Роман крупнейшего американского прозаика отмечен высоким художественным мастерством. Сталкивая в едином повествовании две совершенно различные истории – будничную, житейскую и уголовно-сенсационную, писатель показывает глубокую противоречивость социально-психологического и нравственного климата сегодняшней Америки и ставит важные вопросы жизни, искусства, этики.
I
Возмущение патриота. Старуха находит у кровати негодную книжонку
– Порок? Про порок лучше я тебе скажу, малыш! – Старик, глядя в огонь, прямо весь трясся от негодования и с такой силой прикусил черенок трубки, что она громко треснула, будто полено в камине. И ясно было по его лицу, когда он вынул ее изо рта и стал разглядывать, что ущерб нанесен непоправимый. В доме было почти совсем темно. Он не зажигал света. Отчасти по бедности, отчасти из-за прирожденной неискоренимой скаредности. Как все у них там на горе Искателей – да и повсюду от Массачусетса и до самой до Канады, – он жил, если правду сказать, далеко не на широкую ногу. В этом мире, на его взгляд, мало за что стоило выкладывать денежки. А то бы телевизор у него за спиной, может, и не зиял чернотой в полутьме, точно дырка на месте выбитого переднего зуба. Три недели назад он пальнул по нему из дробовика – не будет больше скалиться да лезть с дурацкими рекламами и, что самое подлое, играть на человеческой алчности, выставлять напоказ все мерзости ада: визжащих женщин – подавай им холодильники, автомобили, норковые шубы, шляпы со страусовыми перьями; и разные дурацкие церемонии, – щерятся бессовестно от уха до уха, да как они там ни улыбайся, все равно они зараза на земле и распалители вожделений, и телепередачи эти – богохульство и государственная измена. И бесконечные спектакли дурацкие, что они показывают, тоже не лучше: одно непотребство да насилие и уж точно надругательство над здравым смыслом. Словом, зарядил он свой дробовик, как раз когда старуха, его сестра, сидела таращилась на мерцающий свет – нос длинный, подбородок отвис, сзади по стене черные тени пляшут, – и прямо без предупреждения шарахнул дробью по экрану, разнес к черту: откуда взялся, туда ему и дорога.
Могло бы бедой кончиться. Старуха подпрыгнула чуть не до потолка и повалилась замертво, посинела вся, он ее битый час ледяной водой приводил в чувство. И хоть был телевизор старухин, его спесивой сестрицы, что поселилась у него, когда извела собственные деньги, но у нее не хватило храбрости – или дури – купить новый. Заговаривать она об этом раза два-три заговаривала и подруги ее, те тоже, когда заезжали в гости, сороки трескучие, глаза горят, будто лампочку внутри зажгли, – но дальше намеков никто идти не отваживался. У него дикие взгляды, крапивный норов, ядовитее, чем у пчел его окаянных, ему место в сумасшедшем доме, под замком, – так сказала ему сестра, вся дрожа, будто осиновый лист. Но он-то знал ее с рождения, эта дрожь – одно притворство. Он ее сразу предупредил, когда она только переехала: хочет смотреть телевизор, путь устраивается с ним в сарае, рядом с трактором.
А вообще-то он был к ней великодушен, по крайней мере он так считал. Согласен был даже прятаться в своей комнате, будто пьяный батрак, когда к ней жалуют в гости подруги: старая Эстелл Паркс, бывшая школьная учительница, она и теперь умеет играть на фортепиано «Все окутал дым» и «Красавицу в голубом»; или Рут Томас, эта пятый десяток работает библиотекаршей. Он на многое пошел ради сестры, только и делал, что ей уступал. Но всему на свете есть предел, и для него такой предел – телевизор. Бог создал мир, чтобы смотреть на него прямо, а не задом наперед, пусти медведя жить в сарай, он и кровать твою займет. Тут двух мнений быть не может, что неправильно, то неправильно. Для пустых голов Сатана найдет работу.
– Разве Бог преподал миру Священный завет по телевизору? – подымал он на смех сестру. – Не-ет, словами пропечатал!
II
Старуха находит вкус в дешевом чтиве, и с ночного горшка начинается война
За полночь старуху отвлек от чтения шум: всполошилась где-то курица, и к дому с громовым рокотом подъехал автомобиль племянницы. Она и не думала, что уже так поздно и что растрепанная бросовая книжонка, ну просто накипь, так поглотит ее внимание. Обычно к одиннадцати она уже крепко спала. Разве если соберутся когда у нее подруги и Эстелл играет на пианино или Рут читает стихи; и даже притом, что он ее расстроил и, честно сказать, прямо-таки чуть не убил, ее милейший братец – полоумный какой-то, это ясно, сроду такой был, – и даже притом, что возмутил ее до глубины души – обращается с ней как со скотиной и лишает ее естественных человеческих прав, она прямо вся тряслась и дрожала, когда пятилась от него по лестнице, загородив лицо локтем, ноги так и подкашивались, боялась, упадет, да еще и его свалит, и поделом (она опять дрожала, припоминая), – даже при всем том ей трудно было поверить, что время сейчас – четверть первого!
Она положила раскрытую книжку лицом вниз на высокий столик при кровати – квадратная столешница, крашенная белым, и оплетенные тростником ножки врастопырку из-под никому не нужной полки внизу (одно название, что стол, а удобства от него никакого, должно быть, остался с тех времен, когда здесь жила ее племянница Вирджиния) – и встала, чтобы подойти к часам убедиться, что не ошиблась издали. Оказалось, нет, не ошиблась.
Часы были темно-серые, из оникса или под оникс – тяжелые, весили фунтов двадцать пять, не меньше, – с боков две массивные золотые колонны с бороздками, римские колонны, и цифры тоже римские, так неровно расположенные, что не сразу и разберешь, который час, уж не говоря о минутах. Стояли они на закрытой дубовой конторке, рядом с застекленным книжным шкафом, а сзади них, как раз вровень с ее лицом, было зеркало. И, глядя поверх голубой оправы очков на золотые стрелки, она поневоле заметила в зеркале, какие у нее красные глаза – должно быть, от слез, да еще это полуночное чтение. Она не такая уж заядлая чтица, кто спорит, и, уж во всяком случае, не привыкла читать дешевый вздор. Вот до чего он нас довел, подумала она, и губы и белые-белые щеки ее задрожали. Она имела в виду себя и покойного мужа Гораса.
Горас, ее муж, с которым они прожили тридцать пять лет, никогда бы не стал читать подобную книжонку. Он читал только самую первоклассную литературу, таких авторов, как Натаниель Готорн, Джон Дос Пассос и Томас Вулф. Она-то ничего до конца не прочла, но знала точно: раз читал он, значит, это все писатели серьезные, авторы «умных», как говорят, произведений, там тебе и сложная философия, и прекрасная проза, и проникновение в глубины человеческой души. Бывало, он зачитывал ей особо примечательные места, а она слушала и засыпала, и было приятно, покойно чувствовать, как проза плещется и колышется поверх ее гаснущего рассудка, точно океанская волна над обломками тонущего корабля. Иногда во время чтения у Гораса от избытка чувств пресекался голос. И она поглаживала его по плечу, успокаивала. Ну что бы он о ней подумал, кроткий Горас Эббот со своими добрыми серыми глазами и с мягкими руками дантиста, если бы, невидимо встав у нее за плечом, обнаружил, что она читает такую дрянь? Ее глаза наполнились слезами, не столько от жалости к себе, сколько от праведного негодования, потому что она снова вспомнила свой разбитый телевизор, и, вынув вышитый платочек из-за манжета ночной рубашки, Салли Эббот громко и сердито высморкалась.