Говорит Москва

Даниэль Юлий

Секретно
(фрагмент подлинного документа)

ЦК КПСС

В дополнение к N 2138-с от 17 сентября 1965 года

Докладываем, что предварительное следствие по делу на СИНЯВСКОГО А.Д. и ДАНИЭЛЯ Ю.М., обвиняющихся в совершении преступления, предусмотренного ст. 70 ч. I УК РСФСР, в ближайшее время (до 10–15 января 1966 года) Комитетом госбезопасности будет закончено.

Расследование установило, что СИНЯВСКИЙ и ДАНИЭЛЬ в период 1956–1963 г.г. под псевдонимами Абрам ТЕРЦ и Николай АРЖАК написали и по нелегальному каналу передали за границу ряд произведений антисоветского клеветнического содержания, порочащих советский государственный и общественный строй.

К таким произведением относится повесть АРЖАКА «Говорит Москва», которая представляет собой злобный пасквиль на нашу действительность. Советский Союз в этом произведении показан как огромный концентрационный лагерь, где народ подавлен, запуган, озлоблен. По мысли автора, он так обработан «психологически», что слепо подчиняется всяческому разнузданному произволу властей, помогает им проводить в жизнь самые дикие мероприятия, отбрасывающие страну чуть ли не к первобытному состоянию.

События развертываются вокруг чудовищного авторского вымысла о том, что будто бы указом Верховного Совета СССР от 1960 года воскресенье, 10 августа, объявляется «Днем открытых убийств». Указ этот, с издевкой утверждает автор, является логическим продолжением начавшегося процесса демократизации страны… неизбежной мерой легализации убийств, которая лежит в самой сути учения о социализме.

Рассказы ТЕРЦА, собранные в сборник под названием «Фантастические повести», пронизаны чуждой нам моралью, клеветой на советских людей, на систему социализма, на нашу действительность. Автор этого произведения клевещет на советский образ жизни, делает попытку убедить читателя в том, что советское общество — это искусственная система, навязанная народу, который не верит ни в социализм, ни в марксизм, держится на страхе и боязни.

I

Сейчас, когда я пытаюсь мысленно восстановить события минувшего лета, мне очень трудно привести мои воспоминания в какую-то систему, связно и последовательно изложить все, что я видел, слышал и чувствовал; но тот день, когда это началось, я запомнил очень хорошо, до мельчайших деталей, до пустяков.

Мы сидели в саду, на даче. Накануне все мы, приехавшие на день рождения к Игорю, крепко выпили, шумели допоздна и, наконец, улеглись в полной уверенности, что проспим до полудня; однако загородная тишина разбудила нас часов в семь утра. Мы поднялись и дружно стали совершать всякие нелепые поступки: бегали в одних трусиках по аллейкам, подтягивались на турнике (больше пяти раз никто так и не сумел подтянуться), а Володька Маргулис даже окатился водой из колодца, хотя как всем было известно, по утрам он никогда не умывался, ссылаясь на то, что опаздывает на работу.

Мы сидели и бодро спорили о том, как наилучшим образом провести воскресенье. Само собой, вспоминались и купанье, и волейбольный мяч и лодка; какой-то зарвавшийся энтузиаст предложил даже пеший поход в соседнюю деревню в церковь.

— Очень хорошая церковь, — сказал он, — очень старая, не помню, какого века…

Но его высмеяли — никому не улыбалось переть по жаре восемь километров.

II

Вот я пишу все это и думаю: а зачем мне, собственно, понадобилось делать эти записи? Опубликовать их у нас никогда не удастся, даже показать прочесть некому. Переправить заграницу? Но, во-первых, это практически неосуществимо, а во-вторых, то, о чем я собираюсь писать, уже рассказано в сотнях зарубежных газет, по радио об этом день и ночь трещали; нет, у них там все это давно обсосано. Да, по правде говоря, это и не очень красиво — печататься в антисоветских изданиях.

Я притворяюсь. Я знаю, зачем я пишу. Я должен сам для себя уяснить, что же всё-таки произошло. И, главное, что произошло со мной? Вот я сижу за своим письменным столом. Мне тридцать пять лет. Я попрежнему работаю в этом дурацком промышленном издательстве. Внешность моя не изменилась. Вкусы тоже. Так же, как и раньше, я люблю стихи, люблю выпить, люблю баб. И они меня, в общем, любят. Я в свое время был на войне. Убивал. Меня самого чуть не убили. Когда женщины вдруг притрагиваются к шраму на моем бедре, они отдергивают руку и вскрикивают шёпотом: «Ой, что это у тебя?» «Это ранение, — говорю я, — рубец от разрывной». «Бедный, — говорят они, — это было очень больно?» В общем, все, как и раньше. Любой знакомый, любой приятель, сослуживец сказал бы: «Ну, Толька, ты совершенно не меняешься!» Но ведь я — то знаю, что этот день схватил меня за шиворот и ткнул в лицо самому себе! Я-то знаю, что мне пришлось знакомиться с собой заново!

И еще одно. Я не писатель. В юности писал стихи, да и сейчас могу — к случаю; написал несколько театральных рецензий — думал таким манером пробиться в литературу, но ничего не вышло. Но я всё-таки пишу. Нет, я не графоман. Графоманы (я с ними часто встречаюсь по своей должности литсотрудника), графоманы уверены в собственной гениальности, а я знаю, что таланта у меня нет. Или, если есть, то небольшой. А писать очень хочется. Ведь что хорошо в моем положении, что приятно? Знаю заранее, что никто читать не будет, и могу писать безбоязненно, все, что в голову придет! Захочу написать:

«И черной Африкой рояль По-негритянски зубы скалит» — и напишу. Никто меня ни в претенциозности, ни в колониализме не упрекнёт. Захочу написать о правительстве, что все они демагоги, лицемеры и вообще сволочи — и это напишу… Я могу позволить себе эту роскошь быть коммунистом наедине с самим собой.

А если быть откровенным до конца, то я всё-таки надеюсь, что у меня будут читатели — не сейчас, конечно, а через много-много лет, когда меня уже в живых не будет. В общем — «когда-нибудь монах трудолюбивый прочтет мой труд усердный, безымянный…» И думать об этом приятно.