Вне закона

Герасимов Иосиф

ГОД УСЛОВНО

Глава первая

1

Преступление, совершенное в ночь на 28 мая 1984 года в шестидесяти километрах от Москвы, не получило широкой огласки, о нем не писали газеты, да и в городе говорили недолго, хотя преступник был найден, состоялся суд, но обо всем этом постарались забыть. Кроме, разумеется, тех, кто пострадал и не смирился, что еще одна мрачная тень позора легла на дни тревожного безвременья.

В ту пору люди по утрам, включая радио, прислушивались к музыке, и любой концерт симфонического оркестра настораживал, как тайный знак о смерти одного из тех, кто стоял по праздникам на трибуне у Кремлевской стены и жестом старческой руки приветствовал колонны разуверившихся людей, но все еще не расстающихся со слабой надеждой на чудо. Тревога была всеобщей, магазинные прилавки оставались полупустыми, усилились слухи — урожая хорошего ждать нечего, и на рынках цены поползли вверх.

Белоголовый больной старец, проживший долгую жизнь канцелярского чиновника, занял самый верхний пост в государстве, за ним не числилось никаких подвигов — ни ратных, ни трудовых, хотя на груди сверкали три золотые звезды; вознесение его было таинственным, но не вызывало особого любопытства; с телевизионных экранов он блаженно улыбался веснушчатым лицом, изредка произнося дежурные слова о неизбежности экономического взлета. Все понимали: он пришел управлять делами огромной страны ненадолго и вряд ли сумеет внести в жизнь какие-либо перемены. Усталость сонной паутиной затягивала горизонт, ожидание приводило в уныние, а то и к бесшабашности, разгулу, пьяным кутежам, стражи порядка выходили из доверия. Быстро старились души людские, ведь давно известно: не время, а безвременье ведет к дряхлости. Состарившаяся душа не способна ни удивляться, ни содрогаться. Поэтому-то, наверное, и свершившееся в ночь на 28 мая не вызвало заметного волнения в городе.

Что же касается тех, кто вовсе не знал о происшествии, хотя затем оказался причастным к нему, те жили в привычном неспешном ритме, который нарушен был в какой-то мере предыдущим годом, но не настолько, чтобы изменить сам образ существования. К таким относился и Николай Евгеньевич. Он подходил к шестидесяти, но не ощущал в себе признаков старения, его худощавое тело было подтянуто, без складок на животе, седина в темных пышных волосах пряталась незаметно, он не придавал ей значения — так выглядят и сорокалетние — и производил впечатление человека радушного, открытого, с губ редко сходила тонкая улыбка, и серые глаза смотрели с лаской. Однако с кем бы он ни встречался, тот чувствовал — Николай Евгеньевич человек твердый и сокрушить его волю, даже поколебать, вовсе не легко.

Вечером перед 28 мая он вернулся, как обычно, в семь часов, жены дома не было — в последние годы он не очень-то интересовался, куда она исчезает, — собрался ужинать, и тут произошло событие, заставшее его врасплох. Вообще-то он уверовал — никакой неожиданности для него не существует. Что бы на него ни свалилось, какое бы коварное дело ему ни подсунули, он тотчас найдет решение. И все же… все же случившееся привело его в такое замешательство, что чуть было его не охватила паника, Николай Евгеньевич едва преодолел себя.

2

В тот же вечер часу в двенадцатом в городке, в котором и свершилось преступление, засыпал человек в два раза моложе Николая Евгеньевича. Они не знали друг друга, как не знали и того, что в скором времени их дороги хотя и незримо, но пересекутся и пересечение для обоих будет иметь свои последствия.

Об этом человеке, хотя бы коротко, надобно тут же рассказать.

Виктор Талицкий к тридцати годам сталкивался не с одной бедой, всех не счесть; одни оставили колючие осколки страха в памяти, другие зарубцевались, как раны, хотя, наверное, и под этими рубцами томились обида и тоска. Но ночь на 28 мая отбила такой рубеж между всей его прошлой и текущей жизнью, что он понял: минувшие беды ничтожны перед тем ударом, который получил…

Где-то в начале шестидесятых годов, после поездки главы правительства в Америку — человека азартного и порой не в меру увлекающегося, возникла идея создать вокруг столицы города-спутники, разместить в них жизненно важные институты, придать им предприятия, а города эти станут реальной моделью будущего общества. Ох, как восторгались газеты этой чудесной мыслью! Чтобы воплотить ее в жизнь, не жалели ни денег, ни материалов. Так, в подмосковном захолустном городке быстро начали возводить не виданные прежде дома-башни, магазины новейшей архитектуры; сохранялось, но местами, и старое жилье, оставались сосновые перелески и березовые рощи. Город обрел ухоженный вид, жизнь в нем забурлила молодая и веселая; так длилось лет десять, а может быть, и больше, а потом забыли про город-спутник, и он начал тускнеть; никто всерьез не мог объяснить, почему такое случилось, отчего из забытых углов выползла на обновленные улицы стародавняя дурь и жизнь пошла как бы в двух измерениях — одна за институтскими стенами, другая на воле. Впрочем, иногда эти измерения пересекались. Так случилось в Первомайские праздники.

Двенадцать человек — прямо-таки апостольское число — отправились на тот свет почти разом. Перед праздником утащили они бутыль из института и распили ее содержимое в березовой роще. Вернее, утащил ее один — известный бухарик Якорек. Он к этой бутыли давно приглядывался, ведь в институте из работяг каждый знал: этанол — спирт чистейший, он разливался в темно-желтые пузырьки, выдавался лабораториям, называли эти пузырьки «рыжиками», и считались они институтской валютой. Хочешь, ученая голова, чтобы тебе приборчик перетащили, или что заслесарить надо — гони «рыжик». А тут в лаборатории — целая бутыль. Вот уж месяца два стоит в углу, пылью покрылась, надпись на ней не очень разборчива, особенно первая буква, но дальше хорошо читается «…танол». Зачем добру пропадать? Раз бутыль два месяца пылится, то ее и не хватятся.

3

Утро в городе начинается рано, а было около шести, и потому на первую смену спешили люди, многим не надо было ехать транспортом, да и освобожденное от вчерашних туч небо предвещало хороший день, улица манила свежестью и теплом. До больницы езды было не более десяти минут.

Капитан легко выпрыгнул из машины, поправил фуражку, одернул гимнастерку и, подтянувшись, словно должен был войти в кабинет высокого начальника, двинулся к входу в приемный покой, подле дверей остановился, оглянулся, командно крикнул Виктору:

— Ждать!

Виктор опустился на скамью, стоящую под липой, и оглядел светящиеся золотом окна серого кубического здания. Он много раз проходил здесь, знал, что на больницу и поликлинику денег не пожалели, окна были застеклены дымчатыми стеклами, а теперь их золотисто-пожарный цвет вызывал тревогу. Сидеть и ждать на скамье было невыносимо, ему стоило немалых усилий укротить себя. «Спокойно, только спокойно…» — думал он.

Начал сознавать: произошло нечто чудовищное, Нина, может быть, сейчас на самом краешке жизни, и если ее не станет, то это будет его концом. Он готов отказаться от всего, стать нищим, больным, испытывать любые унижения, но лишь бы та, что впервые в нем утвердила веру в возможность любви, оставалась на земле.

Глава вторая

1

Для Николая Евгеньевича было привычным вставать чуть свет, бежать под душ, холодные струи радовали. Завтракать он любил один, повелось такое издавна — пусть домашние понежатся в постели, — ему и нужно-то бутылку свежего кефира или баночку хорошей простокваши, творог, крепкий кофе, который он сам себе варил. Все это отнимало несколько минут, зато потом можно пройти к себе в кабинет, обдумать нечто важное, пока не начнется этот проклятый день с его круговертью, хотя вроде все запланировано заранее по минутам, но сейчас такое время — от одного телефонного звонка все может полететь к чертям. Вроде бы дни шли ни шатко, ни валко, вовсе не так, как в прошлом году, когда внезапно все забурлило, вспенилось, однако же к началу нынешнего года взметнувшийся было пожар активности угас, но неожиданностей хватало.

Прежде всего надо было разгадать: чем же все-таки вызван вчерашний приход Крылова?

Николай Евгеньевич в душе отличал себя от многих людей своего ранга тем, что искренне считал: делает свою работу так, как хочет.

Да, у него были свои принципы, они жили в нем тайно, и потому люди часто принимали его не за того, кто он есть на самом деле. Он готов был и ерничать, если видел, что этим уйдет от ненужного начальственного разноса, мог и говорить с жестким упорством фанатика, а мог и покорно молчать. Что поделаешь, если большинство из тех, кто пытался наседать на него, были людьми малокомпетентными, они считали себя политиками, а он был профессионал организатор, да еще специалист, обладающий хорошей интуицией, дававшей ему возможность определить, что важней важного в его отрасли, над чем стоит потрудиться в настоящем ради будущего. Но грош бы ему была цена, если бы он не сумел создать в свое время мозгового центра. Он подобрал в него людей вовсе не случайных, среди них было трое директоров заводов, именно тех, кто определял судьбу отрасли.

Ох, мало кому ведомо, как пробил он этих людей на посты, сколько тут нужно было сноровки, обходных маневров, далеко не все зависело от министра: уговори обком, уговори отдел Совмина, убеди кадровиков в еще более высоких инстанциях. А кого ни возьми из этих троих, в биографиях не все чисто. Один побросал двух жен с детьми, другой в свое время нюхнул заключения, а третий надоел всем как разоблачитель. Но все трое были специалистами самой высокой квалификации, способные не только поставить дело, но и просчитать наперед, выгодно оно или нет. Он посадил в центральный НИИ мальчишку, но никто не понимал, что этот мальчишка — гений, которому нужен настоящий простор, а вот в заместители дал ему зубра хозяйственника, чтобы директор был освобожден от ненужных хлопот. И наконец, был брат. Тот хоть и работал в другой отрасли, но в научном мире с ним считались, и от него всегда можно было получить самый надежный совет.

2

Климова, соседка по общежитию, привела в свою комнатенку мужиков. Сколько их там было — трое или двое? Но они ржали, как табун перепуганных лошадей. Это аспирантское общежитие было скверно тем, что хоть ты и имела отдельную комнату, но прихожей и ванной надо было пользоваться с напарницей, обе комнаты составляли как бы квартиру, стены были тонкие, слышно все на свете. Конечно, стало ясно, что Климова завелась на всю ночь, она заглянула к Нине — грудастая, со смоляными вьющимися волосами, цыганка, да и только; пригласила: посидим, но Нина ее шуганула. У нее до защиты — две недели. В это время любой аспирант ходит как по ножу, надо было работать. Ей накидал руководитель приблизительный списочек вопросов, которые могут возникнуть. Каждый из ответов надо обдумать, но при таком оре за стеной ничего не сделаешь и не заснешь.

«К Вите», — решила она. Обещала быть у него завтра, там вообще ей хорошо работалось. Он уходил в свою мастерскую, и никто ей не мешал, даже не было телефонных звонков. Надо ехать сейчас… Иначе — бессонная ночь. Если приедет к нему завтра, то полдня проспит. Вот какая потеря времени.

Собралась она быстро, все было под рукой, позвонила Виктору, чтобы предупредить, но никто не отвечал. Может быть, задержался в мастерской или у приятелей. Это не беда, у нее есть ключ.

Шел одиннадцатый час, вся надежда на электричку. Если успеет на одиннадцати часовую, то застанет автобус у станции. Она выскочила из своей комнаты и в прихожей наткнулась на Слюсаренко, он только что вышел из ванной и полез толстыми губами к ней:

— Нинок! Защищаешься?

3

Семгин, высокий, степенный человек в солидных очках, возил директора института. Тот был низок, кособок, с впалыми щеками и печальными серыми глазами. Когда они шли рядом, то за директора скорее можно было бы принять Гошу; над этим иногда подсмеивались в институте, но беззлобно.

Объявился в мастерских Семгин к концу рабочего дня, когда Виктор, просидев несколько часов над прибором, сдал его профессору.

Никто из ребят его ни о чем не спрашивал, и Виктор понял — они все знают и не хотят бередить ему душу, и, как всегда с ним бывало, только начинал работать — словно бы отрешался от окружающего мира и попадал в иной, где были иные, чем в реальной жизни, отсчеты.

— Я к тебе, Вить, уж раз пять заглядывал, — сказал Гоша Семгин. — Да вижу, нельзя отрывать… Давай выйдем. А? Я старика отвез, свободен.

Виктор покорно пошел за Семгиным. Директорская машина стояла у самого входа в мастерские. Гоша отворил дверцу, указал Виктору на место рядом с собой.

Глава третья

1

Мысль, что необходимо найти преступника, обрастала злобой мщения, и это чувство было новым для Виктора. В повседневности он считал: лучше подавить в себе злое начало, чем жить жаждой мести, — мало ли на какие острые каменья не наступаешь, нет-нет да кто-то подложит их под обнаженные ступни, и не случайно, а по злому умыслу. Если с каждым сводить счеты, то можно растравить себя только на это и вконец озлобиться. Однако ж прежде любая подлянка была, как правило, обращена на него лично и он сам, только сам волен был решать — отвечать на зло злом или, покорясь судьбе, вознестись над ним, чтобы не воспринимать окружающий мир вечно ощетинившимся против тебя. Приняв это как необходимую житейскую мудрость, он убедил себя, что намного облегчил свое существование.

Едва увидев «Жигули» белого цвета, он невольно старался заглянуть в кабину, чтобы проверить, нет ли там наклеек на черной панели — улыбающийся негр, японка, держащая цветы. Он подходил к стоянкам, останавливался на перекрестках, когда для автомобилей давали красный свет. Эти самые наклейки представлялись ему по-разному, он никогда таких не видел, а если и видел, то не запоминал — нужны ему цацки! Виктору даже начинали сниться негр и японка. Он попросил у Семгина: передай ребятам в гараже, на автостанции, как только увидят нечто подобное, сразу бы сообщали ему или записывали номер машины. Он твердо решил: на милицию надейся, а ищи сам…

К Нине наведывался иногда по нескольку раз в день. Ей не становилось лучше, и это его беспокоило. На другой день после того, как он впервые побывал у нее, а затем позвонил Семену Семеновичу Кирке, его вызвали к проходной, и он увидел человека в синем костюме, полного, с барственным, холеным лицом, а рядом с ним седую горбоносую женщину с черными твердыми глазами.

— Прошу извинения, — бархатистым голосом проговорил Семен Семенович, — но вот мы… я и Лия Ревазовна, приехали, чтоб повидать Нину…

Виктор тут же из проходной позвонил в мастерскую, предупредил, что его не будет час, а то и больше, и повел профессора с женой к больнице.

2

Николай Евгеньевич засиделся дома. Все материалы по Крылову ему подготовили. Теперь можно было идти в лобовую атаку, и он прикидывал, как это лучше сделать. В этой задумчивости и застала его Наташа, внезапно войдя в кабинет.

Одета она была в легкие желтенькие брючки и такой же жакет с удлиненными лацканами. Наташа следила за модой, это желтое шло к ее черным волосам. Когда-то они у нее были рыжие, и она любила все яркое, губы красила ярко, одевалась броско, а потом перекрасилась. Николай Евгеньевич помнил ее рассказ, как она девчонкой от злости, что ее во дворе дразнили Рыжиком, остригла младшей сестре волосы, загнав ее под стол, потому что у сестры были пышные черные кудри. Наташа признавалась, что когда стригла, то испытывала, как она сама выразилась, «почти сексуальное наслаждение». Когда они познакомились, Наташа гордилась натуральным цветом рыжих волос, потому что этот цвет был в моде, многие девушки специально так красились, но все же в ней, видимо, что-то жило, некая детская обида, и когда она пришла к сорока годам, то решительно сделалась брюнеткой. Николаю Евгеньевичу это не очень нравилось, но, зная обидчивый характер жены, он похваливал: да, мол, действительно так лучше.

Странно все-таки, что они, такие разные люди, сошлись, образовали семью, ведь ничего по-настоящему общего у них не было, и возникали периоды, когда Николай Евгеньевич хотел уйти от Наташи. Были тому и причины — он знал о существовании у нее любовника, но причина показалась мелкой перед последствиями — расставаться из-за какого-то пижона, лектора-эстрадника, на которого сбегаются поглазеть девицы со всей Москвы, потому что его хлесткие статьи о сексологии стали появляться в журналах и вызывали целый бум. Николай Евгеньевич понимал прекрасно — этот трепло философ дань все той же моде, поежится, покорежится и слиняет, да и Наташе надоест. Или она ему. А разводным процессом Николай Евгеньевич привлечет нездоровое внимание тех, кто и без того пристально следит за его жизнью. Сорваться на этом? Глупость! Может быть, он прежде ее и любил, когда они встретились, был молод и нищ, да еще одинок: брат в лагерной шарашке, отца не стало до войны, мать умерла незадолго до того, как загремел брат. Ему достались кое-какие сбережения от родителей и брата. И это помогло не умереть с голода, закончить институт и махнуть в дальние края, где можно было поменять биографию.

В ту пору у него не раз возникали мысли: возможно, брат и в самом деле продал за рубеж секреты. Ведь деньги-то у них были… Быть братом преступника — значит оставаться человеком без перспективы. Нет! Он себе такого не мог позволить, он должен был вырваться из этого круга. А рыжая яркая девица была дочерью отставного генерала, имя которого сделалось известным в войну. Она сама вцепилась в Николая Евгеньевича своими коготками, а ему, конечно, это было с руки. Он поселился в хорошо обжитом доме, понимая, тесть еще в славе и может помочь зятю… И тот помог. А уж потом, когда вернулся брат, Николай Евгеньевич сам был крепок и мог уверенно шагать по лестнице вверх.

Любил или не любил? Женским вниманием он не был обделен, все-таки ему хватало лихости на самые отчаянные поступки, а женщины такое ценят, и чужие постели принимали его. Конечно, Николая Евгеньевича избаловали, но никогда охотой за юбками не увлекался, все это проходило, не оставляя на душе никаких следов, кроме веселой беспечности. Его прощали, прощал и он. А вот у брата… Тот так и остался один на всю жизнь. Большой бедой обернулось его пребывание в лагере. Его всерьез изувечили, недаром били ногами в пах, своего добились, все равно что кастрировали. Николай Евгеньевич узнал об этом случайно, когда задался целью женить брата и стал водить к нему женщин. Игорь Евгеньевич сказал просто:

3

Со многим, очень многим смиряешься. Прошло уже чуть более двух недель, как случилась беда, и Виктор втянулся в тот распорядок дня, который стал почти обязательным для него: работа, магазины, рынок, больница. Этот круг, казалось, будет длиться всю жизнь, хотя Нине стало заметно лучше, особенно после того, как Семен Семенович с двумя парнями прислал лекарства. Ей уже позволяли вставать, дали костыли. Нога ее была не в гипсе, а в каких-то особых пластиковых бинтах, но все же передвигаться еще было нелегко. Да и лицо отошло, хотя местами держались буро-синие подтеки. Главный обещал: если так пойдет и дальше, то, может быть, недельки через две и выпишут, но придется долечиваться — разрабатывать ногу и руку. Но это уже легче. Конечно же, все это время она будет жить у Виктора.

Обязательным стало и то, что он не пропускал ни одной машины, особенно белого цвета, чтобы не заглянуть в салон, не проверить, нет ли наклеек на панели, — без этого он просто не мог.

Он сообщил об оранжевой «Волге» Ступину, назвал номер, рассказал о женщине и попросил: может быть, тот проверит тех, кто был на симпозиуме с советской стороны. Ступин ответил неожиданно зло:

— Не учи меня!.. Все, понимаешь, знают, что делать, одна милиция ни хрена не умеет. Развелось вас, учителей…

Виктор было вспыхнул, хотел ответить Ступину, но сдержал себя, сказал:

Глава четвертая

1

Николай Евгеньевич не раз встречался с тем, что люди, которых он считал преданными, внезапно оборачивались на каком-нибудь крутом повороте чуть ли не лютыми врагами, наливались такой ненавистью и гневом, что он только поражался: сколько же неприязни они накопили в себе, пряча ее за хорошо отработанной доброжелательностью. Если Николаю Евгеньевичу удавалось отбиться, — а чаще всего так и происходило, — то эти же самые люди кидались к нему, чтобы снова восстановить былые отношения, прибегая к извечной, гибкой формуле «бес попутал». Постепенно Николай Евгеньевич утратил веру ко всем, кроме брата, и известный чиновный лозунг «доверяй, но проверяй» стал для него вовсе не пустым звуком, потому-то происшедшее с Крыловым — человеком, вместе с которым был разработан не один успешно воплощенный в жизнь план, вовсе не застал его врасплох.

Да, за спиной Николая Евгеньевича созрел заговор. Видимо, чем-то не вписался он ныне в общую управленческую структуру; впрочем, он и прежде был неудобен, но сумел найти свою нишу, и с ним смирились. То, что не удалось сделать павшим китам-хозяйственникам, могучим самодержцам важнейших отраслей, пошедшим на Николая Евгеньевича со свойственной им нахрапистостью в лобовую атаку, видимо, решили проделать новые руководители, которые в чем-то зависели от него. Более молодые и изворотливые решили прибрать его к рукам иным способом: втянуть в дела с дурно пахнущей валютой. Как им удалось заполучить Крылова — дело темное, в нем копаться не следует, ведь есть множество способов купить человека, на какой крючок тот клюнул — это уж за ним, да сейчас и не важно,

кто

кинул крючок, главное — обезопасить себя, и Наташа права: сделать это нужно опережающим ударом, тогда проявятся и реальные противники. А они могут располагаться где угодно, вплоть до помощников, окружавших белоголового верховного старца. Уж ему ли этого не знать! Да и сам этот белоголовый прежде легко действовал от имени высшего руководства, и нередко ему удавалось воплощать в реальность свои личные замыслы.

Помощники, помощники… Николай Евгеньевич взял себе молодого, лет тридцати пяти, был он паточно вежлив, старателен, делал карьеру всерьез, его голубенькие глазки прозрачны, рыженькие усики тонко подстрижены, полосатенький костюм аккуратно отутюжен. Недели не прошло, как он принес Николаю Евгеньевичу пухлое досье на Крылова. Ничего не скажешь, бородач был мастер своего дела: трижды у него шуровало ОБХСС, дважды народный контроль и, кроме мелочевки, ничего не нашли. «Ну, тем лучше», — подумал Николай Евгеньевич. Изгнание Крылова должно было произойти внешне как знак особого доверия.

В Якутии лет пять назад пустили новый завод отрасли — строить его там особой нужды не было, но Госплан по каким-то своим соображениям иного места не дал, — сменились на заводе уже три директора, обком заволновался, упрашивал Николая Евгеньевича найти крепкого человека, давили и из ЦК, и, конечно, отправка туда такой крупной фигуры, как Крылов, может быть только поддержана. Но для Крылова то был удар мощной силы: у него в Москве отличная квартира, молодая красавица жена, множество знакомств и в театральных и литературных кругах; Крылов любил устраивать приемы, гордился широтой своей жизни. Но… отказаться он от поездки в Якутию не сможет. Как он откажется? Завод там солидный, важный, для жилья директору приготовлен особняк, квартиру в Москве за ним оставят, поработает лет пять, поставит завод, вернется с почетом, а может быть, уж и на пенсию. А если откажется… Ну, все знают — это конец. Мера была крутая, но иного тут не дано, бить, так уж наверняка…

Приказ был напечатан, лежал в папочке на столе у Николая Евгеньевича, Крылов был приглашен на пять часов вечера, время выбрано не случайное — конец дня, пока Крылов будет тут бушевать, — а особенно бушевать ему Николай Евгеньевич не даст, он умел быть крутым, если надо, все же единовластный хозяин отрасли. Это не важно, что над ним еще целая лестница начальников, но директора заводов в его безраздельном подчинении, хотя многие из них думали не так, но все же власть в его руках, и он ее не выпустит, пока сидит на своем месте.

2

Владимир не потерял самообладания, хотя все свершившееся было для него неожиданностью. Он всегда отличался смелостью решений. После того как его доставили в милицию и вежливый майор решил провести опознание, успел продумать свои действия. Отпираться — глупо. Насколько он понял, есть свидетели, которые показали, что женщина находилась в его машине. Но то, что произошло в машине, знают только двое — он и она, тут свидетелей нет. Пока его везли к больнице, он успел просчитать несколько вариантов, и лучшим ему показался такой: она сама выпрыгнула из машины, не поняв, что он свернул на проселок, чтобы сократить путь. Ведь и на самом деле к Ломовой улице, на которую нужно было женщине, добраться по проселку можно быстрее. Он запомнил это, потому что в прошлом году ремонтировали дорогу и Владимир мотался в город от заправки таким путем.

Его привезли в больницу, провели в кабинет главного врача. Во время этого короткого пути он ощущал, как разглядывают его люди. Больные в халатах, медсестры в белом смотрят с отвращением и неприязнью, да и сам воздух больницы показался враждебным. Как быстро люди во все верят, еще ничего не доказано, его еще ведут только для того, чтобы пострадавшая женщина его опознала, а в этих взглядах нет сомнений, в них неумолимость приговора. «Вот что такое толпа», — усмехнулся он.

Ему предложили самому выбрать место среди парней в бежевых куртках. Он сел справа на второй стул, все это было похоже на дурной спектакль. В комнате стояла тишина. Майор направился за женщиной. Раза два звонил телефон, но врач, сидевший за столом, поднимал трубку и тут же опускал ее. Владимир смутно помнил ту, которую посадил у вокзала ночью в машину, отправив Нику на электричке. Настроение в тот вечер было отвратительное, впору хоть напейся, да он и выпил рюмку коньяку, прежде чем сел за руль, но это не помогло. Ника сама предложила: «Довези до станции, успею на последнюю электричку, мне нужно вернуться на дачу». Он так и сделал. Честно говоря, он терпеть не мог эту престарелую подругу Лены, никогда не понимал, что связывает этих женщин. Но Лена выбрала именно Нику, чтобы та его встретила у себя на квартире и сообщила: Лена окончательно вернулась к мужу и ни о каких дальнейших встречах речи быть не может.

Он жалел о потерянном времени, жалел, что гнал сюда машину. Ведь думал, заночует здесь, коль договорился с Леной, муж ее торчит на даче и не думает возвращаться домой. Владимиру нужно было отрешиться от всех дел, на какое-то время уйти в личное. Подготовка к испытаниям отняла столько сил, потребовала неимоверного напряжения, такого, что он уж начинал терять связь с реальным миром, уходил в нечто абстрактное, где формулы на дисплее компьютера сливались в зеленого дракона, готового выпрыгнуть с экрана. Он помнил о свидании с Леной, оно оказалось как нельзя кстати. Нужны хоть какие-то часы забвения, а то можно сойти с ума.

Он открыл дверь своим ключом, без звонка — Лена дала ему этот ключ — и обнаружил Нику в обтянутом синем платье со слишком смелым для ее возраста вырезом впереди, — зря она это делала, вырез все равно обнажал привядшие груди.

3

Виктор стал плохо спать, часто вскакивал чуть свет. На улице серело, шел нудный, однообразный дождь, он шел уж несколько дней после жары. Обычно Виктор не закрывал окна, выходящего в сад. С гладких, блестящих листьев деревьев сползали ленивые ручейки и бесшумно стекали вниз, в траву. Он делал свою обычную зарядку с гирей. Все же от сырости знобило, даже зарядка не разогревала, как следует. Что-то произошло с ним и Ниной. Тот день, когда они вместе с Семгиным нашли насильника, отвезли в милицию, как бы отбил новый рубеж его жизни. Только Виктор никак не мог осознать, что же именно случилось: его поиски увенчались успехом, и теперь не надо было ходить вдоль всех припаркованных машин, искать наклейки, которых он так и не обнаружил. Эти поиски стали навязчивыми, казалось, они продлятся всю жизнь, но вот они завершены, но никакого удовлетворения не было, более того, он ощущал — чего-то ему стало недоставать в жизни.

Поначалу это показалось блажью, и он решил, легко от нее отделается, уйдя в работу, но обнаружил, что и Нина после опознания стала выглядеть иначе, посуровела, словно ей пришлось перенести короткую, но сильную болезнь. И хотя дела ее на поправку шли хорошо, она почти не улыбалась, когда приходил к ней Виктор. Да и он перестал отпускать свои шутки-прибаутки, садился рядом с ней, брал за прохладную руку. Она смотрела на него преданно, и в этой преданности ощущалась некая жалость.

Они ничего не говорили о Владимире Сольцеве. Виктор даже не объяснил ей, что он племяш его главного шефа, хотя с самим шефом Виктор никогда всерьез и не встречался. Не посвятил ее и в то, что Гоша внезапно стал избегать его, и Виктор впервые подумал о нем зло: холуй всегда остается холуем, хотя прежде никогда такая мысль по отношению к Семгину у него не возникала.

Он говорил Нине:

— Скорее бы уж тебя выписали.

Глава пятая

1

Начало августа, когда Нина выписалась из больницы, было слякотным. Все шли и шли дожди. Но как надоела ей палата, как все там осточертело! И все же человек — существо удивительное, пришлось покидать место, к которому она привыкла, и что-то екнуло в душе, будто расставалась с дорогим.

Нина проковыляла к окну. Дождь шел мелкий, рябил лужу, образовавшуюся у крыльца. Через эту лужу, к ее удивлению, перепрыгнул Слюсаренко, да так ловко, что точно попал на кирпич, положенный подле газона. Он был в синей, с необычно широкими плечами куртке, скрадывавшей его горбик. А за ним показалась женщина. Оранжевая «Волга» стояла возле тротуара, и, судя по тому, что черноволосая женщина укладывала в сумочку ключи, она и была водителем. Слюсаренко протянул ей обе руки, и женщина легко, хотя была уже немолода, перескочила лужу. Они направились к дому по гравиевой дорожке. Нина подхватила палку и пошла открывать. Все же кто-то из них успел позвонить, а она замешкалась, ускорила шаг, но сразу почувствовала боль — врач едь предупреждал: никаких резких движений, и когда открыла, губастый Слюсаренко воскликнул:

— О, страдалица! Что так морщишься?.. Удивлена или не хочешь видеть коллег?

Но она не могла ему объяснить, что морщилась от боли, только и сказала:

— Проходите. Вон вешалка, разоблачайся, иди в комнату… Можешь снять ботинки, чтобы не следить. Тапочки там…

2

Третий месяц он жил в камере следственного изолятора, куда напихали двадцать четыре человека и где стояли двухэтажные железные койки. Владимиру повезло, потому что в день его привода сюда из камеры увели семерых, получивших срок, и ему нашлось место на койке, а не на полу, потому что в камере было всего двадцать мест. Тут все были «областники», то есть те, кто находился под следствием областных прокуратур. Не важно, что Владимир был москвич, тут считали

пропиской

место, где совершено преступление. Народ в большинстве своем туповат — разного рода работяги, кто из совхозов, кто из райцентров, а москвичей человека три: один старикан по кличке Маг, неопрятный, с всклокоченной бородой и круглой плешью, беззубый, молчаливый, но все старикана побаивались, особенно его неподвижного, немигающего взгляда. Он, видимо, принадлежал к мастодонтам уголовного мира, которые уж вымирали, остались лишь отдельные особи. Шел он по статье — мошенничество, но все знали, более года ему не дадут, потому что он был серьезным знатоком уголовного кодекса и обладал таинственной способностью определять судьбу каждого подследственного, конечно же, не задаром. Ему платили продуктами, полученными от родственников, деньгами. И самое странное: пока Владимир был в камере, этот старикан ни разу не ошибся в своих прогнозах, можно было даже подумать — у него установлена связь со всеми судьями Подмосковья.

Пожалуй, он лишь и заслуживал внимания, остальные были Владимиру неинтересны. Одни попали сюда за попытку ограбления, сделав все до бездарности неуклюже, другие уперли ящик водки с машины, было немало психованного хулиганья. Конечно, Владимир слышал о тюрьмах, или, как называется это заведение, следственных изоляторах. Кое-что узнал от дяди Игоря, мимоходом у тех, кто побывал в лагерях или колониях. Слышал он и о жестокости режима и ворах «в законе», пользующихся особой привилегией, но ничего подобного в этой камере не наблюдал, здесь царил полный беспорядок. Правда, заставляли охранники проводить уборку, запрещали долго валяться на койках. То и дело появлялись

Этажом выше размещалась такая же камера с женщинами. Те наладили переписку с мужчинами, наверное, давно наладили. Иногда оттуда, сверху, в открытое зарешеченное окно с козырьком доносилась изощренная бабья ругань, до такой ни один мужик не додумается. Владимиру объяснили: вовсе там не какие-то проститутки, а чаще всего торговки из сельпо, ревизорши да бухгалтеры, бабы «с деньгой», ну были и помельче — ловчилы. Проституток среди них не было, но о них ходили разные байки, мол, проживают в отдельных камерах со всеми удобствами, это из тех, что с иностранными фрайерами путаются, у них — валюта, они ею, если надо, откупятся.

Владимир довольно быстро освоился в камере, только в первые дни у него кружилась голова от тяжких запахов пота и мочи, но потом с этим свыкся. Никого к себе близко не подпускал, он умел, если надо, вести молчаливый образ жизни. Маг долго к нему приглядывался, потом спросил:

— Сто семнадцатую клеят?

3

Был конец августа, оставалась неделя до суда, и в это время обрушилась беда, да с такой силой, что Нина долго не могла прийти в себя. Все в ней тряслось, даже на какое-то мгновение наступило беспамятство: поплыло перед глазами, чернота прилипла к окнам, хотя на дворе стоял солнечный день… Сначала был звонок, и властный, грубый голос потребовал, чтобы она немедля прибыла в аспирантское общежитие. Нина ничего не поняла, спросила, кто же ее требует, ей ответили — милиция, тогда она подумала, ее разыгрывают, ведь уж аспиранты стали съезжаться в институт, она попыталась отшутиться, но тут ее оглушили, как дубиной: с вами не шутят, в вашей комнате обнаружен труп, и чем скорее вы явитесь, тем лучше для вас.

Она тут же перезвонила Семсему. Трубку сняла Лия Ревазовна и на вопрос Нины, сдерживая слезы, сообщила: погибли Слюсаренко, ее соседка Климова и еще какой-то Ивлев, но он ей совсем неизвестен. Трупы их обнаружили в общежитии, сейчас с этим разбираются. Семсема тоже вызвали, и, конечно, коль Нину затребовали, она должна немедленно выезжать, в каком бы состоянии ни была. В конце разговора Лия Ревазовна не сдержала слез, и вместе со всхлипами у нее вырвалось:

— Горе какое!.. Какое горе!

Нина не помнила, сколько сидела неподвижно на диване, пальцы у нее дрожали, и она с трудом набрала номер мастерской, где работал Виктор. Едва она произнесла «Витя», он, видимо, сразу почувствовал — стряслось что-то плохое, и потому быстро сказал:

— Говори…

ВНЕ ЗАКОНА

1

Иван Никифорович Палий умер в одночасье.

Было ему за девяносто. Худой, высокий, он шагал, опираясь на трость с костяным набалдашником, насмешливо поглядывал на встречных голубыми невыцветшими глазами; шея почти без морщин, сжата тугим белым воротничком. В тот день он за полчаса провел совещание, подписал бумаги и собрался ехать домой к обеду. Кедрачев решил проводить, они вышли из подъезда. Палий сделал шаг к машине, но словно бы споткнулся, Кедрачев успел подхватить Ивана Никифоровича, чтобы тот не упал на асфальт, и как только Палий оказался у него в руках, Кедрачев понял — держит мертвеца.

Три дня ушли на хлопоты о похоронах, и только нынче Кедрачев опомнился и сразу ощутил, как накален вокруг мир; его оглушило телефонными звонками знакомых и незнакомых людей, в которых смешивались мольбы, требования, приказы, растерянный лепет, и лишь сейчас Кедрачев сообразил — его судьба под угрозой непредсказуемых перемен. С работы он уехал усталый и озадаченный часу в седьмом.

Люся встретила молчаливым, тревожным вопросом, но он не стал ничего объяснять: эта длинноногая кукла сама должна понимать, что с ним творится. Сбросил пальто, надел домашнюю куртку, коротко сказал:

— Коньяку!

2

…С некоторых пор я стал наезжать в район Севастопольского проспекта, где стоит серый массивный универмаг «Бухарест», привлекающий своим названием приезжих. Вокруг теснятся стандартные белостенные дома, и если пройти дворами, то можно выйти к полуразрушенной церкви Бориса и Глеба. Здесь когда-то ютилась деревенька Зюзино, разоренная после войны, а вокруг нее — огороды, которые отводили рабочим разных предприятий, они сажали на них картошку, капусту, строили небольшие дощатые халабуды, укрытые ржавым железом, а кто добудет — серым шифером и толем. В халабудах ставили печурки с коленчатыми трубами, чтобы можно было погреться в непогоду, обсохнуть после копки картофеля, да и хранить в мешках подсушенные овощи, — сразу ведь все не увезешь. Неподалеку — за оврагами и дорогами — тянулся лес, среди тощих его сосенок поднимались иногда королевы в медных одеждах по стволам и с изогнутыми смолянисто-янтарными ветвями, но было их немного. А чуть ближе леса, в полуовражке, устроили незаконную свалку, впрочем, в те годы за окраинами Москвы множество было таких свалок, и никто всерьез о них не беспокоился, уж очень тяжкая была жизнь.

Вот в этом, невидном по тем временам месте осенью сорок девятого года произошла трагедия, о которой и знать-то почти никто не знал. Однако же именно здесь погибло безвинно двадцать семь человек, кости их тут и сгнили, а потом, в шестидесятых, стали строить в этих местах дома, строят и до сих пор, проложили широкие асфальтированные трассы; Зюзино поглотила Москва, как и другие окрестные деревни, только церковь Бориса и Глеба осталась, ее сбитый кирпич в непогоду сочится, будто на стенах храма проступают капли крови. Может быть, мне только так кажется?

А над белыми домами плывут кучевые облака, светится голубое с позолотой небо, каким писано оно было в прежней церкви; гудят машины, большие автобусы, троллейбусы, люди толкаются в очередях, радуются покупкам, и никто не знает о тех погребенных. Может, немало таких мест в Москве? Скорее всего, никогда нам об этом не узнать. Только и теперь случается — экскаватор загребет ковшом землю, и оператор замрет от ужаса, увидев, что со слежалой глиной зачерпнул скелет, а вместе с ним чудом сохранившиеся большие наручные часы, называемые когда-то

Все это имеет прямое отношение к нашему рассказу, и если читатель окажется терпелив…

Вот здесь мы оставим рассказ о наших днях и шагнем в сорок девятый — без такого временного броска не открыть тайны, к которой был причастен Палий и многие иные люди описываемой истории…

3

Он рос здоровым, хотя сытой жизни не было, да и быть не могло. Замоскворецкий парень из коммуналки с окнами в путаный-перепутанный проходной двор, где теснились сараюшки с амбарными замками, ободранные флигельки и пристройки, крытые ржавым железом.

Подле одного из сарайчиков вкопали в землю стол и две скамьи, тут собирались в теплые вечера перекинуться в карты или постучать костяшками домино, иногда сбивалась компания выпить и закусить. Нечто вроде дворового клуба. Случались праздничные дни, а иногда скверные, с драками и скандалами. Тогда наведывался чахоточный участковый Хведя с землистым лицом, слюдяными желтыми глазами, кашлял, составлял протокол; протоколов боялись — черт-те знает куда пойдет бумага — и, когда доходило до этого, всем миром старались умаслить Хведю; он любил, чтобы его упрашивали, и постепенно отходил; однако же мог и силу применить: худой, лядащий, а внезапно врежет костяшками пальцев по шее — несколько дней не разогнешься.

Арону было двадцать один, да и то едва исполнилось: так уж случилось — в шестнадцать, сдав за десятый экстерном, рванул в институт, за три года закончил его, и читавший у них лекции главный инженер экспериментального завода НИИ Рейн Августович Эвер позвал к себе мастером, и хоть работу можно было найти получше, но это приглашение показалось Арону заманчивым — все же связано дело с наукой, во главе которой стоит такой человек, как Палий.

Честно говоря, Арон не очень ощущал, что в Москве творится неладное, хотя мать вечерами испуганно шептала:

— Черт знает что делается! Завуч говорит: Софья Петровна, может быть, вы тоже разделяете взгляды космополитов? Откуда я, Арон, знаю, какие у них взгляды? Я русский человек, родилась в Москве, тут живу и преподаю математику. Я ответила: у меня муж ушел в сорок первом добровольцем, хотя имел броню. Он получил медаль «За отвагу» и там остался. Я поседела за одну ночь, когда получила похоронку. А сейчас вы мне какую-то липу клеите. Что вам нужно? А она мне: тогда почему у вас сын еврей? Здрасте, я ваша тетя! Потом сообразила: все из-за твоего имени. Ну и взвилась: хочу напомнить вам слова товарища Сталина: антисемитизм, как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма. Если вы забыли эти слова, легко сделать так, чтобы вам их напомнили. Ты знаешь, я не из робкого десятка. Я тут выросла, на Ордынке. Замоскворецкие девчонки всегда были отчаянными… Эта мымра Степанида после моих слов начала заикаться. Графин воды выхлебала. Но все равно, Арон, Москва какая-то дурная. Сколько «воронков» гудит по ночам… Ты еще мальчишка, ты этого не понимаешь, но берегись. Очень прошу. А то язык распускаешь.

4

В это утро Иван Никифорович Палий чувствовал себя бодро, он хорошо выспался и тут же в спальне, раскрыв окна, выходящие во двор, сделал свою «китайскую» зарядку, которой обучился, когда жил в Швеции; такой зарядкой увлекался Руго Бекман, веселый толстячок, автор «кислородной» теории сплавов. Палий прожил рядом с ним три месяца, однако с тех пор ничего не знал об этом человеке да старался нынче о нем и вообще не вспоминать, хотя многим был ему обязан. Даже вот этой неспешной зарядкой, приносящей бодрость телу.

Насвистывая арию герцога из «Риголетто», отправился в ванную, поблаженствовал в теплой воде, растерся махровым полотенцем и посмотрел в зеркало: худощавое лицо, обострявшееся книзу коричневой, аккуратно подстриженной бородкой, тонкие усики над ровной губой, прямой нос и яркие голубые глаза. Он должен был производить впечатление.

Иван Никифорович вошел в столовую, где молчаливая и опрятная домработница накрыла на стол завтрак. Он чуть ли не с детства привык, чтобы по утрам подавали овсянку, яйцо, яблоко и кофе со сливками. Все же он вырос в семье русского дипломата, и детство его прошло в Лондоне. Сейчас уж трудно объяснить, почему он выбрал для себя Горную академию и получил там образование. Видимо, прислушался к отцу, который всегда считал: дворянин должен обладать знаниями естественных наук, чтобы уметь применить их в жизни, большинство выдающихся ученых России, говорил он, вышли из дворян. Во всяком случае, в Иване Никифоровиче рано проявилась склонность к математике и физике, а блистательные работы таких российских мастеров, как Амосов, приводили его в восторг.

И все же металл был прежде делом более купеческим, им торговали, а промышленники вышли из купцов, а то из оборотистых мужиков. Но Палий смотрел шире: он занимался новой и увлекательной наукой, способной приблизиться ко многим тайнам природы, и потому видел разницу между инженерной деятельностью и научной, полагая последнюю более высокой, позволяющей рассматривать закономерности мироздания.

Яблоко было чудесным — алма-атинский апорт. Он разрезал его ножом на дольки и, вдыхая свежий аромат, прожевал неторопливо, а потом уж подвинул к себе овсянку. Сегодня он не спешил, машина должна заехать в половине одиннадцатого, лишь на одиннадцать назначено совещание, а ранее появляться у себя в кабинете не следует.

5

Палий доехал до института, быстро поднялся по лестнице, не замечая застывших в страхе сотрудников, прошел к себе. В приемной его встретила бледная до синевы Клавдия Сергеевна, его давний секретарь; она открыла рот, прижимая руки к груди, но Палий не дал ей ничего сказать, бросил:

— Ко мне никого. По телефону не соединять!

Войдя в кабинет, он на ходу начал снимать парадный пиджак с орденами, бросил его в кресло, содрал галстук и пошел в угол за занавесочку, где был у него умывальник, обильно пустил воду, намылил руки и стал умываться; вода потекла за шиворот, но он не обращал на это внимания. Лишь после того, как вытерся полотенцем, взглянул на себя в зеркало. Он сам себе был неприятен. Отвернулся, взял со стола бутылку с минеральной водой, открыл, жадно выпил, плюхнулся в кресло. И только расслабив тело, оказался способным размышлять… Произошло ужасное — аресты работающих с ним людей и особенно Эвера. Как бы этот коротыш в сером ни утверждал, что нет незаменимых, все же Эвер был

незаменим

. Он умел работать быстро, решительно, не боялся риска и поэтому выигрывал; нестандартность его мышления при отличной инженерной школе очевидна, и потому он шел туда, куда даже Палий не смел проникнуть мыслью, ибо он-то риск всегда ограничивал. Без Эвера жить Палий не мог. Все, что сделано институтом, под чем стояла подпись Палия, по-настоящему рождено в голове Эвера, а им, Иваном Никифоровичем, лишь одобрялось и проверялось, хотя при удаче главным автором считался он; и не только потому, что был руководителем, но он умел очень тонко теоретически, с позиций современной физики и химии обосновать сделанное. Палий знал — в случае провала ему всегда есть на кого сослаться; Эвер, этот сухой, застегнутый в буквальном и переносном смысле слова человек, не расстающийся со своим полувоенным кителем с необычными медными пуговицами, словно бы сам подставлялся, чтобы в случае чего прикрыть собой Палия. Такого он более не найдет.

Иван Никифорович знал Эвера давно. Была война. Они оказались в уральском городе, нищие, голодные, ютились по чужим квартирам, оборудование их было разбросано чуть ли не по всей Восточной Сибири. И когда Палий пришел к секретарю обкома, полному человеку с тяжелыми синяками под глазами, тот никак не мог уразуметь, зачем этот ученый к нему пожаловал, сейчас не до него, сейчас нужны заводы, а стоят глухие морозы, и от секретаря под угрозой расстрела каждый день требуют, чтобы он наладил выпуск танков и другого оружия. Все же, услышав, что Палий член-корреспондент академии, секретарь выписал ему пайковые карточки на несколько сотрудников. Эвера тогда при нем не было. Он появился позднее, после того, как Палий дал телеграмму Сталину, что работники института готовы помочь промышленности. Эвера рекомендовал обком как приезжего специалиста.

Эвер сразу включился в дело, пропадал сутками у плавильных печей и прокатных станов, влезал во все мелочи, и когда люди Патона предложили сварку танковых корпусов вместо клепки, у Эвера уже были разработки: что делать с металлом, чтобы броневой лист был прочен и хорошо сваривался. Иван Никифорович снова дал телеграмму Сталину, а через два дня за ним прислали машину из обкома, и тот же секретарь встречал его у входа; он мягко ступал в белых бурках, обшитых желтой кожей, говорил: через десять-пятнадцать минут Палию предстоит разговор со Сталиным, попрекнул Ивана Никифоровича, что тот не посвятил его в разработки, и попросил коротко раскрыть саму суть. Едва Палий закончил рассказ, как раздался телефонный звонок, все, кто был в кабинете, встали, секретарь снял трубку, проговорил: