Повести и рассказы

Вазов Иван

Настоящее издание представляет собой сборник произведений классика болгарской литературы Ивана Вазова (1850–1921). В него вошли повести («Отверженные», «Наша родня») и рассказы («Вылко на войне», «Встреча», «Упрямая голова» и др.).

ИВАН ВАЗОВ (1850–1921)

Великий болгарский писатель-реалист, всепризнанный патриарх, гордость и слава болгарской литературы Иван Вазов родился 27 июня 1850 г. в городе Сопоте, в семье зажиточного торговца. С ранних лет проявлял интерес к литературе, чему способствовала царившая в доме атмосфера и знакомство с русской классической поэзией, самостоятельно изучил русский и французский языки, читал в оригинале Гюго, Ламартина, Беранже, Пушкина и Лермонтова. В 1874 г. Вазов вступил в тайный революционный комитет по подготовке восстания, которое должно было привести к провозглашению национальной независимости.

Восстание, вспыхнувшее по ряду причин преждевременно, было жестоко подавлено регулярными турецкими военными силами и ордами башибузуков. Вазову пришлось бежать в Румынию, где он пробыл до начала русско-турецкой освободительной войны.

Апрельское восстание оказало глубочайшее влияние на все творчество Вазова, дало мощный толчок его росту как художника — выразителя народного самосознания.

В Румынии Вазов принимает участие в работе эмигрантских национально-освободительных организаций, издает ряд поэтических сборников, которые сразу же заставили обратить на него внимание. К концу 70-х годов Вазов становится виднейшим поэтом болгарской демократии, отстаивая своим пером идеалы национального освобождения и политической независимости своего народа.

По окончании русско-турецкой войны Вазов занимает ряд административных должностей, активно участвует в культурной и общественно-политической жизни страны, не прекращая литературных занятий. Установленный в стране режим буржуазной диктатуры Стамболова, ориентировавшегося на сближение с западными капиталистическими государствами и спровоцировавшего разрыв дипломатических отношений с Россией, вынудил писателя как убежденного русофила эмигрировать в Россию. С 1887 по 1889 г. он жил в Одессе. После падения режима Стамболова, в 1895 г., Вазов был избран депутатом Народного Собрания, а с 1897 по 1899 г. работал на посту министра народного просвещения, после чего целиком отдался литературной работе.

ПОВЕСТИ

ОТВЕРЖЕННЫЕ

Ночь опустилась сырая, темная, и улицы Браилы были пустынны. Холодный декабрьский туман, который часто стелется над берегами Дуная, заполз и в город, и последние прохожие, спешившие вернуться, задыхались в тяжелом воздухе. Тускло горели фонари, стоявшие на почтительном расстоянии друг от друга по обеим сторонам одной из главных улиц; их мутный, бледный свет едва пробивался сквозь туман, и чудилось, будто они не рассеивают, но сгущают мрак. Все лавки и магазины были заперты, лишь изредка слышались отдельные крики и ругательства на каких-то картежников, засидевшихся в уже закрытом казино.

Огонь горел только в одном маленьком узком окошке, забранном железной решеткой. Окошко это было на уровне земли, и принадлежало оно одной не уснувшей еще корчме, каких в те времена было много на площадях Браилы. Подойдя к низенькой двери этой корчмы и присмотревшись, можно было различить при слабом свете ближнего фонаря раскрашенную вывеску с надписью: «Народная корчма Знаменосца!». В те времена такие вычурные вывески были в моде. Каждая кофейня, если ее содержал болгарин, имела свой девиз; каждая корчма, если ее посещали болгары, кичилась какой-нибудь широковещательной или нелепой вывеской; на одной можно было прочесть слова: «Болгарский лев»; на другой — «Филипп Тотю, храбрый болгарский воевода»

{2}

; на третьей — «Свободная Болгария!!!» с тремя восклицательными знаками. Но всего любопытней были болгарские табачные лавчонки. Вот, например, лавка, дверь которой открыта. На внутренней стороне двери, то есть на той, которая сейчас обращена к улице, изображен турок в традиционной чалме, а в руке у него трубка с длинным чубуком. Впрочем, прохожий вряд ли заинтересуется этой работой совершенно заурядного и неискусного маляра, если не заметит под коленями турка нацарапанную гвоздем надпись, сделанную, вероятно, патриотом табачником: «Долой тиранов!» Так же размалевана дверь другой табачной лавки, расположенной подальше, но надписи на ней нет; зато кто-то выколол глаз у достойного турка. Другой табачник, должно быть еще более пламенный патриот, еще более страстный ненавистник турецкого племени, велел изобразить рядом со своим турком хэша

— Бай Андо, отвесь-ка мне еще двадцать пять драм табаку да припиши к моему долгу, — говорил «народному» табачнику какой-нибудь рослый хэш, обтрепанный и немытый, — я нынче утром просил денег у чорбаджии, а он говорит: «Приходи завтра» Он мне помогает, правда истинная, но если обманет и завтра, я ему голову проломлю, псу этому…

— Крумов! — говорил другой хэш, обращаясь к владельцу бакалейной лавки. — Дай мне в долг еще два франка.

НАША РОДНЯ

(Галерея типов и бытовых сцен из жизни Болгарии под властью турок)

I. Общество

Утреннее летнее солнце поднялось высоко над Стара-планиной. Лучи зари потоками хлынули в круглые решетчатые окна церкви, преломляясь в висящих под сводом хрустальных паникадилах и рисуя на противоположной стене чудные разноцветные узоры. Храм был полон молящимися, над которыми витали облака дыма от кадила о. Ставри и мелодические звуки сладкоголосого Хаджи Атанасия, уже допевавшего новое «Достойно», глас пятый. Звонкие голоса учеников, стоящих у аналоя, под руководством главного учителя Гатю тянули привычный распев. На другой стороне помощник учителя Мироновский, псаломщик, подтягивая густым басом, притопывал в такт ногой и кидал исподтишка взгляды на решетку, за которой стояли женщины. Возле шумного пангара, на тронах

{39}

сидели в богатых длинных шубах представители местной знати, умиленно внимая сладкозвучному пению Хаджи Атанасия и тихонько ему подтягивая. Часто внимание их отвлекалось появлением новых богомольцев и набеленных богомолок, ставивших свечу архангелу Гавриилу или шедших приложиться к алтарным иконам.

Хаджи Димо, прервав пение и наклонившись к чорбаджии

{40}

Петраки, шепнул ему:

— Погляди на этого старого скупердяя: свечу грошовую поставил, а поклоны земные кладет, поклоны-то ничего не стоят…

И стал снова подтягивать.

— Да, уж скряга так скряга, — шепнул ему в ответ чорбаджия Петраки и опять запел.

II. Варлаам Копринарка

Варлаам Копринарка, по прозвищу Тарильом, шел к себе домой. Ему было ровно сорок девять лет и два месяца; лицо он имел длинное, худое и постное, как у святого Ивана Копривара; он носил красный фес цилиндрической формы и широкие шаровары, которые очень к нему шли. Это был человек скромный, благонравный, женатый и жил выделкой шнуров, о чем свидетельствовали обе руки его, вечно вымазанные самой лучшей индийской синькой.

Варлаам Копринарка чуждался всякого разврата: он говел по средам и пятницам, носил пестрые чулки, которые вязала ему жена, рано ложился спать и рано вставал, почему Иван Бухал, великий насмешник, говорил, что Варлаам ужинает с нищими, ложится спать с курами и встает с петухами. Он не пил вина, не курил, был человек передовой, регулярно ходил в церковь, очень редко в кофейню и никогда не ходил в суд, если не считать его тяжбы из-за водосточной трубы с соседом Иваном Селямсызом — они уже много лет таскали друг друга по кадиям. Но что это была за ссора, святой архидьякон Стефан! Даже жены их, Варлаамица и Селямсызка, страшно друг с другом враждовали, и взаимная ненависть их доходила до того, что Варлаамица не называла Селямсызку иначе, как «салотухлое» по причине желтых пятен на ее заплывшем жиром лице, а Селямсызка звала Варлаамицу «клопихой», имея в виду ее малый рост и великую кровожадность. За два месяца до описываемых событий Варлаамица, сойдясь с Селямсызкой на площади у колодца, отведала ее скалку на своей спине, чуть повыше локтя. С тех пор Селямсызка стала чаще отводить воду ручья, либо, увидав в щелку, что Варлаамица моет руки в ручье, тотчас выльет в него помои из корыта, оставшиеся после стирки детского белья… А Варлаамица чуть не лопалась от злости.

А как нежно любил Варлаам свою жену! Как страстно и ласково говорил о ней:

— Она мне нынче похлебку из фасоли сварила, только уксусу перелила, и та маленько кислая получилась, вроде улыбки Фачко Зобидренки.

Только при своем приятеле Хаджи Смионе он дает себе волю и запросто называет жену «фалимилией» — так же как слово «метода» он в присутствии Иванчо Йоты однажды произнес «методiа». Напрасно Иванчо Йота, отличающийся весьма дурным характером, убеждал его, что метода — одно, а методiа — другое, и что грамматика где угодно позволяет писать i, только не в слове «метода», — Варлаам Копринарка, тоже не чуждый учености (он в свое время готовился стать дьяконом в Гложденском монастыре), уперся на своем и не пожелал признать авторитета Иванчо. В связи с этим отношения Иванчо Йоты и Варлаама Копринарки не были приятельскими.

III. Иван Селямсыз

Это был человек лет шестидесяти, высокий, косматый, огромного роста, почти Голиаф, только вместо одеяния древних филистимлян носивший огромную мохнатую шапку, длинный кожух, крытый домотканым сукном, красный пояс в восемнадцать локтей и вечно расстегнутые ниже колен короткие черные шаровары старого покроя, которыми он, однако, дорожил как воспоминанием о холостой жизни. Селямсыз продолжал сам перекапывать свой виноградник и ухаживать за розами; он был еще полон здоровья и сил. Лицо его, украшенное густыми бровями и совершенно седыми усами, полное, красноватое, привлекало к себе всеобщее внимание. Он замечал это не без удовольствия и при всяком удобном случае по одним только ему ведомым причинам старался изобразить себя перед молодыми женщинами более старым, чем был на самом деле.

— Что так глядишь на дедушку, красавица? После рождественского поста мне семьдесят стукнет… Ну, чего уставилась?

И подмигивал лукаво.

А помощнику учителя Мироновскому, которого он звал «джансыз»

{43}

, потому что тот был кожа да кости, советовал есть по утрам чеснок с шелухой, а вечером — без шелухи и выпивать пол-оки

{44}

киселярского вина, так как оно-де имеет кроветворное свойство, да после уроков приходить к нему, Селямсызу, в виноградник, где для гостя всегда найдется лишняя мотыга.

Одно только повергало в изумление каждого при первом знакомстве с Селямсызом: это его прозвище. Святой Харалампий! Ну, какой же он был Селямсыз?

[11]

Человек, имеющий четырнадцать душ детей, который заигрывал с молодыми женщинами и приветствовал решительно всех, кроме Варлаама Тарильома — и то не почему-нибудь, а только потому, что они друг друга терпеть не могли, — человек, не пропускавший ни одного встречного, не сказав ему «доброе утро», «добрый день» или «добрый вечер» (в последнем случае он всегда глядел на солнце, чтобы не ошибиться), — такой человек звался Селямсызом, так же как сосед его — человек столь почтенный — носил легкомысленное прозвище Тарильома! Увы, нет правды на свете, и справедливо поступил незабвенный наш Пишурка

IV. Хаджи Смион

Хаджи Смион успел уже облечься в свой французский наряд

{51}

и спокойно покуривал. Невозможно представить себе ничего добродушней физиономии Хаджи Смиона. Голова у него удлиненная и сдавленная с боков; лицо суховатое, худое и безобидное; взгляд безмятежный, глуповатый, вечно усмехающийся. Хаджи Смиону лет сорок пять; он носит грубого сукна короткие брюки в обтяжку, французскую рубашку без галстука, невысокие башмаки, большой высокий фес, налезающий на самые брови, и серое суконное сетре, у которого правая сторона спины темней, а левая светлей, — странность, которую, впрочем, Хаджи Смион объясняет всем интересующимся очень просто:

— Так носят в Америке. Это американская мода.

При этом Хаджи Смион не имеет ни малейшего намерения обмануть спрашивающего. Он говорит это без всякой задней мысли, вполне чистосердечно. «Американским» он считает все оригинальное или эксцентричное. Мы вовсе не хотим сказать, что Хаджи Смион не любил лгать. Напротив. Но самая ложь его была чистосердечной, и он, как честный человек, первый верил в нее. Однако, если грозил возникнуть спор, он тотчас отступал, так как по природе своей отличался крайним миролюбием, и никто не помнит, чтобы он, с тех пор как вернулся «из Молдовы» (это пребывание в Молдавии было важным жизненным этапом в его глазах), с кем-нибудь поссорился или хотя бы поспорил, кроме как с Лилко Алтапармаком, да и то — по вопросу политическому (Хаджи Смион — страстный политик): речь шла о смерти Максимилиана в Мексике

{52}

. Хаджи Смион доказывал, что Максимилиан пал от руки убийцы, а Алтапармак бесстыдно утверждал, будто его повесили на тутовом дереве. Чтобы заставить противника замолчать, Хаджи Смион заявил наудачу, что в Америке нет тутовых деревьев. Дискуссия приняла бы еще более бурный характер, если бы Иванчо Йота не вынес из своей лавки только что выпущенной картины, изображающей расстрел Максимилиана. Спор тотчас прекратился, и Хаджи Смион ушел из кофейни, удивляясь упрямству Алтапармака, который спорит, ничего не видев; а Иванчо Йота обозвал их обоих дураками. Но как бы то ни было, это единственный случай, когда Хаджи Смион неблагоразумно кинулся в чреватый опасностями словесный бой. Вообще же он избегал всяких возражений: сам никому их не делал и не желал, чтобы другие делали их ему. Это стало его жизненным правилом, вошло у него в привычку. Мысль его машинально следовала за мыслью собеседника, отдаваясь на ее произвол. Бывало, сосед Ненчо Орешков скажет ему:

— Хорошая сегодня погода, Хаджи?

— Очень хорошая, Ненчо, — отвечает он.

V. Посещение

Хаджи Смион докурил папиросу, кинул взгляд в зеркало, надвинул фес на лоб и вышел из дому. Он отправился в гости к Мирончо, с которым они были старыми приятелями еще по молдавскому житью и даже приходились дальними родственниками, так что Хаджи Смион называет его халоолу

{55}

.

У Мирончо Хаджи Смион застал Мичо Бейзаде. Гость и хозяин сидели на скамейке в саду. Мирончо был в халате, пестрых туфлях и с знаменитым ночным колпаком на голове, выражавшим философско-эпикурейское мировоззрение его владельца. А именно, по объявлению Мирончо, положение кисточки на этом головном уборе имело разное значение: если она свешивалась назад, это означало: «Свет лжив»; если набок, то: «Что пользы грустить», а если вперед, то: «N’am grigea de nimeni»

[13]

. На этот раз кисточка говорила: «Свет лжив». И в самом деле, отличаясь весьма беззаботным, веселым характером, Мирончо знать не хотел никого на свете, даже такое влиятельное лицо, как Карагьозоолу. В качестве свадебного распорядителя, — а его приглашали на все свадьбы и все пиршества, устраиваемые в «Силистра-йолу»

[14]

, — он нарочно проводил барабанщиков под окошком чорбаджии, чтобы разозлить его. А в прошлом году на свадьбе Николы Джамджии высыпал полную жаровню горячей золы на голову Цочко-чорбаджии в отместку за какую-то обиду. Цочко-чорбаджия подал на него в суд и пробовал очернить его перед турками как бунтовщика, но ничего не мог поделать, так как Мирончо предъявил русский паспорт. С этого знаменательного дня слава отважного Мирончо возросла; никто больше не смел открыто обидеть его, а Иванчо Йота, не без тайной зависти, говорил:

— Будь у меня такой патент, узнали бы вы Йоту! Я бы тут настоящую республику устроил…

А как чудно Мирончо играл на флейте! Сядет вечером у себя на галерее, начнет в нее дуть, а она запищит под самые небеса, и каждый, кто услышит, сразу скажет:

— Это Мирончо заиграл!