии Бронте, модная в кругу артистической молодежи, выявила изящный овал лица, прежде совершенно скрытый от глаз. Еще того непонятней, она чувствовала себя здоровее, легче, сильнее, не такой вялой. Стала меньше пить. Пешком ходила на работу и пешком же возвращалась домой. Она работала регистратором в недавно открывшемся Информационном центре, который обслуживал часть лондонского Сити. На его создание были израсходованы крупные общественные суммы, и оборудован он был с большим размахом. Пользовались им весьма немногие, и штат тратил немало времени, измышляя способы, как бы стать необходимей обществу, которого, по их общему мнению, просто не существовало. Эмма, обнаружившая, что в этом работавшем на благо человечества учреждении она может вновь найти покой, в душе веселилась по поводу всего происходящего; удобно сидя в своем вертящемся кресле за столиком тикового дерева, она читала книгу за книгой, наверстывая упущенное. За спину себе она засовывала пухлую темно-красную подушку — подарок сослуживцев, отметивших ее «положение» (а может, решивших выразить свое соболезнование по этому поводу). Читала она главным образом классиков.

Характерная черта ее новой жизни — она понемногу становилась такой, какой ее всегда хотели видеть родители: стала опрятна — комната в Кентиштауне сверкала чистотой, как казарма, исполнительна в отношении визитов к врачу, приема лекарств, своей работы, пусть легкой — почти что синекуры — и тем не менее свидетельствующей о том, что прежняя безответственность ей претит. Впервые в жизни она имела определенную цель и была твердо намерена ее достичь.

Все это было тотчас же отмечено ее приятелями — околотеатральной публикой, к которой она сама прежде принадлежала. Это был неунывающий кочевой народ, кормившийся работенками, которые подворачивались то там, то сям: они торговали на специальных базарах в киосках старинных вещей, оформляли интерьеры, подавали в ресторанах, выполняли случайную неквалифицированную работу и были чем-то похожи на обозный люд средневековой армии, рыскающий в поисках пропитания и заработка. Ее стали называть «поповна». Как иронично, думали все они. Слово «ирония» вообще было у них в большом ходу. Почти все в их надуманной жизни было «иронично».

2

Чтобы не пугать Джона, Мэри всеми силами старалась скрыть, что боится, но страх помимо ее воли передался мальчику, и он крепко вцепился в ее руку.

Она бывала здесь довольно часто. И никто никогда ее не трогал. Хорошенькая белая женщина, преподававшая в школе для неграмотных, которая иногда приводила с собой маленького сына, встречала самое доброжелательное отношение.

Эту вечернюю школу для людей, не умеющих ни читать, ни писать, организовало лондонское управление народного образования. Учеников можно было грубо поделить на две группы: на иммигрантов средних лет, приехавших в Лондон в возрасте, когда школьные годы уже позади, и, следовательно, никогда в английской школе не учившихся, и на подростков, которые умудрились остаться неохваченными системой школьного образования. У Мэри в классе их было двенадцать: старшему, ямайцу по имени Фэрбрайт Андерсон, было под шестьдесят, и он напоминал Мэри дядю Тома с картинки в ее детской книжке; младший, уроженец острова Барбадос, щеголь Элан — Эл-Ал, как он называл себя, — только-только достиг шестнадцати, он носил шапочку продавца из мясной лавки и говорил, что для него сейчас «самое время подучиться немного». Помимо них, у нее были два индийца, три пакистанца, два марокканца, нигериец и еще два ямайца — один из них телефонист. Он обманным путем получил это место и «запоминал» взаимосвязь надписи и номера на доске при помощи целого ряда хитроумных трюков и уловок, которые он с готовностью объяснял каждому, кто был согласен слушать. К несчастью, фирма расширялась, и его нервная система начала сдавать. Мэри, на которую он смотрел со смущавшей ее собачьей преданностью во взоре, пришлось повозиться с ним, как ни с кем, так как заставить его отказаться от привычки запоминать слова по виду, не умея читать их и не зная правописания, оказалось неимоверно трудно. Его система была доведена до совершенства и временами казалась просто фантастической. Весь первый триместр она потратила на то, чтобы заставить его понять всю неправильность того, что он делает; сейчас, к концу второго, он начал складывать буквы в слова и, самое важное, как считала Мэри, постепенно проникался мыслью, что и ее система придумана неплохо.

Этот безвозмездный труд давал Мэри большое удовлетворение.

Но и Джону, как ей казалось, шло на пользу посещение школы. Вначале она несколько раз брала его с собой, потому что его не с кем было оставить дома. Первые несколько недель наступившего года с ним, как и обещал, сидел Дуглас, но затем он уехал на съемки. Она без большой охоты взяла Джона с собой, но школа и ученики сразу же ему очень понравились. Да и группа, вопреки опасениям Мэри, не истолковала его приход как недостаток уважения с ее стороны, напротив, они обрадовались и, как ей показалось, стали и к ней самой относиться с большей симпатией, убедившись, что она достаточно доверяет им, раз даже ребенка с собой привела. Но самым удивительным, по мнению Мэри, было то, что Джон оказался по-настоящему полезным. Он садился рядом с кем-нибудь из учеников, болтал с ним, выписывал буквы и делился основами знаний, совсем недавно постигнутых им самим, причем нередко более плодотворно, чем сама Мэри. Скоро ученики стали спорить, чья очередь сидеть с ним рядом. И конечно, мальчик был на седьмом небе. Теперь Мэри приводила его с собой регулярно. Она боялась, что напряженные отношения между ней и Дугласом могут плохо отразиться на мальчике; ее пугала мысль, не теряет ли она контакт с сыном; беспокоила склонность Джона замыкаться в себе, его способность отстраниться от всего; тревожил и вопрос — не сталкиваются ли в ее душе любовь к мужу и любовь к сыну, не противостоят ли эти чувства одно другому. Для нее было большим утешением видеть сына довольным и занятым делом.

3

Пока он спал подле нее, Хильда пыталась умирить свою тревогу, перебирая в памяти то, что только что было между ними. Секс можно сравнить с нежданным подарком, думала она: разворачиваешь его, а что внутри — не знаешь, только догадываешься, что что-то хорошее, ни на что другое не похожее.

Даже наедине с собой она стеснялась вспомнить некоторые подробности, и в то же время ей не хотелось ничего Упустить, хотелось насладиться всем по порядку, испытывая в то же время чувственное удовольствие от того, что Дуглас лежит тут, рядом. Она была безумно влюблена в него; ничего подобного с ней никогда прежде не случалось, как торжественно и без тени иронии заявила она ему, — вот только ей никак не удавалось выразить словами, почему именно на Дугласе остановила она свой выбор.

Хильда жила одна в маленькой квартирке на первом этаже, в южной части Лондона. Она была ровесница Мэри, они даже родились в один месяц. Дуглас прекрасно представлял себе ее прежнее окружение и восхищался тем, как она сумела выбиться, не отрекаясь от него окончательно. Она была родом из семьи очень большой, очень бедной и очень недружной. Лишения, отсутствие привязанности среди членов семьи, болезни, незаконченная школа, заброшенность, всеобщее равнодушие вывели ее на рынок труда в пятнадцать лет, замкнутую, неуверенную в себе, болезненную, малообразованную и вдобавок совершенно одинокую, так как родители, сорвавшись в очередной раз с места, именно в это время пустились в трудные скитания по центральным графствам страны. И тем не менее в душе ее постоянно, хоть и слабо, мерцала неистребимая, сама собой возникшая, радость бытия. Она сквозила в мимолетных насмешливых взглядах, искоса бросаемых Хильдой на людей напыщенных, хамоватых, придирчивых, напоминавших тех, кто начальствовал над ней в первые годы службы, — годы, проходившие в нетопленых конторах, с принесенными из дому бутербродами в ящике стола.

Постепенно она начала устраивать свою жизнь. Поступила в вечернюю школу, а затем на заочные курсы, съездила за границу, походила по музеям; раз начав расширять свои знания, она уже не останавливалась.

Занялась Хильда самообразованием в двадцать лет. К тридцати годам она создала себя заново. В Британском институте кинематографии, где она служила, ей предоставили возможность вести самостоятельную и интересную исследовательскую работу — это помимо исполнения прямых обязанностей «ассистента», или, точнее, машинистки высшего класса, что давало ей средства к существованию. Всю свою энергию она тратила на то, чтобы сделать что-то из своей жизни, и на карьеру сил у нее просто не оставалось.

4

Мэри поставила чайник на огонь. Дуглас пошел в гостиную и включил электрический камин. В доме было прохладно. Словно готовя съемочную площадку, он задернул шторы, зажег две настольные лампы, потушил верхний свет, аккуратно сложил газеты и взбил подушки на диване, перед тем как сесть и снова примять их. Вошла Мэри с двумя кружками растворимого кофе.

На ней был новый халат. Она так до сих пор и не назвала имени предполагаемого донора, и, несмотря на все свои грехопадения, Дуглас по-прежнему не сомневался в ее верности. Не сомневался в ней.

Они медленно пили обжигающий кофе. Она курила. Дуглас чувствовал frisson

[8]

ожидания, ему словно не терпелось, чтобы произошло худшее. Не надо обманывать хотя бы себя — он точно нарывался на ссору, окончательно перестав остерегаться, соблюдать осторожность, где нужно. В отношении Хильды он был гораздо более заботлив, помня уязвимость ее положения. Точно так же обстояло дело с работой — он готов был не жалеть усердия, времени и сил ради повести, которая не обещала ни денег, ни успеха, ни славы, вместо того чтобы взяться за предложенный Уэйнрайтом фильм, который обеспечил бы его на некоторое время. Про себя он решил, что ему предстоит пройти через какое-то серьезное испытание или же встать на путь, ведущий к самоубийству, — что именно, сказать пока было невозможно.

В наступившем молчании присутствие Мэри ощущалось им все сильнее, ему казалось, что впервые за очень долгое время он присмотрелся к ней и ясно ее разглядел. Она постарела, погрустнела, держалась натянуто. Ничего удивительного. Очаровательная внешность, светлый терпеливый ум, непоколебимость взглядов и убеждений — все это оставалось, но прежнего блеска уже не было, даже волосы как будто развились. Она, конечно, была неизмеримо лучше его. Дуглас чувствовал, что в нравственном отношении остается далеко позади, и это одновременно восхищало его и раздражало.

Перед Мэри сидел человек, когда-то горячо любимый, теперь отделенный от нее пропастью. Утомленный, бледный, встревоженный, растерянный, но в то же время — и это больнее всего задело ее — охваченный неистовым хмельным упрямством, пробиться сквозь которое было невозможно. Она ясно понимала, что принять участие в роковом споре, который он вел сам с собой, ей позволено не будет. Азартность, живость, которые так нравились ей в нем когда-то, исчезли, зато на лице появилось не слишком приятное нагловатое выражение; куда девалась широта натуры, щедрость, с которой он делился с ней мыслями о прочитанных книгах, своих впечатлениях, обо всем на свете. Она готова была смириться с тем, что время и привычка возымели свое разрушительное действие. Она готова была смириться с тем, что их любовь умерла. Она готова была смириться с тем, что он считает себя неудачником, и уважать его настроения. Но вот уважать себя она сможет только после разговора начистоту, если заставит его увидеть себя таким, каким видит его она.

V

Удача Лестера

1

С Брикстонского рынка он ехал на автобусе с двумя доверху набитыми продуктовыми сумками на коленях. Когда он сошел на остановке у станции метро «Стокуэлл», ему пришлось взгромоздить два своих вьюка — иначе не назовешь — на невысокую ограду, чтобы передохнуть немного. Хотя на всей широкой пустынной улице не нашлось человека, который обратил бы на него внимание, Лестер достал сигареты и долго закуривал, чтобы замаскировать свою слабость. Весна уже наступила, но небо южного Лондона все еще было задернуто серой пеленой, а по мокрой поверхности тротуара скользили, будто духи, отражения пешеходов, которые, пригнув голову против ветра, не оставляя никаких отпечатков на запакощенном цементном полу города, спешили по своим делам. Лестер побаивался, как бы пластиковые ручки сумок не оборвались под тяжестью его покупок, и нес их в объятиях. Когда наконец он добрался до дверей ее квартиры — ему пришлось подниматься пешком на восьмой этаж, так как лифт ходил только между десятым и двадцатым, — пот лил с него градом и он дрожал от слабости.

Файона болела тяжелее. «Это всего лишь грипп», — повторяла она. Оба презирали болезни, не считавшиеся «настоящими». Но, не желая признать себя больными, они в конце концов так ослабели, что оба слегли, пристроившись рядом на узенькой кровати Файоны в квартирке, которую она снимала пополам со своей старой приятельницей Дженис, из жалости приютившей ее; пустила Дженис и Лестера, но неохотно и крайне нелюбезно. Лестер отвечал ей такой же неприязнью. Дженис работала в пивной. Была она какая-то несуразная: фигура крупная, пышная, соблазнительная, однако поверх нее будто наскоро насажена остриженная «под мальчика» головенка, на лице застыло наивно-угодливое выражение, а глаза такие, словно она и не подозревала о существовании сил, которыми было наделено ее тело. Вместе с тем она была хитра и злобна. Лестер охарактеризовал ее одним словом — «сучка» — и думать забыл о ней.

К своему удивлению и радости, кроме Файоны, он вообще ни о чем не мог думать. Предметом его любви стала та заморенная, жизнерадостная блондинка с реденькими волосами, в обществе которой встретила его Эмма. Он немножко гордился тем, что оказался способным на такое чувство. Ему хотелось заботиться о ней. Он даже эти чертовы покупки делал. Сейчас он принялся открывать банки, резать хлеб, готовить, так сказать, обед — «надо же поставить тебя на ноги».

А привела к этому совместная болезнь. Они непрестанно разговаривали, пока лежали рядом, обливаясь потом, с ломотой в руках и ногах, тревожно прислушиваясь к стукам и голосам в соседних квартирах, оставленные брезгливой Дженис «вариться в собственном соку», как она мило выразилась напоследок. Этим вечером она должна была вернуться. Они коротали время, вспоминая детство — занятие, которому обычно Лестер предавался не чаще, чем Файона. Оба они одинаково гордились своей стойкостью, тем, что в порыве злости и обиды покинули родительский дом: она в Дептфорде, неподалеку от верфи, он — в Тэрстоне, неподалеку от деревни. И обстоятельства были одинаковые. Целый ряд совпадений, который казался Лестеру хорошим предзнаменованием. Ни с того ни с сего он рассказал Файоне, что его мать была «шлюхой — то есть она не прогуливалась по улицам, помахивая большой черной сумкой, но на мужиков охоту вела — их тогда «кавалерами» называли, — и они покупали ей платья и кольца… она мне говорила, что с бриллиантами; она симпатичная была, хорошенькая такая женщина — так по крайней мере все говорили, — вроде тебя в некотором роде — не такая, конечно, красивая, но все же…»

Мать Файоны тоже этим занималась «в открытую».

2

— Я тут виночерпий, — сказал молодой человек — манера говорить у него была специфическая.

Навалившаяся зависть оглушила Лестера, лишила его последних сил. Он вошел в просторную комнату с огромным — во всю стену — окном из черного стекла, сквозь которое огни Лондона казались сотнями, тысячами крошечных свечей, продуманно и со вкусом расставленных на юбилейном торте. Вокруг себя Лестер видел богатство с большой буквы: оно было в мягкой кожаной мебели, в столиках толстого стекла, в пушистых коврах — нога в них уходила по щиколотку, — в роскошном, безумно дорогом комбайне, в картинах на стенах — подлинниках — и, наконец, в изобилии цветов, исключительно белых, в драгоценных вазах — они были везде. Рейвен обладал большой и ценной коллекцией art nouveau

[9]

, но большая часть ее находилась в тщательно охраняемом загородном поместье, однако и те несколько картин, которые висели здесь, показались Лестеру верхом шика. Он хотел всего этого; он готов был на все, лишь бы иметь все это; но сейчас, стоя в дверях, он был похож на несчастную, голодную гончую, пробегавшую целый день без воды и подыхающую от жажды.

Мерлин приложил палец к губам, указал на проигрыватель и жестом пригласил Лестера в комнату. Лестер неловко уселся в неправдоподобно удобное кресло, стоившее 1350 фунтов стерлингов. Мерлин улыбнулся ему, показывая, что сейчас он весь в музыке. Лестер был благодарен за предоставленную возможность подготовиться: очень уж часто оказывался он в проигрыше, потому что слишком сильно чего-то хотел и не умел сдержать нетерпения. Сколько раз в жизни он вплотную подходил ко всему этому! И упустил, все упустил! Он готов был разрыдаться от приступа жалости к самому себе, от чувства безысходности. Это его последний шанс — во всяком случае, на таком уровне. Он никогда не осмелился бы прийти к Рейвену, если бы не это предложение Би-би-си. Он должен провернуть это дело. Должен извлечь из него максимум выгоды. Должен добиться, чтобы на этот раз выгорело. Должен взять себя в руки.

Он с трудом узнавал Рейвена. На взгляд Лестера, который придавал очень большое значение физическому состоянию, Рейвен был тучен. Тощий, вечно что-то нашептывающий мальчик шестидесятых годов не расцвел, а раздулся в своем затворничестве, и свободные одежды в восточном стиле только усугубляли это впечатление — он был похож на юношу знатного происхождения, предназначенного, в соответствии с требованием какого-то древнего культа, на заклание и вконец развращенного и изнеженного при жизни. Или на раннего Будду. Это в какой-то степени приободрило Лестера. Он ждал, всеми силами стараясь унять свои нервы. Музыка была незнакома ему: что-то классическое, современное и трудное для понимания; слушать можно, но радости мало, решил он. По мнению Лестера, такого рода музыку интеллектуалы слушают специально, чтобы доказать, что они не разделяют вкусов масс. Лестер вообще был убежден, что в основе вкуса элитарной публики лежит твердое намерение быть не такими, как все; это его ничуть не задевало. Когда он станет богатым и ему нужно будет чем-то заполнять свое время, он тоже будет делать вид, что любит музыку, подобную той, которой был поглощен Мерлин. Но никто никогда не убедит его, что она может доставить кому-то удовольствие. Лестер решил, что откажется, если ему предложат выпить: один крепкий коктейль, а некрепких тут не подавали, свалит его с ног.

Музыка прекратилась. Мерлин чуть помолчал, затем после третьей попытки поднялся с длинного дивана, обитого белым атласом, и пошел к нему с протянутой рукой, с открытой и дружеской улыбкой, прежде не виданной Лестером ни в жизни, ни на экране. Натянутый как тетива, Лестер вскочил, и они крепко и дружелюбно — по-американски — пожали друг другу руки.

3

Было четыре часа утра, мертвый час, время, когда нападают из-за угла, время, когда опускается температура человеческого тела и непонятное беспокойство овладевает людьми, когда дремлют полицейские и бодрствует нечистая сила. В этот-то час Лестер, переполненный счастьем и любовью к ближним, распираемый новостями, которые он сообщит Файоне, стоял на краю тротуара в ожидании такси; он был до того пьян, что его мотало из стороны в сторону, и можно было только удивляться, как он не расплещет избытка чувств на оранжевую линию на мостовой, которая плавно покачивалась где-то далеко у него под ногами.

Они пили шампанское — по словам докторов, объявил Мерлин, от него не полнеют.

Охмелевший от изысканной еды (Мерлин требовал, чтобы он заказывал самые дорогие блюда, и с восторгом наблюдал, как Лестер с жадностью поглощает плавающие в пряных соусах деликатесы), Лестер заговорил о браконьерстве. На эту тему его навел Мерлин, который в ярких красках и посмеиваясь над собой рассказал ему о своих провалившихся попытках «сесть на землю»; теперь Мерлин считал, что все это «одна комедия, еще один тупик, еще одна неудача… какой там ответ… пустой номер. Капустные листья и в кровь растрескавшиеся руки — что это доказывает?» Но что-то в его словах тронуло Лестера за живое, он заговорил и почти час рассказывал с увлечением, которого Мерлин никогда прежде в нем не замечал и которого от него не ждал. Лунные ночи, лесники, егеря, ловля форели руками, хитроумные силки для зайцев, забавные истории из сельской жизни — обо всем этом он рассказывал занятно, и очень скоро Мерлин отбросил покровительственный тон и стал держаться проще. Перед ним был человек, как и он сам потерявшийся в мире, отгороженный от своего прошлого непреодолимой грудой обломков, им же самим нагроможденной. Он обещал встретиться с Дугласом и Уэйнрайтом и «серьезно» обсудить вопрос о фильме.

В хорошо известном заведении на хорошо известной улице, вокруг которого субботними вечерами рыщут — будто бездомные коты возле мусорных ящиков — фоторепортеры, Мерлин снова заказал шампанское и занялся выбором двух девиц. Это оказалось до скуки просто. Лестера заинтересовал новый поворот в интимной жизни Мерлина, но он слишком устал и был настроен слишком подобострастно и осторожно, чтобы отважиться на какое-нибудь замечание по этому поводу. Они вернулись в особняк Мерлина на крыше многоэтажного дома и разошлись со своими партнершами по разным спальням. Лестер побоялся спугнуть свою удачу отказом, однако пошел он на это с большой неохотой: ему казалось, что он изменяет Файоне, и снова он испытал удивление от того, что подобное чувство могло пробиться на поверхность сквозь незажившие раны и коросты его обожженной души, и снова его охватила гордость от того, что он еще способен быть верным кому-то.

Когда он со своей партнершей вернулся в гостиную, Мерлин был уже там и сидел с мрачным видом, уставившись на свое отражение в черном стекле окна — шторы были опять раздвинуты. Лестер распрощался; уходя, он похлопал себя по нагрудному карману, давая понять, что номер личного телефона, сообщенный ему в ресторане, надежно спрятан. Мерлин едва взглянул на него. Партнерша Лестера очень обрадовалась тому, что он уходит. Она усердно прихорашивалась, надеясь привлечь внимание сверхзвезды, а тот продолжал угрюмо вглядываться в свое темное отражение, постепенно наливаясь ненавистью перед очередным взрывом беспричинной бурной злобы, вслед за которым несчастные девчонки вылетят на пустынную улицу, а великолепное убранство комнаты превратится частично в обломки.

4

— Нет ее здесь.

— Брось дурака валять. — Лестер навалился на дверь плечом, но легонько, скорее символически.

— Она уехала, сразу же как я вернулась. Просила передать тебе, что она возвращается к своему благоверному и чтобы ты к ней больше не приставал.

— Она здесь. — Лестер снова ткнулся плечом в дверь.

— Стала бы я тебе это рассказывать, если бы она тут рядом стояла. Сам подумай.