Интернат

Жадан Сергей

Однажды, проснувшись, ты видишь за окном огонь. Ты его не разжигал. Но тушить придётся тебе… …Январь 2015 года. Донбасс. Паша, учитель одной из школ, наблюдает, как линия фронта неуклонно приближается к его дому. Случается так, что он вынужден эту линию пересечь. Чтобы потом вернуться назад. И для этого ему как минимум нужно определиться, на чьей стороне его дом…

УДК 821.161.2-31

Ж 15

Сергей Жадан

Интернат

– Поезжай, забери его, кричит отец.

– Её сын, – откликается Паша, – пусть сама забирает.

– Он твой племянник, – напоминает отец.

– И что?

– Он мой внук.

День первый

Январское утро неподвижное, как очередь в поликлинике. Утренний холод на кухне, графитовый сумрак за окном. Паша подходит к плите, сразу же улавливает сладковатый запах газа. У Паши он всегда ассоциируется с бодрым утренним пробуждением. Каждое утро, собираясь на работу, побросав в портфель тетрадки учеников и учебники, выходить на кухню, дышать сладким газом, пить крепкий чай, заедая его вчерашним хлебом, убеждать себя, что жизнь удалась, убедив, бежать на работу. Этот запах сопровождает его всю жизнь, у него даже аппетита нет, если случается просыпаться вне дома, не хватает домашней утренней плиты, отдающей запахом обожжённых конфорок. Паша смотрит в окно, разглядывает чёрный снег и чёрное небо, садится за стол, встряхивает головой, чтоб окончательно проснуться. Шесть часов утра, январь, понедельник, ещё один день без работы.

Берёт с подоконника тетрадки, листает, кладёт обратно, поднимается, идёт в коридор, заглядывает в комнату. Отец спит в кресле, с экрана до него пытается докричаться кто- то залитый кровью, но напрасно – звук отец выключил ещё с ночи, его теперь не достанешь, как ни кричи. Паша на какое-то мгновение застывает, смотрит на кровь. Тот, что кричит, тоже переводит взгляд на Пашу, и кричит уже ему – не выключай, послушай, это важно, тебя это тоже касается. Но Паша быстро находит пульт, нажимает большую красную кнопку – словно пасту из тюбика выдавливает, бросает пульт на стол и выходит на улицу, – осторожно, чтобы не разбудить отца, прикрывает за собой дверь. Но дверь всё равно тревожно проскрипывает в утренней мгле, отец в комнате сразу же просыпается, находит пульт и молча включает телевизор, в котором происходит что-то ужасное, что касается всех. В это время Паша уже подбегает к станции.

Что-то не так, думает он, что-то тут не так. Ни одной живой души, ни одного голоса. Даже локомотивов не слышно. Даже никто ничем не торгует. Тёмно-синий снег подтекает водой, температура чуть ли не плюсовая, но небо в тучах, влага виснет в воздухе, иногда превращаясь в едва ощутимый дождь, дальше на путях стоит туман, и в этом тумане не слышно ни голосов, ни шагов. Рано ещё, напряжённо думает Паша, просто ещё рано. На юге, там, где начинается город, тоже стоит подозрительная тишина, без взрывов, без разорванного воздуха. Из-за угла выезжает автобус. Паша с облегчением выдыхает – транспорт работает, всё в порядке. Просто ещё рано.

Здоровается с водителем, тот опасливо втягивает голову поглубже в воротник кожанки. Паша проходит в пустой салон, садится возле левого окна. Потом не выдерживает, пересаживается к правому. Водитель настороженно наблюдает за всем этим в зеркало, словно боится пропустить что-то важное. Когда Паша перехватывает его взгляд, отворачивается, запускает двигатель, тянет рычаг передач. Обиженно скрипит железо, автобус трогается с места, водитель совершает круг почёта в пустом тумане, станция остаётся позади. В таких автобусах покойников возят, почему-то думает Паша. Специальные такие автобусы с чёрной полосой вдоль борта. Интересно, есть там места для пассажиров? Или вдове приходится сидеть на крышке гроба? И куда я на таком катафалке доеду?

День второй

Они даже не ссорились. Когда ей что-то не нравилось, она просто замолкала. А когда его что-то не устраивало, он просто выходил из дома. Потом возвращался. Сидели на кухне, как будто ничего и не было. Паша подчёркнуто медленно проверял домашние задания. Марина без конца писала короткие сообщения, будто проходила какой-то бесконечный тест. Ложились спать по очереди. Сначала она, потом – выдержав паузу, чтоб она могла заснуть, – он. Ложился осторожно, чтоб не разбудить её. Она, понятно, не спала. Он, ясное дело, об этом знал.

Два года назад, после долгих-долгих месяцев знакомства и разговоров, после пауз в общении и наплывов взаимной нежности, Паша предложил ей пожениться. Марина обиделась. Но осталась жить у него. Так они и жили дальше – с этой скрытой и непонятной обидой. Выходить за него замуж Марина не хотела, а выгонять её Паша как- то не решался: сам же пригласил, что ж теперь выгонять. Вот и спали в одной кровати. Хуже всего, что Паша больше ничего не мог от неё скрыть, она смотрела на него вблизи, она всё очень хорошо видела. Видела утром его тело, его лицо, кожу, которая теряла упругость, тускнела, выгорала, как газетная бумага на солнце. Видела, как он относится к отцу, как не может с ним договориться о простейших вещах. Видела, как он боится сестры. Видела, как он прячется от племянника. Как тихо ненавидит свою директрису, как игнорирует своих учеников. Видела, что он просто не знает, как быть с ней, как с ней говорить, как с ней спать. Жил так, будто совершал тяжкое преступление на глазах потенциального свидетеля, который будет потом свидетельствовать безжалостно и хладнокровно, не забыв ни одной детали, не пропустив ни одного эпизода. Я сам себя загнал в ловушку, думал иногда Паша в отчаянии, и её вот зачем-то с собой прихватил. Прошлой зимой стало вообще плохо. Что-то изменилось в воздухе, он словно наэлектризовался, все как с ума посходили: говорили только про политику, смотрели новости, обсуждали их. Паша не смотрел, но тоже говорил. Только неубедительно. От этого Марина бесилась и злилась. Что-то сломалось в самой речи, треснуло, как льдина на водохранилище в марте, и вот-вот должно было распасться на бессчётное множество тяжёлых колючих осколков. Паша даже не пытался что-либо исправить: как можно исправить льдину, разламывающуюся и тающую в холодной воде? Жаль, конечно, думал он, но что же поделаешь. Он продолжал ложиться спать с ней рядом. Просто выдерживал всё большую паузу, давая ей возможность заснуть. И спал в спортивной одежде, чтобы не чувствовать её тепла.

Утром просыпался и долго лежал, не двигаясь. Чтобы она ни в коем случае не поняла, что он уже проснулся, чтобы ни в коем случае не попыталась что-либо у него спросить, чтобы случайно не коснулась его, а он бы, в свою очередь, не коснулся её. Он вообще привык просыпаться и долго лежать, не двигаясь, вырывая таким образом у жизни дополнительные минуты покоя, когда ни с кем не нужно говорить, когда не приходится никого слушать. Вот как сейчас. Достаёт телефон, смотрит, который час, пока экран не погас, разглядывает бетонный пол. Ботинки стоят рядом со спальником – тяжёлые и большие, как гири. Семь часов утра, экран гаснет, снова становится темно, в темноте влажно пахнет дымом и вчерашним дождём его не просохшая за ночь зимняя куртка. В запахе мокрой одежды Паша улавливает также дух извёстки и битого кирпича, мёрзлой щебёнки и густой травы, из которой пришлось выбираться, и весь вчерашний день с его запахами, вспышками и голосами наваливается на него, встряхивает им, словно ночной трамвай последним пассажиром, и Паша поднимается на локте, вслушивается в темноту, трёт лицо онемевшей ладонью.

– Сколько можно спать? – слышит в темноте.

Снова достаёт телефон, включает фонарик, осматривается. Малой сидит на одеялах, словно Будда, спокойный и немного осоловелый от одиночества. Свитер с высоким горлом, натянутым до носа, тренировочные штаны, вязаные женские носки. Смертник в одиночной камере.

День третий

Похож на рыбака, что за весь день так ничего и не поймал: дождевик, под ним камуфляж, на ногах резиновые сапоги. Живот висит, как сумка у почтальона. Из-за голенища сапога торчит нагайка – чтоб никто не сомневался, с кем имеет дело. Вертит большой стриженой головой, кричит, командует. Но никто его не слушает. Бойцы вокруг мечутся – не столько, чтоб что-то сделать, сколько – чтоб согреться. Подвозят к вокзальным ступенькам чёрную от дыма полевую кухню, разжигают, прогревают пищу. Дождь не прекращается с ночи, не стихает, заливает огонь. Бойцы достают откуда-то большой тент с рекламой местного пива, натягивают над кухней, сами тоже забиваются под него. Алексей Елисеич стоит под холодным январским небом и не знает, как быть дальше: спрятаться под тент и оказаться на одном уровне с подчинёнными, уронить авторитет, так сказать, или остаться на улице и окончательно промокнуть. Тяжёлые холодные капли стекают по толстым небритым щекам. Стоит и зло обзывает бойцов. А те в ответ тоже обзываются, становится понятно, что это у них такая манера общения – чрезмерно эмоциональная, что ли.

Как у супругов, которые живут вместе не первое десятилетие: все приличные слова давно кончились, для коммуникации остались только проклятья. Не молчать же теперь, правда?

Паша с малым выбираются в зал ожидания. Проталкиваются сквозь толпу, поближе к окнам. За окнами, повернувшись к бойцам, надрывается Елисеич. Что кричит – не услышишь, но жестикулирует так энергично, что всё понятно. Дым от кухни разбивается дождём, стелется по земле. Меньше всего хочется выходить из здания вокзала, под дождь. Женщины в зале стоят, жмутся друг к другу, приникают к окнам. Так, словно смотрят кино без звука. В главной роли Елисеич. Великий немой. Размахивает руками, грозит кулаком, угрожающе показывает взглядом куда-то за горизонт. Внезапно поворачивается и замечает зрительскую аудиторию – десятки испуганных женских лиц, внимательно следящих за каждым его движением и жестом. Запинается на какое-то мгновение, окидывает всех суровым атаманским взором, фокусирует взгляд и снова начинает кричать – ободряюще и призывно. Лексику, похожу, использует ту же самую, но зато как-то сразу подбирает живот, даже щёки подтягивает – военный, одним словом. Паша наблюдает за ним и ловит себя на мысли, что взгляд у Алексея Елисеича такой настойчивый и пронзительный, будто он обращается непосредственно к нему, к Паше, будто именно с ним, с Пашей, делится чем-то сокровенным. Чёрт, так и есть, доходит до Паши, он же именно мне и кричит. Паша расталкивает женщин, пробивается к двери, открывает её. Представитель, долетает до него недовольный голос Алексея Елисеича, ёбаной общественности. Паша спускается по ступенькам, накидывает на голову капюшон. Малой не отстаёт, идёт следом, держа в руках биту. Подходят, Паша протягивает Елисеичу свою задеревенелую руку. Елисеич напрягается, но пожимает. Малому тоже пожимает, по инерции. Похоже, не знает, как говорить, подбирает интонацию. Понятно, что так, как с бойцами, говорить с Пашей нельзя: во-первых, представитель общественности, во-вторых, рядом ребёнок. Поэтому собирается с мыслями, смахивает капли с лица, кивает толстой щекой в сторону кухни.

– Значь так, – говорит сорванным командирским голосом, – как и обещали, – показывает на кухню. – Организовываем, – говорит, – приём пищи. Еражданского населения, – добавляет деловито. – Вы, значь, уважаемый представитель общественности, этим и займитесь. Такие, значь, инструкции, – говорит. – Из центра, – добавляет.

Бойцы смотрят на Пашу с ненавистью. Мол, если бы не этот мудак, отсыпались бы, не мокли тут, на этой богом забытой привокзальной. Паша ловит на себе эти взгляды, полные справедливого негодования, но деваться некуда: назвался представителем общественности – обеспечивай бесперебойный приём пищи. Чем он и начинает заниматься. Возвращается в зал, где его сразу же обступает толпа женщин – мокрых, недоверчивых, молчащих, но уже в этой молчанке Паша чувствует претензии и недовольство. Так что сам решительно поднимает руку и начинает говорить.