Легенды осени (сборник)

Гаррисон Джим

Издательство впервые представляет отечественному читателю классика современной американской литературы Джима Гаррисона. Основу данного сборника составляют эпические "Легенды осени" - основа знаменитого фильма с Брэддом Питом и Энтони Хопкинсом - и "Месть", экранизированная Тони Скоттом с Кевином Костнером и Энтони Куином в главных ролях. Гаррисон может писать о кровавом любовном треугольнике с участием могущественного наркобарона и бывшего военного летчика или виртуозно упаковывать в сотню страниц лиричную семейную сагу, но его герои всегда ищут справедливости в непоправимо изменившемся мире и с трудом выдерживают напор страстей, которым все возрасты покорны.

Содержание:

Месть

Человек, который отказался от имени

Легенды осени

Месть

Глава I

С высоты птичьего полета (а птица была на самом деле – кружащий гриф) неясно было, жив этот голый человек или мертв. Человек и сам не знал, а гриф, приземлившись, на всякий случай приблизился бочком, покрикивая, глядя с подозрением, то и дело переводя взгляд на заросли чапараля

[1]

 в арройо

[2]

, словно ожидая, что койоты составят ему компанию. Падаль делится не по желанию дольщиков, но по закону еще тех времен, когда никто не слыхал ни о каких законах. Гриф только что съел гремучую змею, раздавленную грузовиком вблизи Накосари-де-Гарсиа, городишки, лежащего вне туристических маршрутов, милях в ста от Ногалеса. Койоты обычно следят за спускающимся грифом из любопытства, даже если не голодны после ночной охоты. С наступлением утра восходящие потоки воздуха усиливаются, вскоре явятся и другие грифы, так что человек будет умирать в присутствии зрителей.

Рассвет разрастался в утро, и от жары кровь на лице человека запеклась и подсохла, свежий медный запах исчез. Человек понемногу умирал, теперь уже больше от жары и обезвоживания, чем от увечий: криво вывернутая рука, грудь – сплошной большой синяк, одна скула разбита и вдавлена, и гематома вздувается лиловым солнцем, яички распухли от удара в пах. Рана в голову, под которой на песке и камнях расползлось темное пятно, погрузила человека в предсмертный коматозный сон. Но он все еще дышал, и горячий воздух посвистывал в дырке от сломанного зуба, и, когда свист выходил особенно громкий, грифы беспокоились. Самка койота с детенышами, недавно отлученными от сосцов, остановилась, но лишь на миг; она рыкнула на щенков, объясняя, что этот жалкий зверь обычно опасен. На ходу она кивнула очень крупному старому койоту, который с жадным любопытством наблюдал, сидя в тени валуна. Он смотрел, потом задремал, но даже во сне был начеку, как мы не умеем. Он еще раньше наелся пекари

[3]

, а за умирающим наблюдает только потому, что ему уже давно не выпадало более интересного зрелища. Наблюдает он, однако, лишь из любопытства; когда человек умрет, койот просто уйдет прочь, оставив добычу грифам. Койот уже давно несет свою вахту: он был свидетелем того, как голого человека вышвырнули из машины прошлой ночью.

Вечером, когда стало сравнительно прохладней, мексиканский батрак (на местном наречии – пеон) с дочерью шли по дороге, временами заглядывая в кусты в поисках мескита на дрова. Точнее, он размеренно шагал под нетяжелым грузом, а дочь резвилась вокруг, прыгая с ножки на ножку, то забегая вперед, то поджидая отца. Она была единственным ребенком, и отец не позволял ей собирать хворост; боясь, что ее укусит скорпион или коралло – коралловая змея, которая, в отличие от гремучей, атакует без предупреждения, несмотря на свою робость, склонность к уединению и незлобивость. Коралловая змея, если ее потревожить или загнать в угол, просто кусает, а потом ускользает и прячется под другую корягу или камень, чтобы успокоить нервы. Дочь несла Библию. Она помогала на кухне в меннонитской миссии, где ее отец уже давно работал сторожем.

Дочь запела и спугнула грифов метрах в ста дальше по дороге. Они все равно уже собирались улетать, укрыться в безопасном месте – своем гнездовье в горах, – пока не спустилась ночь. Койот отошел подальше в густеющие тени. Голоса мужчины и девочки были ему знакомы – он знал по опыту своих семи лет, что эти люди не опасны. Он бесчисленное множество раз наблюдал, как они шли в миссию, но они его никогда не видели. Огромные птицы, вспугнутые в лучах заходящего солнца, заинтересовали отца, и он ускорил шаг. Он обладал пытливостью охотника, чем-то родственной любопытству койота, и вспомнил, как когда-то, следя за кружащими грифами, нашел большого оленя, только что упавшего со скалы. Он велел дочери ждать поодаль и осторожно вошел в густые придорожные заросли чапараля. Он услышал, как кто-то втягивает воздух, слабо присвистывая, и мигом вынул длинный нож с перламутровой рукояткой. Пеон бесшумно крался на присвист, улавливая в запахе грифьего помета примесь крови. Потом увидел человека и сам присвистнул, встал на колени, чтобы пощупать пульс. Временами он сопровождал в горы миссионера, по совместительству – врача, и перенял азы первой помощи. Наконец он встал, снова присвистнул в унисон умирающему и поглядел на небо. В пеоне преобладала индейская кровь, и первый его порыв был – просто уйти, чтобы не нарваться на неприятности с федеральной полицией. Однако доктор был в хороших отношениях с федералами, а пеон припомнил притчу о добром самарянине и оглянулся на тело с некоторым фатализмом, словно говоря: "Я, конечно, помогу, но, боюсь, уже слишком поздно".

Глава II

Перемена была – словно снится, что ты на другой планете, лишь чуть-чуть похожей на кашу, а потом просыпаешься, у тебя кружится голова, и оказывается, что ты и вправду на той планете. Это так же странно, как постоянное ощущение дежавю, и то, что он считал своей реальностью, с каждой секундой уплывало все дальше и дальше, уменьшаясь, пока не остались лишь отдельные картинки в мозгу – дочь, дорога перед фермой в Индиане, его охотничья собака. За месяц, проведенный в этой комнате, он методично раскопал все могилы у себя в памяти, опустошив ее целиком, так что, когда он наконец был готов покинуть комнату, он обнаружил, что этот мир почему-то совершенно не похож на тот, который он помнил. Сходство было слишком слабым, чтобы притянуть его обратно, и по ночам, когда приходили картинки, они оказывались совершенно чужды ему и торопливо исчезали. Сначала он решил, что это сильное сотрясение так подействовало на мозги, но быстро потерял интерес к медицинским объяснениям. В нем была непроницаемая боль, которую он быстро локализовал, изолировал и будет хранить, чтобы остаться в живых. Когда являлась та картина, он снова видел ее через красноватую дымку крови, застившую ему глаза: собака, отброшенная через всю комнату, и высокие пронзительные белые крики все еще горели у него в ушах, и он мог воспроизвести все это так же ясно, как если бы ставил пластинку на проигрыватель. Он лишь вчуже помнил резкий хруст руки и как проваливались под ударами челюсть, скула и ребра. Это его не интересовало – интересовал лишь чужой потусторонний голос, который можно было вызвать, чтобы пел или шептал ему.

Наутро после той долгой ночи он не стал скрывать от Диллера, что пришел в сознание, и Диллер, не пытаясь ничего из него вытянуть, начал с демерола. Диллер только спросил, не надо ли кого известить, и добавил, что опасности нет: рука и ребра вправлены как следует, но одна сторона лица в плохом состоянии, и, когда он доберется до дому, где бы ни был этот дом, ему надо будет сделать пластическую операцию. Диллер снял со стены зеркальце и показал ему, что опухоль спала, но шрамы оттянули глаз вниз, так что для компенсации Кокрену приходилось щуриться. Доктор добавил, что через несколько дней явится капитан федеральной полиции, но на его вопросы отвечать не обязательно, так как сотрясение мозга – уважительная причина в глазах закона.

Чуть позже явился молодой человек и предложил его побрить, но он отказался. Юноша сказал, что его зовут Антонио, и принялся купать Кокрена, позволяя себе неприятные вольности. Антонио сказал, что если Кокрену надо сигарет или чего-нибудь еще, он даст ему взаймы, пока деньги не придут из Штатов. Антонио засмеялся и вихрем понесся к двери, говоря по дороге, что еще ни один пациент не прибывал к ним таким странным образом – голый, словно родился в кустах уже избитым и ободранным. Кокрен решил, что в безумии Антонио есть своя привлекательность. Потом он сделал неприятное открытие: оказывается, он не помнит, курит он или нет.

– Я не помню, курю я или нет, – сказал он.

– Ну так не курите. От этого омерзительный вкус во рту. Лично я люблю пить, но не на работе. Я могу принести, но тайно – здесь это запрещено.

Глава III

При виде Амадора Кокрен ненадолго растерялся. Ему хотелось быть гораздо более безымянным, чем это вообще возможно в Мексике. Они вежливо поприветствовали друг друга по-испански, но тут же обернулись на женский крик. Кокрен узнал кричавшую, это была известная американская актриса и модель.

– Donde esta

[38]

 мой чертов goto vivo

[39]

? – кричала она не переставая, пока носильщик в панике перебирал чемоданы. – Вы, уроды, вы его съели, наверное!

Люди у багажной стойки сначала отступили в замешательстве, потом заулыбались. Кокрен подошел к женщине и попытался ее успокоить, но она была безутешна. Тут прибыла еще одна тележка с багажом, и кот нашелся. Она открыла клетку, причитая:

– Миленький, Пусик мой, мама не позволит, чтобы ее деточку съели. – Она подняла взгляд на Кокрена и улыбнулась, но Амадор крепко взял его за руку и увел.

В машине Амадор отчитал его по-английски, растягивая гласные на манер южанина, – он объяснил, что когда-то работал в полиции в Далласе. У него просто не укладывалось в голове, что Кокрен заговорил на публике таким образом, разрушая столь тщательно разработанную легенду.

Эпилог

Один копал под деревом, а двое смотрели. Он копал неустанно, как робот, рубя топором древесные корни, выковыривая мотыгой камни и вгрызаясь лопатой в твердую землю. Погружаясь в земные глубины в послеполуденной жаре, он замечал штриховку и мраморность почвы. Человек по имени Амадор сидел на скамье, сняв сомбреро, и пел вполголоса. Человек по имени Акула, Тиби, сеньор Бальдасаро Мендес сидел на скамье, закрыв лицо руками, а тот все копал с жуткой силой, методично, неумолимо. Мать-настоятельница и заскучавший священник смотрели с галереи. Несколько пациентов бродили взад-вперед, заинтересованные происходящим. На козлах лежал сосновый гроб. На крышке увядал под солнцем большой букет диких цветов. Когда яма была готова, человек остановился, отер пот, подтянулся за край и вылез. Он встал на колени у кучи земли, и двое сидевших на скамье подались вперед и преклонили колени рядом с ним. Подошли священник с монахиней, а сумасшедшие толпились у них за спиной. Священник скоро кончил молиться, и двое, что стояли перед скамьей, опустили гроб в яму. Копавший спрыгнул вниз, преклонил колени и поцеловал цветы. Он вылез из ямы, взял лопату и бросил вниз немного земли – этот стук он не забудет и на смертном одре.

Человек, который отказался от имени

Глава I

Нордстром пристрастился танцевать в одиночку. В своем душевном здоровье он не видел ни малейшего изъяна, а ежевечерние танцы считал заменой скучной гимнастики. Последнее время он корил себя за то, что живет в покорном согласии со всеми своими заурядными представлениями о жизни. Танцы были чем-то новым, вносили в жизнь почти метафизическую остроту. В сорок три года он сохранил пусть не блестящую, но хорошую физическую форму, хотя ощущал некоторое размягчение, расплывчатость телесных контуров. Вымыв посуду после позднего обеда и притушив в комнате свет, он загружал стереопроигрыватель на час, а с недавнего времени нередко и на два; подбор музыки был эклектичный и зависел от настроения: в один и тот же вечер могли сойтись Мерл Хаггард, "Жемчужина" Джоплин, "Бич бойз", "Весна священная" Стравинского, Отис Реддинг и "Грейтфул дэд". Задача была – двигаться, выгнать пот, почувствовать, что тело стало раскованным и послушным.

Нордстром был не очень хорошим танцором но, когда танцуешь один, кому какое дело?

С детских лет в Висконсине он отлично плавал, был приличным рыболовом и охотником на птицу, приличным баскетболистом и футбольным полузащитником, прилично играл в гольф и в теннис. Теперь в его сны наведывалось только плавание, все остальное отпало. Может быть, плавание – это танец в воде, думал он. Плыть под листьями кувшинок, видеть, как колышутся их стройные зеленые стебли, когда проплываешь рядом, плыть под бревнами мимо стаек ушастых окуней, плыть по тростниковым руслам мимо водяных змей и черепашек, плавать в маленьких озерах, в больших озерах, в озере Мичиган, в прудиках на ферме, в речушках, речках и гигантских реках, где тебя лениво влечет течение, плавать одному ночью, когда тебе девятнадцать и ты так одинок, что будто задыхаешься каждую минуту бодрствования, – dпокинув дом по причинам скорее гормональным, нежели рациональным, причинам, связанным с абстрактным видением будущего и своего неясного места в нем: нелепость ничуть не менее дикая оттого, что она так распространена.

Первое соприкосновение с танцем в его жизни произошло случайно. Второкурсником, стипендиатом в Висконсинском университете он заметил, что не может добраться от аудитории до мужского спортзала за отпущенные на это десять минут. А в 1956 году четыре семестра физкультуры были необходимым требованием. Перед тем как записаться на занятия, он обратился к тренеру по легкой атлетике, который запомнил его с осеннего семестра, когда Нордстром выиграл в своей группе и полмили, и толкание ядра, благодаря чему ненадолго выделился из неразличимой массы второкурсников. Тренер предложил ему бегать между лекциями, но это было вряд ли осуществимо, поскольку снег с дорожек в кампусе не убирали. Мускулистая женщина средних лет, сидевшая рядом с тренером за столиком с регистрационным журналом, посоветовала ему записаться на современные танцы – занятия эти проводились в женском спортзале, недалеко от аудиторного корпуса. Нордстром записался и пошел прочь, рисуя в воображении, как он мастерски танцует вальс, фокстрот, самбу и румбу. Специализируясь по экономике и тридцать часов в неделю работая в библиотеке статистики, он был лишен общения со сверстницами и думал, что благодаря вынужденным танцам откроются некие романтические перспективы.

Его ожидало потрясение, близкое к параличу: в классе учили действительно современному танцу а-ля Марта Грэм. Он оказался единственным мужчиной среди тридцати молодых женщин в трико, и в ушах у него звенело от смущения, а во рту стояла сушь. С детства он был приучен доводить начатое до конца – это и нежелание признать свою глупость удержали его в классе. Но паралич не проходил, и, если не считать предварительной легкой разминки, он совсем не мог двигаться. Он боялся, что девушки, типичный продукт Среднего Запада, в большинстве коренастые и с плохими фигурами, считают его "педиком" – это было самое ходовое слово в общежитии. Через несколько недель у него достало ума переместиться в заднем ряду так, чтобы стоять позади самой симпатичной девушки в классе. Ее звали Лора, и Нордстром часто видел ее в библиотеке с другом, худым и высоким, баскетбольной знаменитостью. Грация Лоры повергала его в транс вожделения, отчего все, происходящее в классе, казалось сном. Она поддевала исключительно тугие трусики, чтобы замаскировать неизбежную прихотливость поз – в особенности выпуклость напрягшихся высоких ягодиц, когда она становилась на колени и стелилась над землей, как самая прекрасная собака, в каком-нибудь метре от его носа. Он всего раз заговорил с ней – сказал ей после занятий, что не надо кусать кулак. Она только посмотрела на него рассеянно и ушла.

Глава II

Лето с дочерью прошло великолепно – и радостно, и с привкусом горечи, так что он даже подумал: не к смерти ли это? Он дышал глубже и часто смеялся ни с того ни с сего. Он думал, что умирать надо, когда дела идут особенно хорошо, а не плохо – тогда на смертном одре на тебя не навалится скопившийся ужас, к тому же беспочвенный, считал Нордстром. Он представлялся себе человеком без суеверий и воображения – хотя в основном из-за того, что таким его видели другие. Главным и самым убедительным его обвинителем была Лора. В долгий и дорогой период, когда Лора ежедневно посещала психиатра, Нордстром однажды спросил ее, о чем ей удается так долго и много говорить, и добавил, что плетет там, наверное, всякие небылицы. Это вызвало изрядный гнев, и Нордстрому было сказано, что у него не может быть серьезных душевных проблем, поскольку отсутствует воображение. Он был уязвлен, зато через несколько лет получил большое удовольствие, когда психиатра Лоры арестовали за то, что он публично онанировал на Родео-драйв. Но потом психиатр провел год в Колорадо, "поправляя мозги", и вернулся к своим занятиям с прежней клиентурой, включая Лору, – дальше эксгумировать их огорчения.

По существу, у него были трудности с тем, что модно называть "коммуникацией". Нордстром был человек глубоко частный, закрытый, и выразить свое мнение по некоторым вопросам ему не представлялось возможным. На седьмой день рождения ему подарили двенадцатитомный "Бук хаус", составленный Оливией Бопре Миллер, которая уверяла молодых читателей: "Как много всего на просторах земли, мы можем быть счастливы, как короли"

[44]

. На сорок третьем году жизни его было трудно убедить, что скандинавская девочка не ездила верхом на белом медведе, что Один не существовал где-то в дождливой северной тайге, одетый в оленьи шкуры, не грелся у громадного костра из костного мозга людей и над туманным озером не разносились крики умирающих. Мерлин действительно жил, и Артур тоже; в Японии двенадцатого века был безумец, который рисовал горы и реки, окуная свои волосы в тушь и хлеща ими по бумаге. Иногда он рисовал живыми курами. Почему бы некоторым призракам не жить на дне озер и не кричать голосами гагар? Десятилетний Нордстром подстрелил ворону, и Генри, индеец оджибуэй, работавший, когда не был пьян, плотником у его отца, сказал Нордстрому, что любой дурак «знает, что ворона это не ворона», а потом не разговаривал с ним несколько месяцев. К осени Генри умиротворился и на Рождество подарил Нордстрому маленькую сосновую лодку. А в конце весны Нордстром нашел в лесу вороненка, выпавшего из гнезда, и выкормил его дождевыми червями. Вороненок научился летать, и Нордстром оставлял окно в своей спальне открытым, чтобы он мог залететь в гости, когда захочется. Спросил у отца, мальчик или девочка вороненок; отец сказал, что вороне это все равно, так же как собаке. Нордстром размышлял над этой тайной. Зато удивил и обрадовал Генри, когда появился на стройке с шумной вороной на плече. Летними утрами, когда Нордстром греб на своей лодочке, ворона сидела на задней банке и каркала на своих любопытных родичей, круживших в отдалении, а иногда присоединялась к ним. Нордстром, что характерно, звал свою ворону Вороной. Поздней осенью птица исчезла и три весны подряд возвращалась. Потом не вернулась; Нордстром вырыл могилку и помешкал перед тем, как засыпать пустую ямку землей. Он всегда помнил, как разволновалась ворона, когда у них на глазах водяная змея проглотила маленькую лягушку. Два дня потом он воображал, как его тело превращается в жидкость у змеи в брюхе.

Но, возможно, именно этому, по большей части тайному, воображению Нордстром был обязан своей выдержкой, а следовательно, и успехами в бизнесе, лишь недавно потерявшими для него смысл. Бизнесменов, которые так ловко выдают подтирочную бумагу за предмет первой необходимости, вряд ли можно считать людьми скудоумными или лишенными воображения, думал он. Лора выросла в Эванстоне, пригороде Чикаго, всего в пятистах километрах к югу от Райнлендера, но в плане юмора и воображения это была совсем другая страна. Нордстром мог смеяться над кошкой, спящей на трамплине над бассейном. Еще ему казалось безумно смешным, что люди из шоу-бизнеса взяли моду носить индейскую ювелирку с французской джинсой; другими смешными предметами были автомобильные заторы (даже когда он сам в них сидел), гомосексуализм (от этого принято избавляться лет в четырнадцать), политика и вечерние новости, включая тот факт, что многие до сих пор не верят, что мы долетели до Луны. Очень смешны были французы – кроме их кухни, она чудесная; репертуар анекдотов у Нордстрома состоял из одного анекдота – о том, как на улице встречаются два француза. Первый француз: "Моя мать умерла сегодня утром в десять часов". Второй француз: "В десять?" Вялая реакция слушателей на этот тонкий анекдот заставила Нордстрома задуматься о непереводимости этнического юмора. Кому-то кажутся смешными утиные лапки, а для китайцев это лакомство. Летними вечерами, на рыбалке, когда их с отцом застигала гроза, они продолжали удить под дождем, потому что дождя не хотели. И смеялись над этим, так же как зимой над лунками при минус тридцати и ветре в тридцать узлов, когда после нескончаемой стужи отец говорил: "Что-то становится прохладно". Когда он в тринадцать лет застрелил своего первого оленя, самку, отец и дядья освежевали ее и пришлепнули ее кровавое влагалище ко лбу Нордстрома. Оно продержалось там несколько секунд и упало к нему на колени – он скорбно сидел на заснеженном пне. Они объяснили ему, что это кровавый обряд, а потом несколько дней смеялись над его доверчивостью.

На вкус Нордстрома, друг Сони был чересчур умненький и речистый – он мог говорить без конца, изъясняясь длинными периодами, с придаточными предложениями, с блуждающими отступлениями в историю и искусствознание. Гарвардский мальчик, он излучал самодовольство, какое Нордстром привык видеть в питомцах престижных колледжей и университетов. Еще в Лос-Анджелесе он заметил, что выпускники Йеля, Дартмута и тому подобных автоматически получают преимущество, даже если они свиньи, дураки или просто недоумки, как это часто бывает, и смотрят на остальную страну небрежно-снисходительно, словно она им навязана. Впрочем, парень был ласков с Соней, почти по-женски, и чувствовалось, что там образуется прочная связь. Нордстром поинтересовался, почему мальчик нервозен, и Соня сказала, что ее возлюбленного Нордстром поначалу немного пугал. У Нордстрома была привычка с минуту смотреть человеку в глаза, прежде чем высказаться, и это нервировало служащих, любовниц, официантов, даже хороших знакомых и начальников.

Несмотря на взаимную настороженность, лето прошло очень хорошо, особенно август, когда у Нордстрома был отпуск и они переехали в Марблхед. Тут главным стало море, и Нордстром был несказанно рад, что догадался снять этот громадный каменный дом у воды с живой изгородью из шиповника. Днем дул порывистый теплый ветер, бухта была усеяна парусниками, а при доме был скромный бассейн и теннисный корт, несколько запущенный. Больше всего любил Нордстром пить утром кофе на веранде и созерцать воду: оставив нераспечатанными газеты, журналы и деловую корреспонденцию ради моря, смотреть на него – бурное или спокойное, все равно, с одинаковым вниманием. Еще одной прекрасной деталью был чугунный гриль, старинный, из тех времен, когда люди пировали, а не питались. Все первое утро он перетаскивал тяжеленную вещь с заднего двора, от кухонной двери, на передний двор, чтобы можно было готовить и одновременно смотреть на море. Потом на старом катерке поплыл через бухту за продуктами для обеда.

Глава III

Теперь мы подошли к тому, с чего начали, и находимся в настоящем времени – чудесная иллюзия для тех, кто привержен понятиям "вчера", "сейчас" и "завтра". Каждый вечер после долгой прогулки и легкого обеда Нордстром танцует один – абсурдное зрелище: сорокатрехлетний мужчина, отец, бывший муж, степень с отличием Висконсинского университета 1958 г., в тридцать пять лет – вице-президент по финансам компании "Стандард ойл оф Калифорния" и т.д., – если по этим простецким приметам можно отследить нашего млекопитающего. Но все они – отброшенные атрибуты. Нордстром означает – "Северный шторм", и говорит это немногим больше, чем "Ворона". Из телефонного справочника много не узнаешь. Сейчас в Бостоне, нашем Санкт-Петербурге, зима, и человек танцует – несколько неуклюже, правда, и с бессмысленным упорством. Иногда просто подпрыгивает на месте. Однажды вечером с хозяином кулинарии он пошел на матч "Селтикс" – "Денвер наггетс", чтобы увидеть величайшего прыгуна из всех – Дэвида Томпсона. Томпсон пролетел в воздухе с поворотом на 360 градусов и через себя, за спиной, вбил мяч в корзину, даже не улыбнувшись потом. Зрители вскочили с мест, мгновение тишины, и дружный ор в честь этого номера, который был не столько вызовом земному тяготению, сколько опровержением того, что мы знаем о тяготении. На выходные приехала Соня, и он повел ее с Филиппом на балет, смотреть Барышникова. Нордстром был в костюме от Кардена, когда-то выбранном Лорой, – он стеснялся его носить и никогда не надевал. В фойе, во время антракта, красивые и не очень красивые женщины улыбались ему, полагая, что он кто-то, кого они должны знать. Поздно вечером устроили праздничный ужин по случаю того, что Филиппу присудили стипендию и следующий год он будет заниматься в Уффици. Соня уедет с ним в июне, после выпуска. За ужином Филипп болтал о смерти. Его отец умер, когда Филиппу было четырнадцать лет, и он стал поздно ложиться, курить сигареты и одеваться неряшливо. После он прочел у одного французского автора рассуждение об "ужасной свободе", наступающей со смертью отца. На свете не остается никого, чтобы судить тебя. Соня попыталась его заткнуть, решив, что разговор бестактен по отношению к отцу. Нордстром сказал, что не стоит беспокоиться из-за чепухи, а о самой идее, хотя она показалась ему безобразной, подумал, что это, может быть, правда. Самому ему повезло с отцом, который был целиком за то, чтобы Нордстром поступал по велению сердца – хотя удивительно, что лишь в последнее время сын стал к его велениям прислушиваться.

Ночью у Нордстрома сделалась бессонница, потому что он не потанцевал два часа. Балет ему понравился, но зритель в нем постепенно умирал: он становился любителем в истинном смысле – тем, кто любит делать сам и открыт жизни, как начинающий, – открытость эта но понятным причинам была утрачена после детства. Сейчас, в энергетической бессоннице, он понимал, что не может включить проигрыватель в три часа ночи – Соня и Филипп спят. Он встал и на цыпочках в пижамных брюках перешел в кабинет, где час танцевал без музыки, под тиканье часов и шорох собственных босых ног на ковре.

17 февраля 1978.

Глава IV

Мир не жалует дураков, думал Нордстром в четыре часа утра, в угловом люксе на седьмом этаже отеля "Карлайл" в Нью-Йорке. Он без особого удовольствия попивал бурбон. И отчасти ждал телефонного звонка, не желая брать на себя инициативу. Вперед реальности не забежишь. Он представлял себе день по-другому – это пожалуйста, если ты сам по себе и все gод контролем. Но полный контроль возможен только в уборной, подумал Нордстром и засмеялся. Вне уборной неизбежны сюрпризы, и не обязательно приятные. От некоторых возникает пустота в животе, словно надаешь спиной с земного шара. И какой-нибудь из них непременно случится. Сейчас он хотел, чтобы позвонила Лора, но знал, что не позвонит. И он ей не позвонит. Соня с Филиппом и Лора только что подбросили его на такси. Была пропасть, о которой он почти забыл, – между тем, что желало его сердце, и тем, что, вероятно, произойдет в часы, отделяющие его от сна.

Первым сюрпризом было то, что он увидел Лору. Никто его не предупредил, но и сам он не потрудился узнать заранее. И вот, сидела рядом с ним, прилетев из Парижа. Он не видел ее почти четыре года. Во время выверенных банальностей церемонии он думал: за спиной у тебя творится бог знает что и надо быть начеку. Она была все так же хороша, но у него это отложилось как чисто внешнее впечатление, не затронув нутра. Когда церемония выпуска закончилась, они поехали на такси из Йонкерса в "Пьер", где остановились Соня с Филиппом и Лора, – завтра они улетали. Поговорили, а потом Нордстром сделал неправильный ход, продиктованный его врожденной сентиментальностью. Надежно застегнутые в кармане его полотняного спортивного пиджака, лежали пятнадцать тысяч долларов сотенными купюрами. Деньги на "БМВ", обещанную Соне семь лет назад в Лос-Анджелесе. Он успел навести справки: рекомендовалось, чтобы она полетела из Флоренции (Филипп уже произносил "Фиренци") к купила машину в Мюнхене. Его жест привел комнату в оцепенение, и он почувствовал себя очень неуклюжим и старомодным, вроде Сида, хозяина кулинарии, которому, расчувствовавшись, завещал весь свой гардероб. Он хотел путешествовать налегке. Все накинулись на него, он почувствовал себя ужасающе бестактным. Филипп сказал, что дорогой автомобиль может спровоцировать нападение, учитывая смуту, господствующую в итальянской политической жизни. Лора сказала, что на автомобили всем наплевать. Соня сказала, что он и так уже все роздал, а машина им во Флоренции ни к чему. Нордстром ретировался в уборную, но контроля там не обрел. Он был не столько обижен, сколько ощущал неуместность того, что осталось в нем от чувства семьи. Соня и Лора обняли его, когда он вышел из туалета, и у него возник ужаснувший его самого сексуальный позыв к обеим. Завтра они исчезнут, и это было вожделение, порожденное смертью. Филипп развеял странную атмосферу, сделав снимок "очаровательной" семьи.

Следующий сюрприз ожидал его в ресторане. Официантка-танцовщица, с которой он так мечтал познакомиться, при знакомстве повела себя с грубой холодностью и теперь, сидя в дальнем конце между сефардом и Лорой, оглядывала стол с нарочитым высокомерием, хотя была немногим старше выпускников, их спутниц и спутников. Женщина явно светская, с суховатым левантийским лицом, она выделялась отсутствием какой бы то ни было теплоты – или же удачно ее скрывала. Нордстром радовался еде (заливная утка, мидии, приготовленные на пару в белом вине, полосатый окунь, запеченный с фенхелем, фаршированная нога ягненка), но компания вела себя легкомысленно и слишком много пила, чтобы отнестись к еде внимательно. У всех имелись планы. И это возбуждало их почти так же, как Нордстрома – отсутствие планов. Болезненным моментом было то, что по милости длинного Филиппова языка все гости знали, что Нордстром раздал свои деньги и собирается в большое путешествие. На самом деле, думал он, в отношении будущего у них больше ясности, чем у него, поскольку насчет путешествия он совсем не был уверен (отбыть предстояло через три дня), хотя в бюваре, в гостинице, лежала стопка билетов. Факт раздачи денег делал его в их глазах чем-то вроде оголтелого монаха, паломника. Он был в смятении. С большинством из них он познакомился прошлым летом в Марблхеде, но заметил, что кардинально изменился в их глазах. Девушка, сидевшая рядом, решила, что он едет в Индию, и выразила разочарование таким маршрутом. Летом ему показалось, что они

Публика постепенно рассосалась. Он заметил, что Лора и официантка-танцовщица – по имени Сара – то и дело отлучаются в туалет, видимо, нюхать кокаин. Несколько пар уехали в дискотеку, и вечеринка сплотилась, но винной непринужденности и задушевности по-прежнему не хватало. Они сидели в отдельной комнате, и сефард попросил официанта задернуть занавеску. Филипп закурил косяк и пустил по кругу. Ушла еще одна пара, остались только Лора, Сара и сефард, Филипп, Соня, близкая подруга Сони, страстно желавшая, чтобы Нордстром поехал в Катманду, и Нордстром. Сефард разогревал компанию смешными историями, рассказывая их так артистично, что Нордстром смеялся от души и забыл о себе. Он увидел, что Лора остановила на нем взгляд, а потом показала глазами на туалеты у него за спиной.

Нордстром отправился в туалет и стоял перед зеркалом, неизвестно зачем строя рожи. Тут, естественно, была кабинка, а значит, вновь возможность полного контроля. Сядешь на стульчак и станешь царем сомнительной страны размером два на три метра, но только если запрешь дверь, а в данном случае это невозможно. Замок сломан. Наверное, лучше отказаться от идеи царства, пока она не вышла боком. Зеркало показывало человека, гораздо более сильного, чем сам человек себя чувствовал. Он или не он человек в зеркале – не имело значения. Джо-Джо Собачье Лицо, Марвин

Эпилог

В конце октября, через год после смерти отца, он ехал на юг в "плимуте" 67-го года, купленном за семьсот долларов. Не спеша и ничем не руководствуясь, кроме атласа Рэнд Макнелли, заехал в Саванну, купил две новые шины и решил, что, на его вкус, город слишком хорошенький. Он хотел избежать мест с самомнением. В багажнике лежали один чемодан, одна коробка с книгами и одна коробка с кухонными принадлежностями, с которыми он не смог расстаться, вопреки желанию путешествовать налегке; он не радовался и не огорчался, отвергая одно место за другим, – просто осматривал. Наконец на исходе ноября он нанялся в рыбный ресторанчик на островке Исламорада во Флориде – заведение с хорошей репутацией и ничтожной зарплатой. Вскоре пальцы у него воспалились от чистки креветок и возни с крабами. Ему больно проколол ладонь краб, и он научился работать осторожнее. Через месяц ему доверили готовить дежурное блюдо. Жил он в однокомнатном туристском домике в конце переулка, усыпанного раскрошенными ракушками, с сырыми мангровыми деревьями по сторонам, на берегу несудоходной лагуны. В доме были маленькая газовая плита, двуспальная кровать, пластиковый стол, линолеум на полу, стеклянная лампа леопардовой расцветки с черным абажуром, дряхлый кондиционер, три плетеных ротанговых стула. Много комаров, но он не имел ничего против – вырос среди них в Висконсине. Не желая канителиться с банком, деньги держал в морозильнике, в заиндевелой перевернутой банке из-под апельсинового сока. Пальмовых клопов, кишевших в доме, не убивал, поскольку не кусают и едят мало. Однажды с удовольствием увидел в замызганном пальмовом подросте гремучую змею. Купил гребную лодку и чуть не погиб, когда сломалась уключина и течением его понесло в бурное море; он целый день греб одним веслом и вычерпывал шапкой воду. Спасли рыбаки, и два дня он пробыл в больнице с сильными солнечными ожогами, чувствуя себя идиотом. Стоит быть начеку, думал он, в этой новой жизни, где ты совершенно незащищен. Он развернул много замороженных денег и купил "Бостонский вельбот" с шестидесятисильным "Эвинрудом", решив, что это самая остойчивая лодка из доступных. Толкаясь шестом, он мог скользить по лагуне при не очень низкой воде, а лодку держать возле дома. Купил спиннинг и крючки, маску, ласты и книгу по морской биологии. Он бродил по приливным отмелям, по книге идентифицировал улов и отпускал. Работал шесть дней в неделю, но утра и понедельник были свободны для исследований. Обвыкнувшись в этих незнакомых водах, купил карты, прицеп для лодки и по понедельникам ездил на Биг-Пайн, где было больше мангровых островков и приливных протоков. Как-то погожим теплым днем он подцепил тарпона и был потрясен, когда тот выскочил из воды рядом с лодкой, изогнув серебряное тело и хлопая жабрами, – и сорвался. В тот день он насчитал, наверное, тысячу оттенков бирюзы в воде. Став поваром, он стал еще и созерцателем воды, ветра и облаков. Ночью он танцевал под транзистор. Местные взирали на него с веселым, но почтительным удивлением. Был чудесный роман с официанткой-кубинкой, его сверстницей. У нее был портативный магнитофон, и она обучала его латиноамериканским танцам. Местные зауважали его еще больше, когда он вышвырнул из ресторана двух пьяных амбалов, одного уложив без сознания; но это неприятно напомнило ему об итальянце, и, придя домой, он несколько минут плакал. Он писал во Флоренцию, получал болтливые письма от дочери и обменивался с Филиппом впечатлениями

Как-то вечером, за перекуром, позади ресторана он увидел двух официанток, которые остановились, не дойдя до него, и стали перешептываться. У него была привычка во время вечерней передышки посидеть на коралловой глыбе – драга вывалила на сушу эту массу древних раздавленных беспозвоночных. Он пил из высокого стакана холодный