Первая прозаическая книга создавалась Гейне на протяжении ряда лет (1824–1831), это книга исканий и скитаний героя, состоящая из нескольких частей. Гейне назвал ее «Путевые картины», подчеркнув тем самым ее принадлежность к жанру повестей о путешествиях. Дневник путешествия, выразительное изображение встреченных в пути людей и мест, соединение лирики и публицистики, авторские размышления о судьбе страны и стоящих перед ней задачах, об истории и современности, о поэзии и философии, о любви и природе — все это образует органический сплав, именуемый «Путевые картины».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Путешествие по Гарцу
(Die Harzreise)
1824
Город Геттинген, знаменитый своими колбасами и университетом, принадлежит королю Ганноверскому и располагает девятьсот девяносто девятью очагами, различными церквами, одним родовспомогательным заведением, одною обсерваториею, одним карцером, одною библиотекою и одним городским погребком, где пиво превосходное. Протекающий здесь ручей именуется «Лейна» и служит летом для купанья; вода в нем очень холодна, и местами он столь широк, что
Людеру*
в самом деле пришлось сильно разбежаться, когда он перепрыгнул через ручей. Сам город очень красив и нравится больше всего, когда обернешься к нему спиною. По-видимому, он построен очень давно; по крайней мере, помнится, еще пять лет назад,
когда я поступил в университет и вскоре затем был исключен*
, он имел все тот же серый старчески-умный вид и был переполнен педелями, пуделями, диссертациями, thés dansants
[1]
, прачками, компендиумами, жареными голубями, гвельфскими орденами, церемониальными каретами, головками для трубок, гофратами, юстицратами, релегационсратами
[2]
, профессорами и всякими чудесами. Некоторые утверждают даже, будто город построен во время переселения народов, а каждая отрасль немецкого племени оставила там по одному необузданному своему отпрыску, откуда и происходят
вандалы, фризы, швабы, тевтоны, саксы, тюрингенцы*
и т. д., каковые и посейчас слоняются в Геттингене ордами по Вендской улице, различаясь цветами шапок и трубочных кисточек; они вечно дерутся на полях кровавой брани
Разенмюле, Риченкруга и Бовдена*
, пребывая в нравах своих и привычках все еще среди эпохи переселения народов и управляясь частью своими вождями, именуемыми главными петухами, частью древним сводом законов, именуемым Komment и заслуживающим места в legibus barbarorum
[3]
.
В общем жители Геттингена делятся на студентов, профессоров, филистеров и скотов, каковые четыре сословия, однако, далеко не строго различаются между собою. Сословие скотов — преобладающее. Слишком долго пришлось бы перечислять здесь имена всех студентов и всех профессоров, ординарных и не ординарных; к тому же в данный момент не все студенческие имена сохранились в моей памяти, а среди профессоров есть еще и вовсе не имеющие имени. Число геттингенских филистеров должно быть очень велико: их — как песку или, лучше сказать, как грязи на берегу моря; поистине, когда я утром увидал их у двери академического суда, с грязными лицами и белыми счетами, я не мог понять, как это бог натворил столько дряни.
Подробности о городе Геттингене вы с легкостью прочтете в описании последнего, составленном
Было раннее утро, когда я покинул Геттинген, и
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Северное море
(Nordsee)
1826
… Туземцы большею частью ужасающе бедны и живут рыбною ловлею, которая начинается только в следующем месяце, октябре, при бурной погоде. Многие из этих островитян служат также матросами на иностранных купеческих кораблях и годами отсутствуют, не давая о себе никаких вестей своим близким. Нередко они находят смерть в море. Я застал на острове несколько бедных женщин, у которых погибли таким образом все мужчины в их семье, что случается нередко, так как отец обыкновенно пускается в море на одном корабле со своими сыновьями.
Мореплавание представляет для этих людей большой соблазн, и все-таки, думается мне, лучше всего они чувствуют себя дома. Если даже они попадают на своих кораблях в те южные страны, где солнце светит пышнее, а луна — романтичнее, то все тамошние цветы не в силах все же заткнуть пробоину в их сердце, и в благоухающей стране весны они тоскуют по своему песчаному острову, по своим маленьким хижинам, по пылающему очагу, у которого, закутавшись в шерстяные куртки, сидят их родные и пьют чай, только названием отличающийся от кипяченой морской воды, и болтают на таком языке, что трудно уразуметь, как они сами его понимают.
Так прочно и полно этих людей соединяет не столько глубокое и таинственное чувство любви, сколько привычка, жизнь в тесной связи друг с другом, согласная с природой непосредственность в общении между собою. Одинаковый уровень духовного развития или, вернее, неразвитости, отсюда и одинаковые потребности и одинаковые стремления; одинаковый опыт и образ мыслей, отсюда и легкая возможность понимать друг друга; и вот они мирно сидят у огня в маленьких хижинах, теснее сдвигаются, когда становится холодней, по глазам узнают, что думает другой, читают по губам слова, прежде чем они выговорены; в памяти их хранятся все общие жизненные отношения, и одним звуком, одною гримасой, одним бессловесным движением они вызывают в своей среде столько смеху, слез или торжественного настроения, сколько нам с трудом удается возбудить путем долгих словоизлияний, объяснений и вдохновенных рассуждений. Ведь по существу мы живем в духовном одиночестве, каждый из нас благодаря особым приемам воспитания или случайному подбору материала для чтения получил своеобразный склад характера; каждый из нас под своей духовной маской мыслит, чувствует и действует иначе, чем другие, а потому и возникает столько недоразумений и даже в просторных домах так трудна совместная жизнь, и повсюду нам тесно, везде мы чужие и повсюду на чужбине.
В таком состоянии одинаковости мыслей и чувств, какое мы находим у обитателей нашего острова, жили часто целые народы и целые эпохи. Римско-христианская церковь в средние века стремилась, быть может, к установлению такого положения в общинах всей Европы и распространила свою опеку на все житейские отношения, на все силы и явления, на всю физическую и нравственную природу человека. Нельзя отрицать, что в итоге получилось много спокойного счастья, жизнь расцвела в тепле и уюте, и искусства, подобно выращенным в тиши цветам, явили такое великолепие, что мы и до сих пор изумляемся им и, при всей нашей стремительности в познании, не в силах следовать их образцам. Но дух имеет свои вечные права, он не дает сковать себя канонами, убаюкать колокольным звоном; дух сломил свою тюрьму, разорвал железные помочи, на которых церковь водила его как мать; опьяненный свободой, пронесся он по всей земле, достиг высочайших горных вершин, возликовал в избытке сил, снова стал припоминать давнишние сомнения, размышлять о чудесах современности и считать звезды ночные. Мы еще не сочли звезд, не разгадали чудес, старинные сомнения возникли с могучею силой в нашей душе — счастливее ли мы, чем прежде? Мы знаем, что не легко ответить утвердительно на этот вопрос, когда он касается масс; но знаем также, что счастье, которым мы обязаны обману, не настоящее счастье, и что в отдельные отрывочные моменты состояния, близкого к божескому, на высших ступенях духовного нашего достоинства, мы способны обрести большее счастье, чем в долгие годы прозябания на почве тупой и слепой веры.
Идеи. Книга Ле Гран
(Ideen. Das Buch Le Grand)
1826
Глава I
Madame, знаете ли вы эту старую пьесу? Это совершенно необыкновенная пьеса, только слишком уж меланхолическая. Когда-то я играл в ней главную роль, и все дамы плакали, лишь одна-единственная не плакала, ни единой слезы не пролила она, и в этом именно и заключалась соль пьесы, настоящая катастрофа.
О, эта единственная слеза! До сих пор мучит она меня в моих воспоминаниях; сатана, когда желает погубить мою душу, напевает мне на ухо песню об этой непролитой слезе, ужасную песню с еще более ужасной мелодией — ах, только в аду можно слышать эту мелодию!..
….….….….….….….….….….
Как живут в раю, вы можете себе представить, madame, тем более что вы замужем. Там забавляются самым великолепным образом, там к услугам вашим всевозможные удовольствия, там живут среди сплошной радости и веселья, как господь бог во Франции. Едят с утра до вечера, и кухня не хуже, чем у
Ягора*
, жареные гуси летают с соусниками в клювах и чувствуют себя польщенными, если их скушают; лоснящиеся от масла торты растут на свободе, как подсолнухи, всюду ручьи бульона и шампанского, всюду деревья с развевающимися салфетками; там едят, вытирают рот и опять едят, не расстраивая себе желудка, поют псалмы, или забавляются и резвятся с прелестными, нежными ангелочками, или же ходят гулять по зеленому аллилуйному лугу; а широкие белые одежды сидят так удобно, и ничто не нарушает чувства блаженства — ни скорбь, ни дурное настроение; и даже если кто-нибудь наступит случайно другому на мозоль и воскликнет «excusez!»
[22]
, то этот другой лишь улыбнется просветленно и скажет: «Поступь твоя не причиняет боли, брат мой, даже, au contraire
[23]
, сердце мое исполняется еще большим небесным блаженством».
Но об аде, madame, вы не имеете никакого понятия. Из всех чертей знаком вам, может быть, самый мелкий, Вельзевульчик Амур, благовоспитанный крупье преисподней, а самую преисподнюю вы знаете только из «Дон-Жуана», и она вам еще кажется недостаточно жаркою для этого совратителя женщин, подающего столь дурной пример, хотя наши досточтимые театральные дирекции пускают при этих случаях в ход столько световых эффектов, огненного дождя, пороху и канифоли, сколько может пожелать для преисподней добрый христианин.
Глава II
Madame! Старая пьеса — трагедия, хотя героя в ней не убивают, и сам он себя не убивает. Глаза героини прекрасны, ах, так прекрасны, — madame, вы чувствуете запах фиалки? — так прекрасны и, однако, так остро отточены, что, подобно стеклянным кинжалам, вонзились мне в сердце и, конечно, прошли насквозь, и все же эти предательские убийственные глаза не умертвили меня. Голос героини также прекрасен, — madame, вы не слышали, как сейчас щелкнул соловей? — прекрасный, бархатный голос, сладостное сплетение самых солнечных тонов, и душа моя была им захвачена, она стала задыхаться и мучиться. Мне самому — с вами теперь говорит граф Гангский, и действие происходит в Венеции — мне в то время наскучили уже такие муки, и я подумывал положить конец игре еще в первом акте и выстрелом сорвать с себя дурацкий колпак вместе с головой, и отправился в галантерейный магазин на Via
Burstah*
, где на выставке увидел пару прекрасных пистолетов в ящике — я еще хорошо помню все это, — рядом было разложено много интересных игрушек из перламутра и золота, железные сердца на золотых цепочках, фарфоровые чашки с нежными надписями, табакерки с красивыми картинками, изображавшими, например, божественную историю о Сусанне, лебединую песнь Леды, похищение сабинянок, Лукрецию, толстую добродетельную особу с обнаженною грудью, куда она и вонзает слишком поздно кинжал, блаженной памяти
Бетман*
,
la belle Ferronnière*
[24]
— сплошь соблазнительные лица, но я все-таки купил пистолеты, почти не торгуясь, потом купил пуль, потом пороху, потом отправился в
погребок синьора Унбешейдена*
и велел подать себе устриц и стакан рейнвейну.
Есть я не мог, а пить еще менее. Горячие слезы капали в стакан, а в стакане я видел милую родину, голубой священный Ганг, вечно светящиеся Гималаи, исполинские банановые леса, где по тенистым тропам, тянувшимся вдаль, спокойно шествовали умные слоны и пилигримы в белых одеждах, причудливо-мечтательные цветы глядели на меня, словно звали куда-то, золотые чудесные птицы щебетали в диком ликовании, мерцающие лучи солнца и бессмысленно-радостные голоса смеющихся обезьян нежно поддразнивали меня, из далеких пагод доносились молитвы жрецов, и среди этих звуков слышался жалобно-томный голос делийской султанши — в своих устланных коврами покоях бурно носилась она с одного конца в другой, разорвала свои серебряные покрывала, опрокинула наземь черную рабыню с павлиньим опахалом, плакала, шумела, кричала — но я не мог понять ее, погребок синьора Унбешейдена находился в трех тысячах милях от делийского гарема, к тому же прекрасная султанша умерла уже три тысячи лет тому назад, — и я жадно пил вино, светлое, радостное вино, и все-таки на душе моей становилось все темнее и печальнее — я был приговорен к смерти……..
……………………………………………..
Когда я поднялся по лестнице из погребка, то услыхал звуки заупокойного перезвона по случаю предстоявшей казни; человеческая толпа двигалась мимо меня; я же остановился на углу
Глава III
И она оставила меня в живых, и я живу, а это — главное.
Пусть другим достается счастье — знать, что возлюбленная украшает их могилу цветами и орошает ее слезами верности. О, женщины! Ненавидьте меня, смейтесь надо мной, отвергайте меня, но не отнимайте у меня жизни! Жизнь так забавно сладостна; и в мире все так очаровательно перепутано; это сон опьяненного вином бога, который украдкою, à la française
[25]
, удалился с пирушки богов и прилег уснуть на одинокой звезде; он и сам не знает, что вызывает к жизни все свои сны, и сновидения его то пестро безумны, то гармонически разумны — «Илиада», Платон, Марафонская битва, Моисей, Венера Медицейская, Страсбургский собор, французская революция, Гегель, пароходы и т. д. — все это отдельные счастливые мысли в творческом сновидении бога; но это продлится недолго, бог проснется, протрет заспанные глаза и улыбнется — и мир наш рассеется в ничто, он никогда даже не существовал.
Как бы то ни было, я живу. Если даже я только тень чьего-то сновидения, то все-таки это лучше холодного, черного, пустого небытия смерти. Жизнь — высшее из благ, худшее из зол — смерть. Пусть гвардейские лейтенанты в Берлине издеваются и называют трусостью то, что
принц Гомбургский*
в ужасе отшатывается при виде своей разверстой могилы, — у Генриха Клейста было столько же мужества, сколько у его затянутых коллег с выпяченной грудью, и, к сожалению, он это доказал. Но все сильные люди любят жизнь.
Эгмонт*
Гете неохотно расстается «с милой привычкою к существованию и деятельности».
Эдвин*
Иммермана тянется к жизни «как ребенок к материнской груди», и хотя ему и тяжело жить чужой милостью, все же он умоляет о пощаде:
Когда Одиссей в подземном царстве встречает Ахилла во главе мертвых героев и превозносит доблесть его среди живых и почести, доставшиеся ему среди мертвых, Ахилл отвечает: