Свежо предание

Грекова И.

Роман «Свежо предание» — из разряда тех книг, которым пророчили публикацию лишь «через двести-триста лет». На этом параллели с «Жизнью и судьбой» Василия Гроссмана не заканчиваются: с разницей в год — тот же «Новый мир», тот же Твардовский, тот же сейф… Эпопея Гроссмана была напечатана за границей через 19 лет, в России — через 27. Роман И. Грековой увидел свет через 33 года (на родине — через 35 лет), к счастью, при жизни автора. В нем Елена Вентцель, русская женщина с немецкой фамилией, коснулась невозможного, для своего времени непроизносимого: сталинского антисемитизма. Но дело у нее не в идейности и не в политике. Писательница забила тревогу, как всякий порядочный человек, когда на глазах у него ни за что гибнут достойные люди. Это беда и боль не только их, но и того народа, который такое допустил. И именно русский человек в романе перечисляет основные черты еврейского народа: «Вековые-то преследования даром не прошли, выковали и характер, и волю, и сплоченность. Любовь к детям. Любовь к родичам… И мудрость <…> Горькая такая, спокойная… с юмором». Проза И. Грековой не просто женская — материнская, от посвящения памяти сына до всей манеры письма, мягкой, лирической. Материнская любовь и умение поставить все на свои места становится единственной спасительной силой, хрупким укрытием от любых бед и эпохальных вихрей. Самые проникновенные и убедительные страницы романа — о детях, «младенчиках», как говорит одна из героинь. Ребенок здесь — «мера всех вещей», главный индикатор человечности. А вечная материнская невысказанность выплескивается явно вставным эпизодом о родах. Многие авторы симпатизируют и сочувствуют своим героям. И. Грекова их любит — открыто, ненавязчиво, горько. По учебнику Елены Вентцель по теории вероятностей студенты занимаются до сих пор. А вот проза И. Грековой известна, увы, далеко не всем. Жаль: в ней есть то, чего порой так не хватает современной, посткакой-то, пластмассовой литературе — простая, теплая, внеисторическая человечность.

Часть первая

Первым впечатлением, которое он запомнил, был радужный солнечный зайчик на стене. Обои были светлые, в крупных косых клетках, и в самую середину одной из клеток упал зайчик и лежал там, не шевелясь, притихший и полосатый, сияющий каждым цветом.

Маленький мальчик еще толком не знал названий цветов — ему было всего три года. Он засмеялся и стал ловить зайчик рукой. Зайчик не давался: он только лег сверху на желтоватую худенькую руку и чуть-чуть изменил цвета. Мальчик был счастлив.

Он сидел на постели у мамы, на подушке, между мамой и зайчиком. Он давно не видел маму: она куда-то исчезла, а потом вернулась, и вот сейчас, сидя на подушке, он был ужасно счастлив, весь дрожал от счастья и от страха, что мама снова уйдет. Мама лежала желтая и бледная, та и не та, не совсем знакомая, остриженная, с короткой щетинкой на черной круглой голове. Малыш трогал щетинку пальцем, узнавал маму и боялся себе поверить и на всю жизнь запомнил радужный зайчик на светлых обоях и ощущение счастья, смешанное со страхом, что оно уйдет.

Потом, много позже, он узнал, что это было в двадцатом году, что мама болела тогда сыпным тифом и чуть не умерла, а радужный зайчик шел от хрустальной пепельницы на столе. Это была крупная пепельница из светлого, тяжелого хрусталя с гладкими сияющими гранями. Когда мальчик подрос, он сам научился в солнечные дни поворачивать пепельницу рукой и гонять зайчика по стене. Так и плясал над детством, над жизнью радужный зайчик, а потом стал появляться все реже и реже, пока, наконец, не погас совсем.

Мальчика звали Константин Левин.