Зрелища

Ефимов Игорь Маркович

Опубликовано в журнале "Звезда" № 7, 1997. Страницы этого номера «Звезды» отданы материалам по культуре и общественной жизни страны в 1960-е годы.

Игорь Маркович Ефимов (род. в 1937 г. в Москве) — прозаик, публицист, философ, автор многих книг прозы, философских, исторических работ; лауреат премии журнала «Звезда» за 1996 г. — роман «Не мир, но меч». Живет в США.

1

Однажды в разгаре детства Сережа, пробегая по квартире, случайно заскочил в комнату бабушки, и в тот же момент по фантастическому совпадению сама собой открылась форточка, со стены упал и разбился портрет писателя Григоровича, и, падая, он еще зацепил веревкой безобразную гипсовую герцогиню и разнес ее вдребезги.

— Ты вносишь в мир ужасную неустойчивость, — сказала бабушка, едва отсмеявшись, и эти слова настолько врезались в ошеломленное сознание Сережи, что он начал часто употреблять их кстати и некстати, тем более что взрослые всякий раз смеялись, находя их удивительно верными. Когда его ругали за мокрые ботинки или оторванный рукав или спрашивали, зачем он спустил шины у стоявшего во дворе грузовика, он отвечал, что вносит в мир неустойчивость, и ему казалось, что одно только знание этой магической и смешной фразы позволяет уже и даже как бы заставляет его делать столько недозволенных и вредных поступков.

Маму Андреевну часто вызывали в школу поговорить об упрямстве и избалованности ее сына. Ее вызывали, и она плакала — плакала там, где этого от нее ждали и требовали приличия, не испытывая, однако, настоящей внутренней горечи, а скорее наоборот — радость; она любила Сережу без хвастовства и самолюбия и рада была с кем угодно говорить о нем понятными словами: упрямство — да, своеволие, дерзости — да, это понятно, с этим надо бороться, и откуда в нем это взялось, и в кого он, и как все это грустно и печально, и прискорбно, и… и как хорошо.

Потом в школу пришли новые молодые учителя, которых Мама Андреевна быстро невзлюбила по одному уже виду и в уме и вслух называла «спортсменами». Жалобы на Сережино своеволие прекратились, но это не радовало ее. Она не доверяла «спортсменам», ей не нравилось, как они одевались, как смотрели на нее, с каким подчеркнутым вежливым терпением выслушивали ее сетования. Особенно сухим и неоткровенным казался ей воспитатель Сережиного класса Герман Игнатьевич Тимофеев (в школьном просторечии просто Герман); его манера строить разговор только в виде вопросов и ответов, реплик и пояснений, его категорическое нежелание принимать участие в том дуэте на два голоса, который казался ей наилучшей формой человеческого общения (слушаешь партию другого лишь для того, чтобы поймать момент, когда вступать самому), — нет, она положительно не находила в себе больше сил для визитов в школу. Это было ей тем более горько, что Сережа к новому воспитателю, кажется, искренне привязался, да и тот незаметно выделял его среди прочих учеников. Их взаимная приязнь особенно усилилась после того лета, когда Герман повез свой класс работать в деревню, причем организовал это так тонко и умело, что можно было подумать, будто ребята едут сами по себе, а его берут с собой в виде одолжения. Весь август они жили в лесу неправдоподобной жизнью — днем собирали грибы и малину для небольшого консервного завода, мальчики и девочки — кто больше, а вечерами бродили друг за другом вокруг костров, у реки, переполненные чувством собственной неожиданной красоты и сладкими пустяковыми тайнами, которые возникали быстро и долго не забывались потом до самого утра. Герман Тимофеев, недосыпающий от страха и замученный образами утонувших, укушенных и потерявшихся учеников, не поспевал уже думать об их внутреннем мире, классифицировать и анализировать, забывал следить за своей ролью воспитателя и, тем самым, превращался в глазах ребят в того, кем и был: в хваткого, ко всякому делу умелого мужчину, распорядительного, честного, немного педантичного, но не скучного, умеющего держать в руках себя и других — в того надежного человека, который и должен быть виден сквозь оболочку учительской образованности для того, чтобы его начали слушать по-настоящему, а не только для виду. По возвращении в школу авторитет его был признан всеми, а Сережей тем более, так как теперь у него появился хотя бы один человек, который к его мерзкому (Сережиному) характеру относился по крайней мере с любопытством. «А Герман сказал… А Герман считает…» — это звучало в семье Соболевских все чаще. Но так как ни Сережин характер, ни манеры, ни успеваемость не делались лучше, влияние нового воспитателя было признано тлетворным, а Сережино будущее уже тогда — под серьезной угрозой.

Если бы кто догадался спросить в то время его: против чего ты злишься? из-за чего бунтуешь? что такое хочешь отстоять в себе? назови, и все тебе сбудется, — наверняка он не смог бы сказать ничего ясного и в ответ начал бы только еще больше злиться, бунтовать и отстаивать совсем уже неизвестно что.

2

Острый запах дождя и мокрого камня сохранялся еще в неподвижном воздухе — Сережа помнил его давно и опьянялся каждый раз заново, если слышал. Сегодня, однако, это томительное опьянение не захватывало его, как раньше, мысли все время отвлекались вперед, в Дом культуры вагоностроителей, куда он спешил сейчас по поручению дяди Филиппа.

В чем состояло поручение, он толком не знал — ему должны были объяснить на месте.

Дом культуры недавно организовал добровольный бесплатный театр под руководством актера Салевича, и дядя Филипп по дружбе взялся им помогать — говорил, что отдаст этому делу последние силы, потому что Салевич не. пустой человек и всем еще себя покажет. Он прочил молодому театру в ближайшем будущем фантастический успех, славу и зависть многих заслуженных коллективов и беспокоился единственно о том, чтобы эта слава и успех не отравили души и высоких бесплатных помыслов молодых актеров. Сережа и верил, и не верил его пророчествам, но что-то было в этом деле для него настолько привлекательное, что он бессовестно обрадовался, когда дядя Филипп заболел и попросил его съездить вместо себя в клуб на репетицию. Еще в школе постоянная жадность к интересным и захватывающим людям вылилась у Сережи в неясную мечту о большом зале, где все они собрались и нашли друг друга — все необычайно талантливые, передовые и знаменитые. Он не представлял, чтобы человек был интересен сам по себе, не будучи явно или хотя бы тайно знаменит. Ему мечталось попасть в такой зал — вот вдоль окон сидят за мольбертами художники, великие музыканты настраивают в углу инструменты, тут же дипломаты, спортсмены, ученые, и один артист балета с волосами до плеч время от времени проносит над толпой тоненькую балерину. И он тоже стоит здесь среди остальных — так, ничего особенного, но чем-то причастен. Сам того не замечая, он и добровольный театр представлял себе только в облике такого вот зала и ехал туда с волнением и в ожидании самых невозможных вещей.

За стеклянными дверями клуб начинался с большой, очень мраморной лестницы. Внизу женщина в черном мундире, вахтер-контролер, спросила его, куда он так поздно и почему опаздывает, на что Сережа ответил, что вот, мол, добровольный театр и его руководитель Салевич.

— Ага, — с уважением сказала женщина. — Салевич. Это со двора.