Впервые на русском — дебютный роман классика современной американской литературы Джима Гаррисона, прославившегося монументальными «Легендами осени» (основа одноименного фильма!). Годы спустя, отталкиваясь от своего дебюта, Гаррисон написал сценарий фильма «Волк», главные роли в котором исполнили Джек Николсон и Мишель Пфайффер. И хотя тема оборотней затронута в романе лишь метафорически, нити сюжета будущего блокбастера тянутся именно оттуда. Итак, потомок шведских эмигрантов Свансон, пресытившись безымянными женщинами и пьяными ночами, покидает душный Манхэттен и уходит в лес, надеясь хоть краешком глаза увидеть последнего в Мичигане дикого волка…
От переводчика:Фаина Гуревич
Книга прекрасна, как всегда бывают прекрасны первые книги хороших писателей. Когда ничего не бережется на потом или для следующих замыслов, а вываливается кучей и выскребается до самого дна из головы, сердца и легких. Результат — крышесносительный драйв, которого по дефолту не бывает слишком много.
Своего волка Гаррисон, похоже, ищет до сих пор.
От автора
Когда ночью тревожно рычит или лает собака, я спрашиваю себя, кто там — бродячий кот, скунс, разбойник или призрак. Однажды утром мне пришло в голову, что люди не говорят о смерти оттого, что даже самым простым из них смерть не так уж интересна. Конечно, все меняется, когда она подступает к человеку вплотную, но пока этого не произошло, смерть не более вероятна и реальна, чем наш лунный прыжок — для зебры. Видимо, потому я и объединяю вместе похороны, свадьбы и любовные романы — все это несчастные случаи, просто данность, на которой можно возвести (или, напротив, сломать) хилую надстройку. Даже теперь готовность пойти на риск показаться напыщенным и, возможно, снискать позор служит сигналом того, сколь необходим новый ливень из серы и пыли, чтобы сломать налипшую на человека защитную корку грязи, под которой он так удобно устроился. Невнятный текст всегда токсичен. Но, подходя ближе к моей истории, — я не собираюсь говорить о смерти. Воспоминания относятся к 1956–1960 годам и написаны с высоты настоящего: в этом смысле они ложны, хронология сбита, а их автор — самопровозглашенный старец тридцати трех лет от роду, то есть человек, находящийся на той развилке, где литературные души всегда оборачиваются и смотрят назад. Почти весь яд уже впрыснут, частично я впрыснул его сам — как взвесить душевные раны? Подходящий способ наверняка когда-нибудь изобретут, но в данный исторический момент нам остается довольствоваться прозой, а природа, любовь и бурбон, сколь много ни было бы у них поклонников, оказываются никуда не годными лекарствами от рака. Так вышло, что меня зовут Свансон — ненастоящее имя и непочетное звание: ненастоящее оно потому, что было дано моему шведскому деду на острове Эллис,
[1]
— чиновники иммиграционного ведомства тогда решили, что у скандинавских переселенцев слишком много одинаковых или похожих фамилий и будет гораздо удобнее, если они придумают себе новые или поищут среди предков что-нибудь попроще. Каждой прибывающей душе любезно предоставлялось три минуты, чтобы она сочинила себе фамилию. Так появился Свансон — хотя я вовсе не внук или сын лебедя; одно мое имя, Кэрол, слишком легко перепутать с женским, второе, Северин, звучит чересчур архаично и чужеродно, так что я однозначно Свансон для себя самого и для всех тех, кому приспичит как-то меня называть. А непочетно это имя потому, что за всю короткую, точнее, известную историю моей семьи никто из ее членов не совершил чего-либо, достойного упоминания, — рождения почти всегда происходили дома, а браки заключались тайком и наспех, зачастую, чтобы снять вопрос о законнорожденности будущего ребенка. Один мой дед был неудачливым фермером, вбившим более полувека в шестьдесят акров почти бесплодной земли. Он умер, так и не скопив денег на трактор и оставив наследникам невыплаченную ссуду на дом. Другой дед был дровосеком на пенсии, а до того недотепой, фермером, хамом и пьяницей. Одна из теток, склонная к пафосу, утверждает, что какой-то наш дальний родственник в XIX веке обучался в Йеле, но ей никто не верит. По обе стороны семейного забора первым выпускником колледжа стал мой отец; во время Великой депрессии он был агрономом на государственной службе, а позже погиб в дорожной катастрофе — счастья, по любым меркам, он так и не нашел. Отдельный реверанс для почитателей астрологии: я рожден Стрельцом глубокой и небывало холодной зимой 1937 года; мое детство было счастливым, абсолютно ничем не примечательным, и вряд ли оно будет еще упоминаться. Как бы то ни было, перед вами история, сочинение, роман. «Существо мое терзает жестокая боль, что вынуждает меня начать мое повествование» — как писали много лет назад. Я никогда не видел волка — несчастные обитатели зоопарков не в счет, они интересны не больше дохлого карпа, угрюмого, мрачного и печального. Возможно, я никогда не увижу волка. И я не предлагаю кому-либо, кроме себя самого, считать эту заботу важнее всего на свете.
I
ГОРЫ ГУРОН
Можно поехать на запад от Рид-сити, маленькой окружной столицы бесплодной долины с маленькой судебной палатой из желтого кирпича и пушкой, вкопанной в газон рядом с мраморной плитой, на которой имена погибших в Первую и Вторую мировые войны выгравированы золотом, а не погибших просто выгравированы подозрительно аккуратным кладбищенским почерком, «те, кто служил», пятьдесят миль на запад по сосновым пустошам, утыканным маленькими фермерскими селениями человек на тридцать, редкими магазинчиками и бензоколонками, приткнувшимися к скособоченному алюминиевому трейлеру или к дому-подвалу, над которым дожидается лучших времен первый, а то и второй этаж; в самих магазинчиках хранится небольшой запас просроченной ветчины и колбасы в банках, польских сосисок, пыльных консервов, коробок с рыбной приманкой, противокомариных аэрозолей, живца, за дверью холодильник, всего понемногу, по узкой дороге через хвойный лесок, где кипарис и сосна, иногда низкорослый дуб, береза, тополь-недолгожитель — мягкое дерево, живущее не дольше двадцати лет и потом уродующее лес гнилым стволом и сучьями, — и опять на запад к тайнам болотного лона, разделенного невидимым с воздуха плетением ручейков и речек, непереносимого весной и летом из-за комаров и черных мошек, пропитанного сыростью черной воды и зеленой тины, с бугорками папоротника, тряской топью сфагнума, что похож на губку, цепляется к человечьим ногам и окружен неприступными зарослями лиственницы, — короче, по земле без особой истории, но со стабильно мерзким климатом, а еще с редкими следами некогда ее покрывавшей, вырубленной за сто лет великолепной белой сосны — обугленными, почти окаменелыми пнями четыре фута диаметром — остатками тех самых деревьев, что, дорастая до двухсот футов, заполняли собой северную половину штата и весь Верхний полуостров, а после Гражданской войны были с истинной дерзостью и бесповоротностью угроблены лесными баронами, вкладывавшими деньги в города юга — Сагино, Лансинг, Детройт — или уводившими их на восток, в Бостон и Нью-Йорк; дома здесь, даже большие фермы на относительно неплохой земле, кажутся ветхими и, по сравнению с Массачусетсом или Вермонтом, сбиты неряшливо и неумело — вот так на запад к озеру Мичиган, у побережья повернуть на север, доехать до Макино, проехать по самому этому гигантскому мосту, потом еще триста миль на запад через малонаселенный Верхний полуостров, потом снова на север в сравнительно просторные, безлюдные горы Гурон.
Я выполз из спального мешка и зачерпнул кружкой воду из небольшой оловянной бадьи, однако вода оказалась теплой, да еще ночной ветер нанес пепла, и тот, перемешавшись с мертвыми комарами, затянул ее пленкой. Я влез в штаны, ботинки и зашагал к ручью. Роса пропитала траву и папоротники, листья проседали у меня под ногами; земля была бледно-зеленой, через полчаса покажется солнце, взойдет и пробьется на востоке сквозь гряду деревьев. Опустившись на колени, я стал пить из ручья, от холодной воды ломило зубы. Потом закрыл створки палатки, взял бинокль (который вскоре потеряю), бесполезный дробовик со сбитым прицелом, некогда принадлежавший моему отцу, и всмотрелся в циферблат компаса, зная заранее, что показывает он неправильно и толку от него будет мало из-за железной руды, залегающей в окрестных землях обильно и неоднородно. И все же я наставил компас сперва на небольшой холм в миле от палатки, а затем предположительно туда, где в нескольких милях на юго-юго-запад стояла машина, и отправился в путь. Через два часа я безнадежно заблудился.
В первые минуты в таких случаях всегда кажется, что заблудился навсегда. Сердце колотится, начинаешь метаться короткими скачками и забываешь все, что знал о лесе, или думал, что знал, ибо теперь ты вовсе не уверен, что знал хоть что-нибудь с самого начала. Компас показывает нечто немыслимое. С верхушки дерева, на которое ты с трудом взбираешься, видны лишь верхушки других деревьев, а если пойти вдоль ручья, то путь окажется на три мили длиннее, поскольку ручей петляет и крутится, разливается по густо заросшим мелководьям, разворачиваясь там на сто восемьдесят градусов, и устраивает вокруг себя болота, в которых промокают башмаки, а ноги не чувствуют опоры, — и все это не считая комариного облака, клубящегося вокруг головы при каждом твоем шаге. Поначалу растерянность смешивается с легким ужасом; когда же яростное пыхтение утихает и ты восстанавливаешь дыхание, то не так уж трудно повернуть назад и найти тропку, протоптанную тобою в зарослях. Редкие смертельные случаи происходят в основном из-за того, что заблудившийся слишком долго не решается повернуть назад.
Я лег у древесного ствола, наполовину перегородившего ручей, — из-за обвалившегося берега у дерева ослабли корни. Подремал на солнце, а проснувшись, приподнял ружье и наставил его сперва на листья, потом ниже по ручью на большую россыпь камней.