Избранное. Логика мифа

Голосовкер Яков Эммануилович

Яков Голосовкер (1890–1967) — известный филолог, философ и переводчик. Его отличает мощное тяготение к двум культурным эпохам: Элладе и немецкому романтизму. Именно в них он видел осязаемое воплощение единства разума и воображения. Поиск их нового синтеза предопределил направленность его философского творчества, круг развитых им идей. Мысли Голосовкера о культуре, о природе культуры вписываются в контекст философских исканий в Европе в XX веке. Его мысль о естественном происхождении культуры как способности непосредственно понимать и создавать смыслы, о том, что культура «эмбрионально создана самой природой» представляет интерес для современного исследователя. Философские и теоретические идеи известного русского мыслителя XX века Голосовкера приобретают особое звучание в современном научном дискурсе.

В том вошли следующие работы: «Имагинативный Абсолют», «Достоевский и Кант», «Миф моей жизни» и др., а также статьи А. П. Каждана, Н. И. Конрада, С. О. Шмидта, Е. Б. Рашковского и М. А. Сиверцева о Голосовкере.

Издание работ Якова Голосовкера — известного специалиста по античной литературе, мифологии, писателя, одного из образованнейших и глубоких мыслителей нашего времени — представляется своевременным и необходимым. Перед нами интересная и умная книга, которая будет с радостью воспринята всеми, кому дорога русская культура и культура вообще.

Имагинативный Абсолют

Часть 1. Имагинативный Абсолют

[1]

Предварения

I. Предисловие к «Имагинативному Абсолюту»

Эта книга никак не «Записки идеалиста-мечтателя». В ней показано, что облака небес всецело принадлежат земле, а не заоблачному миру космической ночи. Если бы не было земных испарений, не было бы и облаков. Для тех, кто хочет знать истину, мысли, изложенные здесь, принадлежат к самым здравым мыслям на земле. Я никому не предлагаю жить на небесах. Все улетающие высоко в небо стремятся поскорее вернуться на почву земли. Мне это известно и из всечеловеческого, и из личного опыта, и я не намерен обманывать ни себя, ни других, выдвигая силу воображения, как высший разум человека, чтобы оторвать его от почвы и перенести в мир абстракций. Наоборот, я делаю разум более земным, чем его делают те, кто навязывает ему сплошь идеалистический характер и высоко оценивает только его формально-логические и метаматические функции. Наоборот, я возвращаю разум земле, так как возвращаю разуму его подлинную сущность, его мощь инстинктивного познания, и если эта его инстинктивная сила заложена в воображении и воображением выработана, то мыслителям надо только преодолеть свое заблуждение относительно воображения и не объявлять воображение фантастикой, способной лишь к выдумке, а не к познанию. Что делать! Философам придется кое-что в философии и в себе самих передумать. Не я первый предупреждаю об этом. Сегодня кое о чем надо уже мыслить по-иному. Микромир нас многому обучил. Также и история. Также многому обучила нас и познавательная сила воображения, как только мы признаем ее права на познание и роль Имагинативного побуда, как создателя культуры под знаком абсолюта.

Спросят: не хочу ли я показать, что вся так называемая

идеалистическая философия

была на самом деле

имагинативной

философией и что ее якобы идеалистическая, оторванная от реальности, видимость есть на самом деле

имагинативная реальность,

какой является и вся духовная культура?

Да, именно это хочу я показать. Вместо слова «воображение» философы применяли сложнейший словарь терминов, вращаясь в интеллектуальной сфере: трансцендентный, трансцендентальный и т. д., смешивая заодно предмет познания, метод познания, средства познания, процесс познания и т. п.

Феноменология Гуссерля произвела сумбур, ибо неизвестно было, что такое «феноменология» по существу: гносеология или номенология? Хотели спасти положение словом «онтичность» и съехали в эстетику; убегая от психологии в логику, стали скрытыми психологами. А ведь надо было только произнести слово «имагинация», чтобы разрешить все недоразумения с идеалистической философией. Когда позитивизм в борьбе с рационализмом овладел философской диалектикой и выступил во всеоружии диалектического метода против так называемой идеалистической философии, он втянул в себя всю схематическую абстрактность и метод этого рационализма, т. е. самое худшее, что в рационализме было, будучи уверен, что он от него не только избавлен сам, но и избавил от него навек и философию. На самом деле он ополчился на философию вообще и нанес бы ей сокрушительный удар молотобойца, если бы воображение с его имагинативным инстинктом не оказалось для него недосягаемым, поскольку человек в такой же мере не может перестать быть философом, как не может перестать быть поэтом. Его ведет и спасает от блюстителей метода его высший инстинкт: Имагинативный Абсолют.

И еще хочу показать, что

II. Вакуум

Наука преподнесла человеку одно страшное понятие — понятие мирового

Вакуума.

Она призвала его к мужеству подвигом труда и дерзостью и величием мысли преодолеть ужас сознания о бесцельности существования. Не задача ли мыслителя в таком случае —

вложить смысл в существование,

дать цель бытию? Однако само понятие

бытие

отнюдь не есть понятие онтологическое, поскольку оно, как понятие онтологическое, должно было бы обнимать и вакуум. Бытие есть понятие имагинативное и при этом этизированное: оно насквозь пропитано абсолютностью и постоянством, характеризующими имагинативный побуд или высший инстинкт человека — инстинкт культуры. Мыслитель потому и дарит прежде всего

бытие

человеку в мировом масштабе, чтобы человеку стало устойчиво жить. Своим даром человеку

бытия

мыслитель вкладывает мысль в существование.

Толстому понадобилась вся его гигантская воля, чтобы прикрыться от ужаса вакуума моралью, которую он почему-то называл религией. Толстой антимистик. Он из морали сделал «бытие». Но черная яма Ивана Ильича была страшной исповедью этого втайне великого язычника, выступавшего в роли христианина и чуть ли не мистика и спасающегося от вакуума в морали.

Черную баню с пауками на месте «бытия», только лопух, вырастающий на могиле, видел Достоевский после мистических экстазов своего воображения —

вакуум,

вакуум мировой видел он и проклинал европейскую науку за этот страшный подарок человеку, олицетворив его в

чёрте

Ивана Карамазова. Достоевский был мыслитель и хотел вложить спасительный смысл в существование. Хотя он сам весь сгорал от страсти, он все же рекомендовал вложить в существование не страсть, а деятельную любовь. Он упорно пытался отвернуться от мирового вакуума и возвратить миру утраченные великие иллюзии разума, признанные метафизическими, но ему помешали четыре великие антиномии Канта. Что же! ему оставалось только язвительно посмеиваться над сверхчеловеческим мужеством грядущего человека, который, глядя бесстрашно в глубину вакуума, будет наслаждаясь жить и наслаждаясь умирать, не вкладывая никакого иного смысла в существование, кроме наслаждения. Достоевскому казалось, что нет ничего смешнее на свете, чем человек, который будет жить не боясь ни пустоты, ни смерти, ее синонима, гордый и равнодушный идеальный человек вакуума, подобный шернам, лунным жителям в романе Юлия Жулавского «Победитель».

Леонид Андреев кошмарно ощущал ужас заглядывания в бездну хаоса, где таинственно действует обольстительная сила гармонии, и заклинал не будить хаос огнями. Его трагедия «Черные маски» осталась непонятой: не захотели до конца понять, что означают эти огни празднества в великолепном замке герцога Лоренцо, пожираемые тенями, вызванными из хаоса ночи. Неверно, что Л. Андреев не пытался призвать к мужеству человека. Пытался и не раз: Савва — мужественный призыв. Еще мужественнее расстрелянный итальянский мятежник-бандит. Мужествен Сашка Жигулев. Мужественны шестеро повешенных из семи. Мужествен и герцог Лоренцо, в чьем сердце нет змей, и мужествен тот ввергнутый деспотом в подземную темницу мудрец, который бесстрашно бросил в лицо гонителю мысли: «Дурак, мысль бессмертна». Но мятежное мужество Л. Андреева не могло вложить в мировое

Только с

III. Мораль или амораль?

Новые понятия современной физики (квант), химии, биологии, снимая постулаты и категории Аристотелевой логики и основоположные аксиомы мышления, не разрушают ли тем самым фундамент этики и ее практической морали?

Речь идет о следующем: противопоставляется ли старой системе морали

новая система

морали, как некая АНТИМОРАЛЬ, новая мораль, подобно тому как морали элеатостоически-христианской противопоставляется мораль — Платонова Калликла — Макиавелли — Гоббса — Ницше и пр. Или же старой морали противопоставляется АМОРАЛЬ, т. е. отсутствие какой-либо системы морали и нравственных ценностей: моральное безразличие.

Старая этика и мораль, как система, базировались на понятиях — (и вере в эти понятия) —

Субстанциональности, Постоянства, Стабильности, Непрерывности, Совершенства, Простоты (Монизма), Универсальности, Элементарности, Иррациональности.

В аспекте этики периода господства субстанции все должно было быть в области нравственной постоянно, устойчиво, принципиально и взято под углом вечности:

Если любовь — то вечная любовь,

Если дружба — то верная,

IV. Прямое предварение

Иные мыслители полагают, что мысль — не природа, что природа как бы мстит мысли за ее стремление познать насильственно тайны природы и подчинить, таким образом, природу мысли и даже преобразить природу. Полагают, что мысль есть нечто «надприродой» стоящее, некая сверхприрода или даже антипод природе. Природа понимается здесь в анималистическом, биологическом смысле. Под природой подразумевается всё стихийное, инстинктивное, темное, подсознательное, рефлекторное, нечто от телесно-вещественного. Эта точка зрения выражает очень древний страх человека.

Но мысль есть тоже природа.

Она есть высшее в природе, обернувшееся против низшего в природе, против анималистического.

Поскольку высшее хочет господствовать над низшим, постольку мысль хочет господствовать над вегетативным, сексуальным в теле и в мире. Мысль в нас тоже от тела. Нам пока неизвестна мысль без тела, т. е. мысль, не связанная при своем возникновении с телом, а сама по себе.

Мысль есть жизнь.

Тем не менее мы обычно мысль называем «духом» и противопоставляем духу тело, отрываем мысль от тела. Но что такое «дух» в действительности?

Дух есть только высший инстинкт в теле,

как некая форма активности тела, некий творческий и познавательный процесс. Но одновременно мы называем духом продукцию ментального творчества, подразумевая под этим словом

культуру.

Так создалось понятие об особом культурном сознании, как о некой самостоятельной субстанции, как о собирательном целом. Такая субстанция теперь признана «идеалистической», т. е. виновной перед материей. На самом деле культурное сознание имагинативно по своей природе и реально.

1. Постоянство и культура (Диалектическая логика)

Неизменное ищут и в природе, и в культуре. Первые натурфилософы искали его в природе, как некий вечный закон. Гераклит усмотрел эту неизменность в Логосе. (Лао-цзы усмотрел это же неизменное в «Дао».) Логос, по Гераклиту, существует и в природе, и в культуре: в поведении человека и в мысли. То, что открыто нашему познанию, говорит о том, что неизменное (абсолютное) существует только в мысли, в культурном сознании и из сознания им же самим переносится на природу. В природе же все изменчиво. Но временные масштабы самого изменения в природе создают однообразие.

Мы мыслим и требуем от мира абсолютного и постоянного, зная (научно), что такого абсолютно-постоянного в мире нет.

По отношению к

постоянству

нами установлены два принципа: есть

постоянства природы

и есть

постоянства культуры.

«Постоянство культуры»

есть постоянная ипостась абсолюта. Понимание принципа «постоянство культуры» требует предварительного более детального раскрытия принципа «постоянства природы». «Постоянства природы», как мира явлений, суть

относительные

постоянства, повторяющиеся, перспективные. Это суть формы вещей, формы движений или течений процессов или формы отношений между вещами и процессами. Да и самые

формы вещей перспективно

суть для нас замедленные процессы, протекающие от своего возникновения или рождения до своего распада или превращения в другие формы и процессы: космическое тело, слон, пылинка, кораллы, как формы, наравне с временами года, молнией, громом, дождем — с чистыми процессами или сочетанием процесса и формы — суть постоянства природы.

Эти «постоянства природы» подчинены всеобщему закону

изменчивости,

основоположному закону природы, который постигается в аспекте двух законов логики, заложенных в нашем мышлении: закона

тождества

(principium identitatis) и закона

противоречия

(principium contradictionis). Постигаются эти «постоянства природы» как постоянства

относительные.

Без действенного проявления в мышлении логического закона тождества и закона противоречия мы не постигали бы в природе постоянства и изменчивости. В формальной логике дискурсивного мышления в приложении к природе законы постоянства и изменчивости фигурируют раздельно. В диалектической же логике применительно к природе существует только единый диалектический закон

2. Высший инстинкт культуры (Имагинативный Абсолют)

Сегодня мы вправе сказать:

Человеку присущ инстинкт культуры.

Инстинктивно в нем прежде всего стремление, побуд к культуре, к ее созданию. Этот инстинкт выработался в нем в высшую творческую духовную силу. Это и есть то, что мы называем

«дух».

Спиритуалистическая философия приняла этот «дух» за особую субстанцию. Религия наименовала его словом «бог». Она обособила его от человека и смирила им человека. Но в высших своих проявлениях она в тоже время будила в человеке человечность — тот самый присущий человеку «дух» — его высший инстинкт, одновременно с этим. Религия воздвигала на него гонения. Такова диалектика истории.

Этот инстинкт есть, действительно,

высший инстинкт,

наряду с двумя низшими инстинктами —

вегетативным и сексуальным.

И, как они, он есть

жизненный побуд.

Как проявление и как

смысл

он есть жизненный побуд к бессмертию, и к его ипостасям

постоянству

и всему

абсолютному,

без чего невозможна культура.

Понятие

«абсолют»

— здесь заместитель смысла «бессмертие», есть его символ. Здесь смысл биологического, жизненного бессмертия перевоплотился в смысл бессмертия культурного,

символического.

Здесь «бессмертие природы» перевоплотилось в «бессмертие культуры».

Понятие «абсолют» двояко: во-первых, «абсолют» понимается как духовный стимул во мне; во-вторых, «Абсолют» понимается, как

голос

культуры, как

смысл

культуры и как

цель

культуры. Абсолют многопланен. Поэтому он неопределим и бесконечен по своему содержанию и своей плодотворности. Он есть сама полнота — плерома творчества. Абсолют только понимаем, как понимаемо выражение «быть себе верным до конца», и хотя

конец

— только биологичен (exitus), он мыслится, как достижение всего, как полное воплощение своей идеи.

3. Имагинация у

Идеи создают воображение у всех людей, но для одних те или иные идеи суть только слова, смысл которых им неясен, а для других эти идеи суть смыслообразы. Как ни тяжко это выражение, но оно точно.

Говорят: мыслитель созерцает идеи. Да, — но философское

«созерцание»

— очень опасное слово. Оно заимствовано из отношения здравого смысла к вещественно-материальному миру, где «созерцание» означает «всматривание» в виденье некоего зрелища, тогда как «созерцание» у мыслителя означает не «виденье», а

понимание.

Метафорически мы выражаем это созерцание-понимание словами:

«Внутренним глазом видеть внутренний образ»,

т. е. видеть думаньем. На такую формулировку согласится и художник.

Философ — созерцатель мысли.

3.1. Имагинация у…

Гюго в «Отверженных» высказал мысль, под которой я подписываюсь обеими руками, но с оговоркой:

«Развитие воображения служит мерилом развития цивилизации».

Я бы заменил здесь слово «цивилизация» словом «культура». Насколько эти два слова не тождественны, доказывает выражение «цивилизованный дикарь». Выражение «культурный дикарь» было бы бессмыслицей, если, конечно, не романтизировать дикаря, хотя бы морально. Литературные натуралисты скажут: «Но ведь Гюго — романтик! Для романтика естественно во главу угла поставить воображение». Как это и подобает романтику, Гюго тут же утверждает, что в деле цивилизации (т. е. культуры) требуется не изысканность, а возвышенность. Конечно, «возвышенность» и «воображение» — паспорт романтики. «Изысканность» — дает другой адрес: эстетизм как таковой.

Все это так. Я предупреждаю все эти возражения против Гюго со стороны натурализма, для которого «романтизм» есть понятие дискредитированное, и напоминаю, на всякий случай, еще другие строки Гюго из того же места романа «Отверженные»:

«Материя существует, время существует, интересы существуют, брюхо существует, но не надо, чтобы мудрость сосредоточилась в брюхе».

Надо прежде всего понять весь механизм воображения и раскрыть его познавательную функцию, короче говоря, надо построить

«имагинативную гносеологию»,

чтобы роль воображения в культуре открылась глазам мыслителей и затронула совесть науки.

То обстоятельство, что ключ истины в сфере познания таится в воображении, — это поняли иные философы и поэты. В глубину имагинативного моря истины они бросали немало драгоценных колец, и приходится быть терпеливым водолазом, чтобы собрать эти драгоценности и вынести их на солнечный свет пред экран мириадоокой науки. Придется еще ввести в их распорядок немного логики и огорчить романтиков и натуралистов признанием, что в воображении есть тоже логика, — своя, да еще какая!

3.2. Признание одного мыслителя

До чего привлекательно для юности услышать признание одного великого мыслителя, что любовь — это страсть и что только страсть есть признак существования. Стендаль бы корригировал это утверждение «будто любовь есть страсть», ибо есть еще любовь-дружба, совершившая немало подвигов, и есть еще любовь-благоговение, за которую не страшились и не страшатся умереть. Бесспорно, первенство принадлежит любви-страсти — amour-passion. Но разве страсть, как усиленное биение сердца и повышенное возбуждение нервной системы, служит признаком существования и составляет суть любви? Ведь тот же Стендаль показал, что

сила любви-страсти заключается в воображении,

что решающее слово принадлежит здесь имагинативному процессу «кристаллизации» любимого предмета и что вся страсть переливается в воображение — в мысль о совершенстве любимого существа. Стоит воображению погаснуть, стоит объекту страсти раскристаллизоваться, и всю любовь как рукой снимет: страсть тоже погаснет — и не в силу пресыщения от исчерпывающего удовлетворения. Удовлетворения может и вовсе не быть.

Иногда нравственная переоценка может раскристаллизовать «образ совершенства» и, угасив воображение, угасить страсть. Ведь имагинативный образ совершенства есть нечто

этизированное.

В деятельность воображения привходит этика в силу высшего культурного инстинкта. Разве смысл слова «герой» не этизирован? Разве он не герой для кого-то (например, — для народа), ради чего-то (например, — ради спасения отчизны). Однако он вызывает восторженное удивление, как сверхъявление, но восторженность и саму героизацию создает воображение, и на воображение рассчитано возвышение человека до героя.

Когда наш мыслитель говорил, что только страсть есть признак существования, он мыслил не «существование», а «бытие», не просто биологический факт, а этизированный факт. Воображение тотчас и подсказало ему это слово «бытие». «Любовь, а не наша голова, — добавил мыслитель, — есть онтологическое доказательство

бытия

предмета».

И еще:

«Только для того, кто ничего не любит, безразлично, существует ли что-нибудь или нет».

4. Дополнения

4.1. 1-е дополнение

Имагинация есть как бы высший орган разума, его высшая деятельность — одновременно

творческая и познавательная.

Она проявляется в двоякой форме: в форме созерцания и в форме инспирации-вдохновения. Вдохновение — высшая степень созерцания.

Из внутреннего опыта мы воспринимаем вдохновение как

энтузиазм-самопогружение,

т. е. как некое вовлечение-в-себя: (эзотерическое состояние) — и —

как

экстаз,

как некий выход-из-себя: (экзотерическое состояние).

Конечно, то и другое можно рассматривать как одержимость и как самовнушение (аутосуггестию), сведя творчество к особой форме самовнушения, а познание — к одержимости, хотя они нерасчленимы.

4.2. 2-е Дополнение. Физиологи и философы-интуитивисты

Поразительное открытие, которое вот только вступает в область научного знания, которое исстари существовало в мыслительном опыте древних философов и вскоре, как молния, ударит в самую систему нашего знания и в наше сознание, это предвозвещание о том, что наши внешние чувства должны будут уступить место и отдать свой приоритет не аппаратам, а нашим

внутренним чувствам, уже

осязаемым научными щупальцами биологов и физиологов, но еще не вполне ими понимаемым. Это непонимание заключается в том, что они не хотят уразуметь и применить в своем опыте учение об интуитивном познании, об

интуиции,

о которой под разными наименованиями уже издревле говорили философы Индии (йоги) и мыслители Эллады — и Гераклит, и Демокрит, и Платон, и Плотин, и гностики, и так называемые «идеалисты» XVIII, конца XIX и начала XX века. Это

интуитивное знание

и было одновременно тем подспудным знанием, исходящим из наших внутренних нервных связей и передаваемых, быть может, коре мозга, о которых заговорили физиологи. Это было знание наших

внутренних, а не внешних чувств.

И когда интуитивисты и до них философы стиля Шеллинга, которые гнушались физиологии в той же мере, в какой физиологи гнушались их философий, стали разделять интуицию на интуицию

низшую, или сенсорную

(чувственную) интуицию,

интеллектуальную

и даже на интуицию

интеллигибельную

— последнюю «мистики» отождествляли в своем опыте с инспирацией, — они, интуитивисты, высказывали глубоко «материалистические» истины, сами этого не сознавая, а также не сознавая, что «духовное» и «материальное» — только формы выражения. Если бы они это осознали, они ужаснулись бы этому. Понимая больше и много глубже других, почти осязая истину, они ничего не понимали в своем собственном знании, ибо сенсорная

интуиция

— это, по-видимому, и есть

знание, проистекающее от наших внутренних чувств

.

[20]

Вот оно,

подсознательное!

Это — знание, преображенное нашими высшими нервными центрами, могло проявляться в форме интуиции. Оно могло проявляться и в форме интеллектуальной интуиции всякий раз, как в работу вступало воображение. Именно воображение преображает показания наших внутренних чувств заодно с сигналами внешних чувств. Однако в момент вдохновения оно выключает внешние чувства, сосредоточиваясь всецело на творческом преображении внутренних чувств. Вот она, инспирация! Весь организм человека мыслит.

Прислушаемся к тому, что говорят физиологи о воображении. Это не бесполезно для тех, кто особенно подозрительно относится к слову «символ», видя в нем убежище для потусторонних домыслов. Физиологи утверждают, что у человека есть две системы мозговой коры:

Для убедительности приведу цитату: «Окружающий мир воспринимается двумя системами мозговой коры: непосредственной и символической. Каждое раздражение, приходящее извне, отображается

4.3. 3-е дополнение: Одно возражение

Я предвижу одно возражение. Кое-кому покажется, что моим высказыванием об абсолюте воображения (Имагинативный абсолют!) я воспроизвожу credo немецких романтиков. Это заблуждение. Немецкие романтики — метафизики. Ни о какой метафизике у меня и речи нет. Я отвергаю право мыслителя на метафизическую проблему. Ибо — самая постановка такой метафизической проблемы уже заранее дает всеразрешающий ответ на все тайны души и все загадки мира. Она предполагает потусторонний мир и потусторонний разум, отзвуком или частью которого является разум человека. Незачем строить тогда философскую систему, раз смысл ее предопределен. Нет у меня речи и о пантеизме. Моя философия только человечна. Но я не ограничиваю человеческую мысль только человеческим мышлением и знанием. Я вынужден допустить и другие разумные создания на планетах иных солнечных систем и иных звездных городов, иных вселенных. Я вынужден допустить любое развитие их разума и их инстинктов, и в отношении их мощи, и их знания, и их способов, темпов и характера познания, и их возможности воздействия на мир и его создания. Я это вынужден сделать, ибо иначе я должен отказаться от науки, не только открывающей мне возможность так мыслить, но и вынуждающей меня так мыслить. Иначе я должен вернуться ко временам системы Птоломея и поставить Землю в центре мира, заставить Солнце вращаться вокруг Земли, а звезды признать предназначенной для нее иллюминацией, сопровождаемой иногда фейерверком, которую астрономия в силу заблуждения вчера называла умиранием старой звезды, а сегодня называет рождением новой звезды. Я также вполне допускаю и должен это допустить, что могут быть существа, познавательная сила воображения которых с ее имагинативным абсолютом настолько превосходит силу воображения художника и мыслителя Земли, насколько вольтеровский Макромегас превосходит ростом земного человека. Это не исключает и обратной возможности, поскольку Солнце — очень старая звезда. Это не исключает и любой другой возможности.

Если на Земле множество людей не желает о подобных вещах думать, то никто не вынуждает их об этом думать, но из такого нежелания «думать» не вытекает, что должно быть запрещено об этом думать или что об этом думать ни к чему. О таких вещах заставляет нас думать наш высший инстинкт, инстинкт культуры, который создал всю нашу культуру, невзирая на возражения, протесты и запрет очень многих и притом весьма хитроумных людей, например, иных теологов или воителей и властолюбцев. Тем не менее Высший инстинкт всегда побеждал, хотя ему приходилось не раз шагать по колено в крови и часто в крови тех, в воображении которых он жил, как Имагинативный Абсолют.

Только пошлость может тут смеяться.

Быть может, кое-кто из романтиков и догадывался, что «Абсолют» имагинативен и что он — инстинкт. Однако никто этого до сих пор не раскрыл. Что до философов-романтиков, — Фихте, Шеллинга, Гегеля, — то я отчетливо указываю, что и Фихтево «Я», и Гегелев «Абсолют» суть только порождения абсолюта воображения, именуемого мною Имагинативным: они — картины, созданные его кистью. Также Кантово софистическое «Ens Imaginarium» не есть абсолют воображения. Я сознаю всю опасность этого слова «Абсолют» и все недоразумения, какие оно может породить. Однако, чтобы вырвать у него его тайну, тайну слова и тайну философского и просто человеческого «идеализма» (прошу обратить внимание на кавычки), я должен был принять именно этот термин «Абсолют» и сочетать его с его антиподом — с «инстинктом», который оказался его сущностью: абсолют, как высший инстинкт. Так возникла его диалектическая логика, проявляющая себя в культуре, как закон «постоянства-в-изменчивости».

Напоминаю: я пользуюсь определением Павлова: инстинкт — это врожденная или безусловная реакция. Да, — но инстинкт не только реакция. Он не только отвечает — он побуждает. Он — Побуд. И в этом его мощь. Он побуждает знать, творить и не отступать, — даже тогда, когда он не господствует. Потому что он — высший инстинкт человека.

4.4. 4-е дополнение: Мистика и «Гнозис»

Нам придется понять, что когда мы говорим об инстинктивном или интуитивном знании, то мы имеем дело с имагинативным знанием, а не со знанием просто чувственным. Мы не случайно говорим в таком случае о

шестом чувстве

или о «мистическом» восприятии, выключая его из области наших пяти чувств. И шестое чувство, и «мистическое» восприятие есть неприметная работа воображения, выполняющего познавательную функцию. В какой связи находится оно с областью наших чувств, каков здесь действующий аппарат, должна установить психология —

психология воображения.

Надо, кстати, серьезно исследовать мистиков и их мистический опыт, отбросив предрассудки, завещанные нам отвращением, во-первых, позитивистов ко всякой метафизике и, во-вторых, вульгарным пренебрежением грубого материализма к религиозному сознанию, трактуемому только в утилитарном аспекте.

Мистик может быть иррелигиозен. Фрейд и Ницше были мистиками, может быть большими, чем Якоб Бёме. У мистиков сильно развито воображение. Их беда, когда оно сковано религиозной догматикой и лишается таким образом свободы познания. Насколько в этом смысле языческий гнозис свободнее христианской гностики! Всё религиозное, как заранее постулируемое, должно быть выделено из мистики, ибо оно уже есть решение, существующее еще до того, как воображение приступило к своей познавательной работе. Но, отсеивая и ампутируя «религиозную догму», надо не выбрасывать вместе с ней мифологическое содержание религиозной концепции, какую бы литературу оно ни образовало с догмой. Все мифологическое принадлежит имагинативному миру, в то время как все «религиозное» принадлежит трансцендентному миру, являющемуся идеей имагинации, но не областью ее знания. Эту идею препарирует здравый смысл, подчиняя ее своей формальной логике, и создает трансцендентную действительность там, где налицо только имагинативная.

Так из

имагинативной гносеологии

возникает трансцендентная гносеология: веры, как знания — мнимая гносеология.

Напомню, что основное отличие религиозного восприятия и понимания от мистического в том, что религиозное понимание основано на откровении, на знании «сверху», открывающемуся жаждущему его, в то время как мистическое понятие есть знание «снизу», возникающее из внутреннего опыта, полученного путем предварительной аскезы, диеты, упражнения. Религиозное понимание основано на вере и только на вере, которой открывается истина. Мистическое понимание основано только на знании: оно добыто усилием ума и воли через воображение.

Часть 2. Логика Античного мифа

[25]

Предварения

I. Воображение как познавательная способность

Есть люди большого ума, но с детской душой. Они стесняются детскости своей души и скрывают ее иногда под сугубой внешней суровостью или шутливостью. Такая душа была, вероятно, у Суворова. Им будет близка эта книга «Логика Античного Мифа», невзирая на охлаждающее ее слово «логика». Мне самому оно в данном контексте не по душе. Но при завоевании истины не всегда ходят путями души. Слово «логика» отпугивает читателя. Им слышится в этом слове нечто формально-схематическое, школьное. Художники им свысока брезгуют: для них «логика» — антипод искусству, некая антипоэзия, дело умственных закройщиков. Это наивность. Но преодолеть наивность, как и всякую предвзятую настроенность, нелегко. Многим все еще кажется, что логику изобрел Аристотель.

Кое-кто усматривает в сочетании понятий «логика» и «миф» внутреннее противоречие, вроде сочетания «влажность огня». Не буду разубеждать. Таким людям бесполезно доказывать, что логика по отношению к творческому мышлению не есть взятые в бетон берега реки, а само движение воды — ее течение.

Замечу только, что всё имеет свою структуру: и атом, и течение, и вихрь, и мышление.

Конечно, и сама логика прежде всего — структура. Мы представляем себе структуру статически, как кристалл. На самом деле это только ее нам необходимая проекция. Структура динамична и диалектична. Такова она и у атома, и у течения реки, и у вихря, и у мышления.

Структуру имеет и миф.

II. К логике чудесного

Не странно ли, что в век столь глубокого проникновения в мир микрокосмоса — бесконечно малого, читатель часто поневоле пренебрегает искусством пристального чтения. При чтении мифов ум редко вглядывается в чудесный механизм, движущий миром мифологии, потому что он не вооружен знанием этого механизма. Внимание скользит по мифологической фабуле и мифологическим образам, как по чему-то давно знакомому, улавливая только явную или весьма прозрачную аллегорию или «сюжет». Мы любуемся чешуей мифологического зверя, не видя в этом фантастическом чудовище всей таинственной ночи античного космоса и тех первых загадочных лучей познания, которые бросает ум-воображение на всё самое нежное и самое кровожадное в человеке и в мире. Миф и загадочность мира для нас — соотношение естественное. В таких случаях разум охотно пользуется словом «иррациональный». Но сами эти, нам давно знакомые мифы в своей сущности, как мир познания, нам вовсе не так уж хорошо знакомы и понятны. С высоты научного знания мы и не задумываемся над существом мифологического образа и над «логикой чудесного» мира этих образов. Ведь это мир фантазии! А фантазии доступно всё — любой калейдоскоп нелепостей. Познание же требует законов. Но какие законы могут быть в алогическом мире чудесного! Понятие «закон» есть всегда высшее выражение логики, некое якобы торжество разума над бытием. Однако чудесный мир мифа стоит в прямом противоречии к положениям формальной, Аристотелевой логики — с ее «можно» и «нельзя», или «истинно» и «ложно». Диалектика здравого смысла также не усматривает диалектических ходов логики в неожиданных чудесах и химеризмах мифа и благоразумно отворачивается от всего чудесного, если оно не может быть разоблачено, т. е. не может быть «расчудесено». Формальная логика не любит переживать конфуза.

Со времен Аристотеля мы приняли логику, как логику здравого смысла (с дефисом «разум»). Но я позволю себе спросить: как обстоит дело с воображением, которое порой отбрасывает от себя здравый смысл и вызывает самый разум с его формальными категориями на поединок?

Мой вопрос означает: существует ли в кругу наук наука — логика воображения? Исследовано ли воображение именно с этой стороны — со стороны его логики? Исследовано ли вообще воображение (эта по общепринятому комбинирующаяся творческая способность) в качестве способности познавательной? Что скажет наука, если какой-либо мыслитель выставит воображение в качестве высшей познавательной силы разума (в широком смысле этого слова)? Художнику такое манифестирование воображением простилось бы. Мыслитель же тотчас попал бы под подозрение: не мистик ли он? не шарлатан ли он?

Многие философы-классики пренебрегали воображением, в смысле его познавательной способности, более того, они видели в воображении помеху для познания, обвиняя его во всех познавательных грехах. Но их собственный грех был самым тяжким из всех философских грехов: они отождествляли аффективное состояние с деятельностью воображения, ставили знак равенства между «imaginatio» и «affectus» и любое затемнение или искажение истины под влиянием аффективного возбуждения вменяли в вину воображению.

Между тем даже с точки зрения любого позитивизма, воображение определялось скорее как сублимация аффектов, как их преодоление, замещение, их метаморфоза. Само же оно, воображение, искони обнаруживается как форма познания, имеющая наиболее древний познавательный опыт и язык, но при наиболее загадочном шифре

1. Логика чудесного в эллинском мифе (Движение образа)

1.1. Логика чудесного

Чудесный мир эллинской мифологии насквозь материален и чувствен. В нем все духовное, идеальное, ментальное — вещественно. В нем даже метафоры, тропы и фигуры суть вещи. И наоборот, в нем все вещественное может обнаруживаться как идеальное, оставаясь трехмерным, не выходя из ограниченности космоса. Оно может стать вне естественных законов чувственного мира — вне категорий его пространства, времени, причинности. Сохраняя всю видимость логических отношений и связей, оно может действовать не согласуясь с положениями формальной логики и не в силу софистики, а в силу своих особых якобы «алогических» законов мифа. Они сверхъестественны для здравого смысла, приноровленного к системе данных пространственно-временных и каузальных отношений, и естественны для мира чудесного. И при всем этом никакой трансцендентности — потусторонности, никакой метафизики. Наоборот, — бог, душа, само бессмертие в этом мире чудесного телесны, физичны. Тень смертного в аиде — не беспредметный предмет (не амфиболия Канта). Хотя она телесно неосязаема, «бесплотна», она все же существо: она обоняет, она вкушает кровь жертвенного животного. Она теряет память, пролетая мимо Белого утеса (λενκη πετρα) пред входом в царство Аида, но, вкусив кровь, выходит из состояния забытая — к ней возвращается память; она говорит, предвещает, но тщетно пытаться живому Орфею или Одиссею обнять тень телесной рукой. Рука скользит по пустоте. Для обычной логики такая бестелесная телесность, такое подобие стилистической фигуре оксиморон есть алогизм, но в мире чудесного мифа, как и в сказке, своя логика.

Схождение Одиссея в аид (καταβασις εις αδον), так называемая Некия (Νεκνια) иллюстрирует сказанное. Схождение Геракла в аид (его двенадцатый подвиг), или же схождение Тезея в аид дублируют пример.

Даже сама Смерть, крылатый демон Танат и его брат Гипнос-Сон суть существа. Они так декоративно переносят в «Илиаде» труп Сарпедона с поля битвы в дальнюю Ликию. Вазопись использовала этот сюжет. Со Смертью-Танатом борются Сизиф и Геракл, как атлет с атлетом. Геракл вырывает у нее Алкесту. Сизиф даже сковывает Смерть и сажает ее в подземную тюрьму. На земле все живое перестало умирать. Зевсу пришлось послать бога войны Арея, чтобы освободить Смерть из заключения. Война, конечно, освобождает из заключения Смерть. Но Танат, как бог культа, никогда не существовал

Метод построения мира чудесного отнюдь не прост: все перевернуть по принципу «шиворот-навыворот», т. е. сделать все осмысленное бессмысленным, все бессмысленное — якобы осмысленным, или осуществить вышеуказанную фигуру «оксиморон»

Сказка знает такой мир, где все шиворот-навыворот — страну-наизнанку: там телега тащит осла, там кубы катятся, там носят воду решетом, варят уху из еще непойманной рыбы и шьют одежды из шкур еще не убитых зверей. Но чудеса страны-наизнанку — сплошь обнаженный сарказм. Мифу же для создания чудесных существ и предметов, для совершения чудесных действий, не нужно прибегать к сарказму, к скрытой карикатуре и к иронии. Налицо полная серьезность. И логика чудесного серьезна, и мир чудесного трагичен, а не комичен. В нем даже образ Химеры трагичен. В этом мире даже птичье молоко было бы действительным молоком. В нем от взора Медузы, действительно, окаменевают, и золотая стрела, попав только в пяту героя, смертельна: ибо она стрела солнце-бога Аполлона. Каким образом? Почему? — На это простого ответа пока нет. Категория причинности здравого смысла снята. Право задавать вопросы «почему», «каким образом» в мире воображения у здравого смысла отнято. Вопрос «почему» не всегда позволяет задавать и наука. Почему соединение плюса (+) и минуса (—) электричества дает искру и свет? Почему камень, подброшенный вверх, падает? И если в последнем случае наука отвечает «в силу закона тяготения», то этот ответ столь же чудесен, как и ответ Шопенгауэра на вопрос, почему падает камень. Камень падает потому, что так хочет камень. Но почему камень, повисающий в пустоте над головой Тантала, только грозит упасть, но не падает, — почему? Потому, что так хочет Зевс, отвечает миф.

1.2. О мнимом основании для разделения

Для существ и предметов мира чудесного основание разделения (fundamentum divisionis), т. е. единый признак различия, полагаемый в основании всякого логического правильного деления, не всегда обязателен; он нарушается и даже может вовсе отсутствовать. Такой единый признак различия для разделения и не может быть обязательным в мире чудесного, так как в силу чудесного акта, особое различие может быть в любой момент снято, а вместе с ним снимается и само разделение на икс и игрек.

Смерть служит признаком разделения существ на смертных и бессмертных. Смертный не может быть бессмертным, бессмертный не может быть смертным. Но согласно логике чудесного, то и другое возможно, ибо в мире чудесного, при всей его абсолютности, нет устойчивых норм и пределов, нет постоянств, на которых покоится всякое различие.

Скилла бессмертна. Одиссею, который хочет оружием отразить нападение Скиллы на Одиссеев корабль, проходящий между Скиллой и Харибдой, Афина говорит о бесцельности сопротивления чудовищу, раз Скилла бессмертна. И в то же время смертный Геракл в конце концов убивает бессмертную Скиллу. Он убивает ее потому, что надо было убрать с Земли последние существа архаического мира титанов, к которому принадлежала и Скилла. Таких случаев немало.

Боги неуязвимы, но герой Диомед ранит Арея и Афродиту. Признак «неуязвимости», как fundamentum divisionis, основание разделения для богов отпадает, — ибо если признак различия есть величина постоянная и аннулируемая, то это уже не признак различия.

Многие из вышеуказанных явлений возникают оттого, что в мире чудесного, — «ошибочный вывод от сказанного условно к сказанному безусловно» не есть ошибочный вывод, а есть

правильный вывод,

равно как и ошибка произвольного вывода (формальной логики) — в логике чудесного не есть ошибка, а есть утверждение законного права на любой произвольный вывод. Первое для мира чудесного самоочевидно, примером второго может служить преступление Эдипа, т. е. образ преступника-поневоле или без вины виноватого.

1.3. Заключение

Так логика чудесного открывает нам чуждый здравому смыслу формальной логики некий «Разум неразумия» в нашем творческом воображении. Этот

разум

«неразумия» стоит в противоречии к разумным правилам формальной логики здравого смысла, но он есть все-таки разум, ибо его «неразумие» все же подчинено логике, хотя и особой: имагинативной логике мифотворца.

То, что с точки зрения формальной логики является заблуждением, ошибкой, то «в

логике

чудесного» утверждается как закон, управляющий чудесным миром.

«Алогия» мира чудесного только «якобы алогия»: в нем есть своя логика.

В этом мире все условное безусловно, все гипотетическое категорично, все вероятное несомненно — и обратно: безусловное может стать условным. В нем есть даже условная безусловность: предопределение Мойр. (Ибо — все гипотетическое, вероятное, относительное, перспективное, условное не находит там для себя места.) И если что в нем бывает условным, так это сама безусловность или, вернее, ее символ — Мойра. Предопределение Мойры лишь тогда незыблемо и неотвратимо, когда на страже его стоят блюстители боги — или, что то же, бог богов Зевс. Он сам, в конце концов, стал Мойрой и вместе с тем выразителем той абсолютной силы желания, которая определяет цель, исход и смысл чудесного мира. Ананка, всеобщая необходимость, повелевает, и повеления ее неотвратимы. Мойра — индивидуальная необходимость — блюдя веления Ананки, предопределяет участь каждого. Боги же блюдут за выполнением предопределения Мойр и сами якобы становятся Мойрой. Воля героя представлена свободной, и сам герой гибнет от свободы своей воли. Но эта свобода мнима. Отсюда трагический героизм эллина.

[53]

В этом мифе все тайное явно, и наоборот, все явное тайно.

2. Логика образа в эллинском мифе (Движение мифологического образа)

Опираясь на образы, как на представления, мы обычно рассматриваем воображение как способность создавать образы и оперировать ими, отводя воображению место в психологии. Но мы забываем при этом, что высшая деятельность воображения протекает в области «идей», и что образ есть не только представление, а также и

смысл

и иногда только смысл, и что представимость образа является часто только кажущейся. Нередко мы только понимаем образ, а не представляем его себе.

Идеи суть смыслообразы — внутренние образы воображения.

Нелепо предполагать, что «красота», шествующая по занебесной дороге, была для Платона высшим подобием античной статуи, что «сущности» суть — представимые существа или же что смысл формы есть зримая геометрическая форма. Не менее нелепо предполагать, что для Платона «идея» есть духовное существо, или некая метафизическая вещь, или некое метафизическое движение. Здесь сказывается стремление здравого смысла сделать наше понимание, «смыслообраз» чувственным подобием вещественно существующего. Так это было в эпоху господства статической субстанции. Ныне, в эпоху динамической субстанции и асубстанциональности «идею» воспринимают как некое подобие

волны,

как некую вибрацию, трансформацию смысла, как нечто двуспецифическое, диалектическое, и в дальнейшем идеи Платона будут истолковывать в аспекте теоретических понятий, вытекающих из науки о микрокосмосе.

В этой главе я не предлагаю ни аллегорического, ни морализирующего истолкования мифа. Я даю только его логику — не столько логику сюжета, т. е. мифологического поведения, созданного поэтами, мыслителями и «народом», сколько логику образа, а следовательно, и смысла.

В сюжете любого мифа можно найти напластования мифов различных эпох и племен, отзвуки различных религиозных и моральных воззрений, исторических событий, отголосков родового и племенного строя, пестрые остатки культов, контаминацию сюжетных мотивов и даже целых мифов (героических сказаний и сказок). Словом, сюжет мифа — это сложнейший конгломерат во всех разрезах его сюжетного тела.

3. Опыт классификации чудесного (Приложение)

Все чудесные существа, предметы и акты также могут быть классифицированы и разделены по:

I. Чудесного возможного и невозможного — с точки зрения здравого смысла.

II. Чудесного представимого и непредставимого.

III. Чудесного понимаемого и чудесного мнимо или якобы понимаемого.

Иные чудесные существа, предметы или акты представимы, но ни естественно, ни искусственно невозможны. Другие представимы, но возможны только искусственно. Третьи представимы, как образ или предмет, но не как моментальный акт или процесс. Четвертые хотя и невозможны, но мнимо представимы. Пятые невозможны и непредставимы, но понимаемы нами и благодаря этому якобы представимы.

4. Логика мира чудесного и логика научного микромира

Наука и миф? Алогическая логика? Что за вздор! Выскажем парадокс.

«Алогическая» логика мира чудесного, мира мифа, находит для себя опору в диалектической логике мира микрообъектов, мира науки

[63]

. Этот «якобы» логический парадокс получает научную значимость в том новом мифологическом мире так называемых «интеллектуализированных» объектов, которые возникли в результате новых научных конструкций (например, «принципа относительности», «квантовой теории», «волновой механики» Дирака и др.).

Мы можем говорить о «науке о микрокосмосе», как о некой интеллектуальной мифологии, ибо в ней формальная логика Аристотеля с ее постулатами терпит такое же крушение, как и в «логике чудесного» мифа. Она теряет здесь свою роль абсолютной логики

[64]

и превращается в логику, аналогичную «логике чудесного»

[65]

.

Не случайно заговорили о поэтике физики (L'art poetique de la physique), тем самым обнаруживая, что между конструктивными теориями современных физиков и поэзией есть некая общность.

Часть 3. Имагинативная эстетика

[71]

(От автора)

Завершение основных положений моего сочинения «Имагинативный абсолют» позволяет мне [свободно] разъяснять и раскрывать по-новому те противоречия, затруднения и загадки в сфере проблемы философии культуры, особенно в области источников и мощностей познания и воплощений мысли, которые смущают многие умы, домогающиеся истины. Философия и искусство стоят здесь на первом плане. Стоит только, отбросив многие научные предрассудки, проникнуться пониманием того, что такое «дух» как инстинкт культуры с его абсолютами и постоянством. Что такое спонтанная диалектическая логика воображения? «Имагинативный реализм»? Идеи как смыслообразы и воплощенные культуримагинации? Стоит только не убояться мнимых обид, якобы наносимых всемогуществу отвлеченного разума науки признанием наличия разума Воображения с его удивительной познавательной мощью, как творца культуры, чтобы с многих загадок и тайн «искусства мысли» были приподняты покровы. Искусство Мысли создает культуру. Ему всем обязаны человечество и наука. И если этим высшим даром — искусством Мысли — обладает прежде всего воображение, то разуму науки надо иметь мужество это познать и принять. Как ни сильна логика мысли, но под ее логическую определенность надо всегда подсматривать глазом психолога, который тончайшим живым осязанием проверяет опасную четкость логических форм, столь прельщающую рассудок. К этой проверке логики психологией мне приходилось инстинктивно прибегать не раз, сочетая порой основные размышления с различными экскурсами и этюдами. Ведь и сам исследователь «разума воображения» находится как автор под всесильной властью Воображения и его спонтанной логики, и ему, автору, приходится не раз превращаться в психолога, чтобы оторваться от ее обольстительной инстинктивной убедительности.

В моей книге «Имагинативная эстетика» я не открываю новые миры, а только раскрываю мир философски по-новому и только хочу, чтобы меня поняли без предвзятости и научных предрассудков.

[Октябрь 1960]

I. Предварения к имагинативной эстетике

«Имагинативная эстетика» — третья книга моего труда «Имагинативный абсолют» (Абсолют воображения).

«Имагинативный Абсолют»

— сочинение о воображении, как высшем инстинкте познания, и об особом характере его непосредственного знания. В этом сочинении философия рассматривается как особое искусство (sui generis), в противовес общепринятой склонности видеть в ней науку или даже наукоучение. Воображение (imaginatio) я противопоставляю отвлеченному разуму (ratio) — как разуму науки.

Имагинация, или разум воображения, а никак не отвлеченный разум, порождает

идеи,

заложенные в

смыслообразы,

которыми живет человечество. В этом аспекте Платон находит свое конкретное место в современной жизни. Идеи Платона суть культуримагинации, созданные его имагинативным разумом. Именно этими идеями, как культуримагинациями, вполне земными, живет человечество — не боясь метафизики, а давая ей вполне земное место в творческом мире воображения как высшего источника знания.

Философия-как-искусство.

Философия — искусство, а не наука. Но это не означает, что философия не есть знание.

Философия-как-искусство есть именно знание. Философия как знание тем отличается от науки, что наука открывает законы, а

философия

открывает или, точнее,

зарождает идеи тех законов, которые впоследствии откроет наука.

II. Смыслообраз «воображение» в искусстве и философии

Наше воображение находится в словарном окружении интеллектуальных «понятий», или терминов, или просто слов весьма неточных, в которых уже давно запуталась мысль и из которых каждое претендует на первостепенность и руководящую роль в уме человека: идея — образ — смысл — смьтслообраз — понятие — представление — внутреннее чувство — внешнее чувство — ощущение и т. д.

Языковое тождество выражения и смысл выражения — разные вещи. Отдельные философы и философские системы используют эти термины в различном смысле. Предложение двух спорящих философов условиться заранее о смысле термина приводит к еще большей путанице, так как спорящие этим ограничением собьют только друг друга с толку, и им, как Платонову Кратилу, останется только молча шевелить пальцем во избежание словесного заблуждения.

Я себе нечто воображаю или я себе нечто представляю — тоже различные вещи. Мы их путаем. Представления связаны с ощущениями — с внешними чувствами. Представление есть отраженное восприятие. Так принято утверждать. Оно дает смутное знание, достаточное только для эмпирики здравого смысла. Разум требует постоянного смысла:

постоянства смысла.

Смысл не представим. Как

смыслообраз

он только вообразим. Смысл есть не понятие, а

понимание.

Смыслообразы — это прежде всего идеи разума воображения, нами понимаемые, но вовсе не представимые. Идей себе представить нельзя. Они — внутренние образы, которые могут получить и художественное воплощение: они могут стать художественными образами. Но это далеко не обязательно. Они могут оставаться только образами философии, т. е. только смыслообразами: ибо философия тоже искусство, и это искусство оперирует смыслообразами, а не научными понятиями. Наоборот, философия самые научные понятия превращает в смыслообразы. Микрообъект для науки есть физическая частица и импульс или математическая формула. Микрообъект для философии есть смыслообраз. Я оперирую в моем труде микрообъектом только как смыслообразом, т. е. оперирую им как философ, а не как ученый-физик. Философ и физик понимают микрообъект как два различных смысла.

III. Имагинативным реализм как подлинный реализм культуры

Вступление

Сперва об имагинативном реализме в искусстве, мифе и сказке, когда чудесное воспринимается как реальное.

Античные мифы и созданная на почве этой мифологии эллинская поэзия — эпос, драма и хоровая лирика — могут служить высшим образцом наиболее глубокого художественного реализма, которому мы можем дать наименование:

имагинативный реализм.

Споры о реализме в литературе, отличие реализма от натурализма (здесь всегда сбиваются и путают реализм и антинатурализм); то обстоятельство, что в реализме классика и романтика налицо одновременно, находит свое разрешение в понятии «имагинативный реализм». Мы можем высказаться о частичном отличии натурализма от реализма, но это отличие будет лишено строгости. Натурализм — явное стремление выразить полное обнаружение предмета как явления: дать все его детали, т. е. дать сумму фактов или признаков, теряя целое, непосредственно схваченное.

Реализм — стремление выразить только характерное в предмете. Характерное — двойственно и биспецифично.

Характерное

есть сочетание типического и индивидуально личного. Поэтому в нем постоянное и изменчивое, вечное и преходящее неразрывны. В характерном содержится

тип,

т. е. то, что повторяется у всех, у множества — нечто константное, но также и то, что неповторимо — нечто, только однажды выраженное.

1. О реализме в художественном творчестве — в искусстве и литературе, как об имагинативном реализме

Реализм — явление культуры, а не явление природы. В его основе лежит не

вещь

как естественное явление, не «res» (от которой и произошел самый термин «реализм»), а лежит смысл и образ явлений, равно как и смысл выдуманных вещей и их отношений вообще.

Реализм в искусстве, особенно в литературе, часто подменивается натурализмом — копией вещей природы или технической цивилизации даже у тех, кто резко противопоставляет их друг другу.

Реализм оперирует не вещами, а культуримагинациями, которые в виде их идей и управляют вещами. То, как управляют идеи культуримагинаций вещами, именуется

идеологией.

То, как должны управлять идеи культуримагинаций вещами, именуется

этикой.

При этом в жизни часто происходит подмена идей культуримагинаций отвлеченными идеями, и эти отвлеченные идеи, будучи идеями мнимых культуримагинаций, управляют вещами, выдавая себя за идеи подлинных культуримагинаций, и узурпируют их моральные права, будучи по существу аморальными.

Реализм нередко то удаляется от натурализма, то уклоняется в его сторону.

2. Эмпирический экскурс в реализм культуры

В поисках эмпирического раскрытия реализма в искусстве можно размышлять так.

Фотография есть внешнее отражение объекта, неправильно именуемое точным. Фотопортрет не передает характерное, скрытое, внутренний смысл человека — его образ. Образ передается не копированием чёрт лица, а уловлением общего выражения, иногда с выдвижением одной черты за счет других, или оттенка — за счет четкого рисунка, или иными приемами, которыми владеет художник.

Можно подойти и иначе. Можно указать, что фото передает рассудок человека, а не его мечту, а если он потерял рассудок, то передает его духовный распад, а не возвышенность его безумия, т. е. передает его банальность, а не его оригинальность.

Можно указать, что хотя техника фото достигла эффектов импрессионизма, психологизма, настроения, но что этот фотопсихологизм и фотоимпрессионизм и даже фотоэкспрессионизм — такой же типаж, как и обычный фотопортрет или фотопейзаж, и быстро обнаруживает, что это только техника «от — до», а не бесконечность смысла художества. Этот смысл художества неисчерпаем и воздействует на века и тысячелетия, в то время как техника фото быстро себя исчерпывает, мгновенно стареет и требует находки все новых и новых эффектов для воздействия на зрителей. Можно сказать, что фотопортрет или фотопейзаж скоро приедаются, а портрет Рембрандта или пейзаж Левитана никогда не приедается, но что для этого нужно только обладать одним: пониманием и вкусом, т. е. культурой.

Можно еще указать, что безумный Гамлет и обезумевший милиционер, управляющий в безумии уличным движением, — это не одно и то же, и что кровавый кавардак на мостовой, устроенный или даже организованный обезумевшим милиционером и заснятый фоторепортером, по своему смыслу отнюдь не равен виденью Гамлета призрака, отравленного матерью и дядей отца (или сцене с флейтой, или сцене свидания с матерью и убийством Полония), или же сцене в могиле Офелии с безумным воплем Гамлета о сорока тысячах братьев. В том и другом случае разыгралась трагедия с немалыми жертвами, в том и другом случае зарегистрировано официально безумие и преступление, за которое не несут ответственность, но в случае с милиционером оно вынесено на суд прокуратуры, психиатрии и цивилизации, в случае же с Гамлетом — на суд мысли, вкуса и культуры. Первое называется несчастный случай, второе называется — гениальная трагедия. Трагическое налицо в обоих случаях, но в одном случае — трагическое быта и репортажного фото, а в другом случае — трагическое бытия и искусства.

3. Интересная реальность

Эта реальность называется

имагинативный реализм.

Мы живем в кругу «особо близких», и эти «особо близкие» обладают не существованием, а обладают для нас полным бытием. Эти «близкие» прежде всего герои литературных произведений — герои романов, поэм, драм… Это также и «авторы» таких произведений, создатели высших ценностей культуры — художественных творений. Когда мы говорим запросто «Татьяна», или «Наташа», или «Вера», наш слушатель знает, что это Татьяна Ларина, Наташа Ростова и Вера из «Обрыва» Гончарова. Все они из круга «особо близких» мне и моему слушателю. Они не умирают. Они бессмертны. Они окружают меня и в мой предсмертный час, и я знаю: они не живут неведомой загробной жизнью, они живут рядом со мною вечно, даже тогда, когда они умирают на страницах романа. Таков интересный случай мнимой смерти — смерти иллюзорной. Таковы и их «авторы». Кто может назвать в России человека, для которого Пушкин умер? В то время как многие существующие поэты уже мертвы без могилы, шагая по тротуарам столицы. Они мертвы не потому, что их не печатают. Наоборот, — чем их больше печатают, тем они мертвее. И

еще раз

«наоборот»: часто те, которых не печатают, те именно живут, хотя бы их тела были сожжены. Не правда ли: интересная реальность.

Живут бессмертной жизнью не только герои художественных произведений и славой увенчанные имена авторов. Живут и идеи, созданные разумом воображения мыслителей, — идеи философских произведений, воплощенные в

смыслообразы.

Они тоже наши

близкие из бытия,

бытия культуры, за которое иной автор жертвует своим существованием, настолько для него высока ценность этого «бытия культуры». И ведет его на жертву самый высший инстинкт человека — инстинкт культуры, который в нем сильнее инстинкта самосохранения. Созданным им творением он обретает «бытие» в культуре.

Как ни странно, но эти «близкие-из-бытия» им многим ближе, чем их родные, друзья и знакомые. Эти особо близкие из бытия для них реальнее, чем близкие из существования.

Итак: есть

близкие-из-бытия

— имагинативные образы и идеи с их смыслообразами, созданные разумом воображения, и есть

Рядом с ними есть и близкие предметы, особенно иные книги и картины, которые также бывают для нас большей реальностью, чем реальность вещей нашего быта, даже порой бывают для нас реальнее, чем пища: увлеченные книгой, мы забываем об обеде. Иногда мы не покупаем хлеба, а покупаем на последние деньги книгу. Это значит, что высший инстинкт культуры оказался в нас сильнее низшего вегетативного инстинкта. На удивление всем скептикам это случается с каждым из нас. Так могуче наше воображение. Так интересна для нас его имагинативная реальность.

4. Романтика и классика как смыслообразы художества и как категории эстетики

Мы берем термины

«романтика»

и

«классика»

как два смыслообраза, две идеи, которые могут быть рассмотрены и как категории эстетики. Характерные черты смыслообраза «романтика» это —

абсолютность, сверхъестественность

и

сверхнорма

во всем внешнем и внутреннем: в страсти, в морали, в уме, в поступках, особенно в жертвенности и героизме, в красоте и уродстве, в низости и злодействе, в сострадательности и равнодушии, а также в неожиданном, подчас трагическом повороте в противоположную сторону — «наперекор», когда дьявол превращается в ангела, а ангел в дьявола. И наконец, как особая чёрта преимущественно немецкой романтики:

глубина неопределенности.

Еще одна особенность романтики как смыслообраза: ей если не все, то по крайней мере очень

многое позволено

в силу того, что «романтизм» заранее морально оправдан, т. е. для героя-романтика есть всегда романтическое оправдание. Характерные черты смыслообраза «классика» (отнюдь не в смысле античности):

определенность, четкость, цельность

и

мера

— с тенденцией к «образцовости» — к норме, к канону. «Классика» как смыслообраз антистихийна.

Цельность,

например цельность характера, присуща и романтике, но только в порядке

грандиозности:

«грандиозная цельность».

Если взять героев Гюго и Дюма, а не только романтиков Вальтера Скотта и Байрона, и рядом с ними реалистов-классиков Флобера и Бальзака, Гоголя и Шекспира, то мы поразимся, как мало среди созданных ими героев «просто людей» — обывателей, по сравнению с персонажами хотя бы Мопассана и Чехова, и как много у них образов, исполненных с ног до головы «романтики». Не менее поразительно, до чего, например, мало романтики у подлинного классика реализма Толстого и до чего ею, этой «романтикой», полон Достоевский. Известно: Достоевский стихиен, Толстой — антистихиен, хотя он вечный борец с собственными страстями и их разоблачитель.

Не удивительно ли, что в художественных феноменах литературы, которые представлены нам как классические образцы

реализма,

наличны и нередко даже мощно выражены и «романтика», и «классика». И хотя и

Объединение у автора «реалиста» всех этих противоречивых сил, противоборство которых должно было бы взорвать и обратить в сумятицу и хаос всякую гармонию художественного творения, т. е. слаженность его композиции, целевой полет его сюжета, развитие характера его героев, стилевой колорит и т. д., словом, все, что необходимо для гармонии, хотя бы эта гармония имела своим сюжетом хаос или химеру, ибо и тогда хаос должен быть всегда хаотичен, химера должна быть всегда и во всем нелепа. И то обстоятельство, что в таком творении гармония не взрывается, что оно тем не менее создает гармонию, находит свое объяснение именно в том, что подлинный реализм в художестве есть