"В двенадцать, где всегда" – повесть о молодых слюдяницах.
1
Женька опоздала к открытию. Издалека, еще за квартал, видела, как очередь у комиссионного заволновалась, сбилась в тугое разноцветное облако и напряженно, медленно, насколько позволяла дверь, всосалась в магазин. Улица сразу осиротела. На асфальте у входа остался только книжный шкаф, легковесный и даже глуповатый – без книг. Сквозь магазинную витрину, слегка искаженная стеклом, за шкафом строго следила пожилая владелица в волосатом пальто. В неприлично волосатом пальто, которое хотелось постричь. Она проводила Женьку пристрастным взглядом, словно и ее, Женьку, собиралась сдать на комиссию и прикидывала, стоящее ли это дело.
Женька была, как всегда, необъективна. Просто не любила она постоянных посетителей комиссионки, их особой, немой, завороженности перед старой вазой подержанного немецкого фарфора или ковром в крупную розу. В посетителях Женька подозревала неутоленные торгашеские инстинкты. Положение не позволяет спекулировать пионами на базаре, восемьдесят копеек бутон, тогда идут в комиссионный поблагоговеть, пощупать, прикинуть невозможное, примерить неподходящее.
Конечно, Женька была необъективна. В их небольшом городе, когда-то перенесшем оккупацию, никто не сбывал предметы излишней роскоши, наследственные кресла красного дерева и упитанных пастушек в рамках. Война побила антикварные вазы. И спроса на редкости тоже не было. Целый год пролежали на самом видном виду роскошные шахматы из слоновой кости, выточенные с восточной пышностью в виде слонов и пагод. Девяносто рублей комплект. Но их никто так и не купил. Хотя смотрели многие, дивились, ахали, а один командировочный даже сделал вид, что побежал снимать с аккредитива.
Конечно, Женька необъективна. Здесь совсем мало посетителей-любителей. Просто студентки пединститута обновляли в комиссионном свой гардероб, с прицелом – быстро и недорого переделать, чтоб заиграло по-новому. Цыгане из пригородного цыганского колхоза отоваривались здесь недифицитным плюшем и полушалками. Городская интеллигенция сдавала сюда абсолютно новые вещи, приобретенные в Москве и Ленинграде, потому что там, в Москве и Ленинграде, впопыхах, в делах, проездом, некогда было примерять да раздумывать, а можно было только хватать и бежать. Но в большинстве своем вещи продавались подержанные, имевшие уже постоянных хозяев, свою историю и воспоминания.
И тут Женька ничего не могла с собой поделать. Купля-продажа неновых вещей, особенно одежды, представлялась ей делом стыдным, оскорбительным, даже несовместимым со всем нашим укладом. Потому что, когда вот такой книжный шкаф долго живет в доме, он как бы проникается настроениями хозяев, пропитывается их вкусами, атмосферой семьи, он привыкает к своей стенке, у которой стоит извеку, и к тяжести Тургенева на определенном месте. Шкаф становится как бы одушевленным, и неизвестно, о чем будет он думать на новом своем месте, в чужом доме, прислушиваясь к чужим разговорам. И тогда вдруг окажется, что дверца у него никак не закрывается без всякой видимой причины, книги из него валятся сами собой, а стекло вдруг лопнуло глухой ночью с истеричным треском…
2
Женька бежала от самого дома, но все-таки не успела до поезда. Слева уже предостерегающе загудел тепловоз, противно и тонко. Пережидая состав, Женька застряла у самой насыпи. Разбрызгивая горячую пыль, тяжело подминая рельсы, тепловоз потащил мимо нее длинные платформы с углем, неоструганным уродливым лесом, тупорылыми тракторами. Платформы ухарски ухали, и что-то внутри них железно екало на стыках, содрогая округу. Состав был бесконечен, как все товарные. Между вагонами моментально, узкими всплесками, мелькала фабрика. От проходной валил народ, кончилась первая смена. Женька пыталась разглядеть Валентина. Сквозь поезд это было, конечно, безнадежное дело.
Состав слабо вильнул последней платформой и загромыхал, удаляясь. И сразу на линию высыпала тьмущая-тьма народу. Народ запрыгал через рельсы во всех направлениях, торопясь, прихрамывая на шпалах и ругая шпалы за неровность, сплевывая на железнодорожную щебенку. Будто поезд был тут случаен, не предусмотрен никаким расписанием, просто ворвался в мирную пешеходную жизнь и незаконно задержал ее на несколько длинных минут.
Прямо за линией начинался фабричный сквер. То есть он был, собственно, городской, но Женька имела право считать его своим. Два года назад они, всей фабрикой, засадили этот пустырь тополями, акацией и бузиной. Впрочем, от бузины все цехи потом отрекались, выходит, она сама выросла. А тополя теперь так вымахали, что сквер выглядел старым, даже запущенным. Мальчишки гоняли здесь на велосипедах, демонстрировали велосипедный слалом, скрежеща тормозами. Чернели свежевзрыхленные клумбы. Острыми дикими перьями лезла первая трава. На скамейках, монументально неудобных, просторно сидели пенсионеры, дыша солнцем. Парень лет четырех ехал прямо на Женьку на толстошинном, как мотоцикл, агрегате и гудел тепловозом, противно и тонко.
Валентин ждал, где всегда, справа у проходной под часами. Фабрику белили и красили каждый год, а эти часы, круглые, как совиный глаз, будто забыли. Им требовался свой, отдельный, воскресник. Пыльный циферблат показывал вечные двенадцать ноль-ноль. В будке-автомате, рядом с Валентином, девушка громко говорила по телефону. Лицо ее возбужденно горело, ежесекундно меняясь, высокомерное и беспомощное одновременно. И странно глухое к тому, что сообщала ей трубка, слишком далеко отставленная от уха.
По этой трубке, боящейся даже прикоснуться к прическе, по лихорадочному румянцу и по тому, как пылко и бессвязно она жестикулировала, Женька видела, что девушка говорит скорее для Валентина, чем в трубку. Только для Валентина. Сама не слышит, что говорит. Боком, спиной, лицом чувствует его присутствие. Валентин связывает и раздражает ее. Притягивает, мешает сосредоточиться. Делает слишком громкой. Неестественной. Почти противной себе. Она посылает Валентина к черту. Он нравится ей. Может быть, она уже идет с ним в кино, на пляж, знакомит его с отцом, берет ему книжки в библиотеке, едет с ним во Владивосток на работу, ссорится, мирится, требует, чтобы он немедленно бросил курить…