Прощай, Акрополь!

Давидков Иван

В книгу вошли три повести, объединенные общей темой и проблематикой. Тема эта разрабатывается писателем как бы в развитии: лирические воспоминания главного героя о детстве и юности, глубокие философские размышления престарелого художника о миссии творца, о роли а месте искусства в жизни современного человека.

Иван Давидков

Прощай, Акрополь!

повести

перевод с болгарского

ПРОЗА ИВАНА ДАВИДКОВА

О повестях поэта И. Давидкова критики пишут как о незаурядном явлении современной болгарской литературы. «Далекие броды» (1967), «Ломоть хлеба для путника» (1971), «Вечерний разговор с дождем» (1973), «Белый конь у окна» (1974), «Прощай, Акрополь!» (1975) — эти книги предстают циклом произведений, близких по замыслу и художественному исполнению.

И. Давидков (род. в 1926 г.) пришел в литературу как поэт — первая книга его стихов издана в 1949 г., с тех пор он почти ежегодно выпускал поэтические сборники. В этих книгах постепенно формировалась оригинальная художественная манера поэта, сочетающего точные наблюдения житейски–обыденного с романтическими обобщениями, выработавшего свою развернутую философскую поэтическую метафору.

От книги к книге совершенствовал И. Давидков свою оригинальную трактовку современной проблематики в своеобразной, порой импрессионистской, манере. Поэт не стремился к оригинальничанью, однако искал нетрадиционные путл и средства доверительного общения с читателем, особые формы исповедального выражения духовного мира лирического героя, современника преобразований, происходящих в социалистической Болгарии.

В прозе И. Давидков органично продолжил идейно–художественную проблематику своей поэзии и раскрыл новые возможности своего дарования. В повестях писатель попытался многогранно разработать одну из преобладавших в его поэзии тем — прошлое, его роль и значение в жизни человека. Книги «Далекие броды», «Ломоть хлеба для путника» — автобиографические повести–воспоминания о детстве и юношестве. В них определились характерные черты так называемой «лирической прозы» — явления, возникшего в литературе Болгарии шестидесятых годов.

«Лирическая проза» (название, быть может, не слишком удачное, но закрепившееся в обиходе литературной критики) — только одно из проявлений новаторских иоис–ков, отличающих болгарскую литературу последних лет. Многообразные процессы в социальной жизни страны, при-* ступившей к построению развитого социалистического общества, преломились в художественном мышлении работников национальной культуры, в творчестве писателей устойчиво определилась разнообразная историческая проблематика, а также такие темы, как формирование национального характера, человек и окружающая среда, личность и научно–технический прогресс. Закономерно, что болгарская проза 1970‑х годов преимущественно раскрывает нравственно–психологические конфликты, отражающие широкий диапазон социальных проблем.

ВЕЧЕРНИЙ РАЗГОВОР С ДОЖДЕМ

ВЕЧЕРЕН РАЗГОВОР С ДЪЖДА

СОФИЯ, 1973

Перевод Т. КОЛЕВОЙ

Я сижу на скамейке возле сторожки путевого обходчика. В спину дует ветер. Двери и оконные рамы низенького строения, за полстолетия насквозь прокопченного паровозным дымом, грубо выломаны, должно быть киркой: штукатурка отвалилась большими кусками, и снизу виднеются израненные железом кирпичи. Пол, затоптанный пассажирами, тщательно подметен, словно обходчик, последним покинувший сторожку (он уходил, держась за борт телеги, в которой мерно покачивались его пожитки, и все оборачивался назад, пока крыша сторожки не скрылась за деревьями), хотел оставить свое жилище чистым для тех, кто поселится здесь после него. А это будут птицы, маленькие зеленогрудые синички, которые качаются сейчас на сухих ветдах акации, тени холмов (вечером они войдут в открытые окна, лягут на пол и останутся ночевать) и летучие мыши, что висят по углам, как клочья дыма давно ушедшего поезда. По ночам станционный колокол будет глухо гудеть, потревоженный полетом летучих мышей, или вдруг прозвонит ясно и гулко, когда на него наткнется жук–олень.

Вот и сейчас он звонит: в него ударилась какая–то букашка (она лежит на спине у моих ног и шевелит лапками). Я невольно поднимаю глаза — звук этот всегда предварял приближение поезда, — но не слышно стука колес, который становится резким и отчетливым, когда состав идет по мосту, не видно сизой струйки дыма. Только через сжатые поля, через луга, пожелтевшие от летнего зноя, исполосованные блестящими, словно отполированными колеями, оставшимися от телег, запряженных волами, тянется серая, исчезающая вдали лента железнодорожной насыпи. Рельсы сняты. Щебень, почерневший от дождей, пара и смазки, сохранил светлый опаловый цвет лишь там, где прежде лежали шпалы, и насыпь с ее темными и светлыми полосами — длинным и коротким перебивом двух тонов — напоминает мне о ритме поезда: короткий стук колеса на стыке рельсов, потом лязг буфера или скрип двери и снова стук колеса сквозь шипение пара.

На повороте, там, где холмы подступают к насыпи, гуськом идут рабочие, идут, пошатываясь — верно, щебень ползет у них под ногами, — и несут на плечах снятые со шпал рельсы, которые сверкают синими молниями…

БЕЛЫЙ КОНЬ У ОКНА

БЯЛ КОН ДО ПРОЗОРЕЦА

СОФИЯ, 1975

Перевод М. МИХЕЛЕВИЧ

В тот вечер, вернувшись домой поздней обычного, я нашел на столе телеграмму. Решив, что это от кого–нибудь из деревенской родии (к нам частенько заявлялись на ночевку незваные гости такого рода), я не спешил ее вскрывать. Моясь под краном, пока струйки воды щекотали пыльное, обветренное после долгой дороги лицо, я думал о том, что минут через двадцать — вечерний поезд из моих краев прибывает около полуночи — придется опять шнуровать ботинки, спускаться но лестнице, держась за стену — свет опять не горит, — и шагать на вокзал встречать очередного гостя.

Я заранее ощущал суету на перроне, вдыхал горьковатый дым паровозов, видел, как над терпким запахом нагревшихся за день шпал мерцают фонари стрелочников, покачиваясь в такт шагам.

Однако листок, зашуршавший в моих руках, принес совсем иную весть: в доме престарелых (по ту сторону перевала, в селе, откуда родом моя мать) скончался художник, о котором я уже рассказывал в одной из своих книг. Похороны в пятницу (я читал телеграмму на исходе воскресенья), и, поскольку художник оставил мой адрес, чтобы — случись с ним что — мне дали знать, его друзья и просят меня приехать.

* * *

Приезд новенького вызвал оживление среди обитателей дома престарелых. «Кто он? Откуда? Что за человек?» — толковали они между собой и с любопытством на него поглядывали, словно ожидая услышать что–то особенно интересное.

Новенький снял свою видавшую виды фетровую шляпу с темной полоской от пота вокруг тульи, обернулся на видневшиеся вдали холмы, окутанные прозрачной, как дым зеленых костров, травой, приметил аиста на колокольне и долго не сводил с него глаз (как давно не видел он аистов!). Потом подхватил с земли чемодан, фанерный ящик с красками, к которому были привязаны натянутые на подрамники холсты, и зашагал к дому.

Дом престарелых размещался в белом двухэтажном здании без всяких украшений по фасаду, если не считать ласточкиных гнезд, лепившихся под карнизом, с большими окнами и рыжей черепичной крышей, казавшейся такой раскаленной, будто черепицу только что вынули из печи и теперь она, остывая, излучает оранжевое сияние. Суровостью и размерами дом походил на школу или казарму. Огромный двор, где плодовые деревья были обнесены проволокой, тоже выглядел казенным. Цементная дорожка, в трещины которой пробились розовые цветочки, делила его пополам. Она тянулась от двустворчатых, обитых жестью ворот, где стоял колодец с журавлем, к главному входу в дом. Там перед дверью лежала проволочная сетка, бренчавшая под ногами входивших.

Художник долго вытирал о сетку ноги, и ему казалось, что он стирает с подошв все, что привез с собой, — засохшую грязь дальних дорог, тряску в автобусе, даже нескончаемую болтовню своего автобусного спутника. Сам того не сознавая, он стирал также многие свои тревоги и думы и, провожаемый любопытными взглядами сидевших на лавочке стариков, вступил в прохладный коридор, еще влажный от тряпки уборщицы. Обогнув ведро с грязной водой, он стал подниматься на второй этаж, в будущее свое обиталище.

Лет десять назад в комнатах этого здания стояли парты — здесь была начальная школа. В ту нору рожали больше детей, в каждом классе сидело человек по двадцать. На переменах школьники носились по просторному двору, жевали твердую бугристую айву, в которой иной раз застревал выпавший детский зуб — такой же черный, как семечко айвы. Но год от году ребятишек становилось все меньше и меньше, все тише становился гомон на школьном дворе, как будто его вбирала в себя листва разросшихся деревьев. В звук утреннего колокольчика прокрадывались меланхоличные нотки. В один осенний день школьный сторож уже не пришел подметать цементную дорожку, не оставила на ней свой влажный след метла, и ключ не отомкнул покосившуюся от солнца сосновую дверь. Не стало начальной школы. По утрам человек двадцать малышей, запихнув тетради и книжки в картонные ранцы, сунув туда же ломоть хлеба и кусок брынзы, завернутый в газету (на мокрой брынзе отпечатывались последние новости), шагали в соседнее село, по ту сторону холма — где раньше, чем всюду, созревала черешня. Там выстроили новую школу, и в ней учились ребятишки изо всех окрестных горных селений.

ПРОЩАЙ, АКРОПОЛЬ!

СБОГОМ, АКРОПОЛИС!

ПЛОВДИВ, 1976

Перевод М. ТАРАСОВОЙ

Внезапное решение уехать удивило своей необдуманностью самого Мартина Калинова: придется надолго забросить работу, нарушить условленные сроки, общаться с незнакомыми людьми, мотаться но автобусам, самолетам, пароходам и, наконец, падая от усталости, возвратиться поздней ночью домой с пачкой цветных открыток в чемодане, чтобы показывать потом приятелям, где он побывал, с дешевыми сувенирами, рассованными среди кофточек, купленных в портовых лавчонках, и с одной–единственной дорогой вещью, на которую никто, вероятно, не обратит внимания — остроугольным обломком от стены Акрополя. Он будет рассказывать друзьям о мозаиках в древних церквах, а они будут спрашивать, сколько стоят ботинки в Афинах и сколько пар можно провезти через границу. Он будет говорить им о кипарисах, с чьей стройностью сравнятся лишь рыбацкие жены, а гости будут разрывать с треском целлофан на привезенных им подарках и думать о тавернах в Пирее и пьяных матросах, танцующих сиртаки…

И если и было что–то, чем он мог бы объяснить свое внезапное решение отправиться в путешествие, то это было желание увидеть берега Эгеи, ступить на песок, по которому ступали герои древних легенд, увидеть окутанный облаками Олимп, чтобы однажды вечером раздутый ветром огонек первой звездочки показался свечой в деснице поднимающегося к вершине древнегреческого бога, из–под сандалий которого осыпаются камешки.