Исторический роман «Аскольдова могила» рассказывает о времени крещения Киевской Руси.
Произведение интересно не только ярким сказочно-фантастическим колоритом, но и богатым фольклорным материалом, что роднит его с известными произведениями Н. В. Гоголя.
Вступительная статья Ю. А. Беляева.
Отец русского исторического романа
В некрологе на кончину Михаила Николаевича Загоскина его друг и биограф С. Т. Аксаков нашёл убедительные и точные слова, определяющие особое место Загоскина в истории русской литературы: «Недаром считают високосные года тяжелыми годами. Ужасен настоящий високос для русской литературы! 21-го февраля потеряли мы Гоголя, 12-го апреля – Жуковского и наконец 23-го июня – Загоскина. Нисколько не сравнивая этих писателей в талантах, положительно можно сказать, что Загоскин пользовался гораздо большею народностью, принимая это слово в его известном у нас значении. Почти все, что знает грамоте на Руси – читало и знает Загоскина; к этому числу должно присоединить всех без исключения торговых грамотных крестьян»
[1]
.
Всенародное признание пришло к Загоскину в 1829 году, сразу же после выхода в свет его романа «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», хотя сам путь к успеху был долгим. Это был четырнадцатый год «литературной карьеры» Михаила Загоскина, и уже известный публике автор комедий на злободневные темы, один из многочисленных литераторов средней руки вдруг предстал в совершенно ином свете. Он смело шагнул на авансцену русской литературы, где в эти годы блистали Жуковский и Пушкин, Крылов и Федор Глинка, Александр Бестужев и Денис Давыдов, Полевой и Погорельский, – и в ослепительном созвездии загорелась новая яркая литературная звезда. Это не преувеличение. Произошло литературное чудо. Вот как реагировало русское общество на публикацию «Юрия Милославского»: «Все обрадовались «Юрию Милославскому» как общественному приятному событию; все обратились к Загоскину: знакомые и незнакомые; знать, власти, дворянство и купечество, ученые и литераторы – обратились со всеми знаками уважения, с восторженными похвалами; все, кто жили или приезжали в Москву, ехали к Загоскину; кто были в отсутствии – писали к нему»
[2]
.
Жуковский в письме к Загоскину живо описывает то впечатление, которое произвело на него чтение «Юрия Милославского»: «Вот что со мною случилось: получив вашу книгу, я раскрыл её с некоторою к ней недоверчивостью и с тем только, чтобы заглянуть в некоторые страницы, получить какое-нибудь понятие о слоге вообще. Но с первой страницы я перешел на вторую, вторая заманила меня на третью, и вышло наконец, что я все три томика прочитал в один присест, не покидая книги до поздней ночи. Это для меня решительное доказательство достоинства вашего романа».
Пушкин подарил своей сестре Ольге экземпляр романа со словами: «Да будет эта прелесть твоею настольного книгою»
А вот уже его официальное мнение, высказанное в рецензии, напечатанной им в «Литературной газете»: «Г-н Загоскин точно переносит нас в 1612 год. Добрый наш народ, бояре, казаки, монахи, буйные шиши все это угадано, все это действует, чувствует, как должно было действовать, чувствовать в смутные времена Минина и Авраамия Палицына. Как живы, как занимательны сцены старинной русской жизни!.. Романическое происшествие без насилия входит в раму обширнейшего происшествия исторического
Часть первая
I
Раскройтесь предо мной, картины времен давно прошедших: явись во всей красе своей, изгибаясь по крутым берегам привольного Днепра, древняя столица царства Русского – великий Киев, первопрестольный град! Бушуй, крутись, быстрый Днепр, и отражай в голубых волнах своих златые верхи высоких теремов и гридниц двора
княжеского
; расстилайтесь по обширному Подолу киевскому
[45]
, бархатные луга – любимое
разгулье
удалой дружины князя русского! Жадный взор мой стремится проникнуть сквозь седой туман веков, до тех отдаленных времен России, когда, не озаренная ещё светом православия, она приносила кровавые жертвы своему Перуну
[46]
; когда в дремучих лесах её перекликались лешие и раздавался хохот хитрых русалок; когда в бурные осенние ночи, на вершине Кучинской горы, собирались колдуны, оборотни и злые ведьмы или, купаясь в утреннем тумане, резвились меж собой вертлявые кикиморы, и грозный Бука
[47]
, на сивом коне своем, носился по лесам и долам, преклонял высокий бор до сырой земли и притаптывал луга заповедные. Я хочу послушать песни вещих соловьев Владимира – вдохновенных баянов древности, хочу взглянуть на веселые хороводы русских дев, пляшущих под тенью дубов или при свете пылающих огней в праздник Купалы
[48]
– древнего божества дубрав и полей русских; хочу полюбоваться удалыми потехами и посмотреть на игрушки богатырские славянских витязей.
Пусть называют мой рассказ баснею: там, где безмолвствует история, где вымысел сливается с истиною, довольно одного предания для того, кто не ищет славы дееписателя, а желает только забавлять русских рассказами о древнем их отечестве.
Давно уже свирепые печенеги
[49]
не дерзали приближаться к границам русским; покоренные ятвяги
[50]
смирились; мятежные радимичи
[51]
, побитые на голову воеводою княжеским, прозванным Волчий Хвост, платили снова обычную дань, и от берегов Черного моря, называемого в то время Русским, до крайних пределов обширной области Новогородской почти все пространство земли, заключающее в себе нынешнюю Европейскую Россию, признавало своим владыкою великого князя Киевского. С ужасом взирала отдаленная Греция на сего ставро-скифского царя
Немногие христиане, рассеянные по России, хотя не были гонимы за их вероисповедание, но, окруженные повсюду идолопоклонниками, повинуясь языческому князю, властолюбивому, не знающему пределов своему могуществу, они должны были беспрестанно опасаться участи их единоверцев, пострадавших в первые годы христианства. Владимир не походил на Нерона
II
Теремный двор
, в котором Владимир любил угощать своих витязей, стоял в его время на самом видном месте древнего Киева, близ нынешней Андреевской церкви, сооруженной на развалинах
каменного терема
, из коего, по сказаниям летописца, великая княгиня Ольга смотрела на торжественный въезд послов древлянских, помышляя о кровавой тризне, уготовляемой ею в память убиенного её супруга
[66]
. Тут же, перед самым теремным двором, стояло капище Перуна, на холме, на коем впоследствии сооружена была церковь святого Василия, а ныне возвышается храм во имя Трех Святителей.
В то самое время, как рыбаки, утолив голод, принялись снова толковать и шуметь меж собою, вверху, над их головами, глубокая тишина царствовала кругом дворца княжеского. Молчали гусли златострунные, и не раздавался веселый звук братин и кубков, которыми
чокались
храбрые витязи, выпивая их одним духом за здравие удалого князя Владимира; но в некотором расстоянии от дворца народ шумел ещё по улицам великого Киева. Поселяне и жители посадов киевских, собравшись отдельными толпами, пели песни на обоих берегах Днепра; на песчаных косах и отмелях пылали яркие огни; кой-где мелькали по воде, как блуждающие звезды, небольшие огоньки, разведенные на лодках рыбаков, которые собирались
багрить
сонных осетров и белуг. На городском Подоле, тогда ещё не заселенном, близ божницы Велесовой
[67]
резвились молодые горожанки; они то свертывались в шумные хороводы, то заплетали плетень, и громкие их припевы Диду и Ладе
[68]
разносились по окрестности.
Несколько молодых киевлян, между коих можно было тотчас заметить, по гордой осанке, варяжских воинов и гридней княжеских, стояли небольшою толпою поодаль от хороводов и любовались на игры красных девушек. Шагах в пятидесяти от сей толпы, под самым навесом притвора Велесова капища, стоял, прислонясь к стене, гигантского роста мужчина, закутанный в широкую, темного цвета, верхнюю одежду, похожую несколько на греческую мантию. Он не смотрел на хороводы веселых девиц, не слушал их песен; казалось, все внимание его было устремлено на один отдаленный предмет: он пристально глядел на поросшую частым кустарником гору, которая опускалась с одной стороны пологим скатом к киевскому Подолу, а с другой – нависла утесом над песчаным берегом Днепра. На самом верху сей горы белелось четвероугольное, с двумя красивыми теремами, здание, обнесенное толстым и высоким тыном. Эта гора называлась впоследствии Кучинскою; в этом доме жил Богомил, верховный жрец Перунова капища.
– Да что ж мы, братцы, стоим здесь, разиня рот, – сказал один из молодых людей, которые продолжали смотреть издали на игры девушек, – кто нам заказал подойти поближе?
– В самом деле, Стемид говорит правду, – подхватил высокий, но неуклюжий воин в остроконечном шеломе и стальном нагруднике, – подойдемте поближе!
III
Прошло более часу. Последний свет от догорающей зари становился все бледнее и бледнее; тени сгущались, прозрачные облака темнели, и безлунная ночь, расстилая по небесам свою звездную мантию, медленно опускалась над засыпающими волнами Днепра. Вот затихло все в окрестности, и от времени до времени глубокая тишина прерывала отдаленный гул и глухой, невнятный говор многолюдного города. Огни потухали один после другого; вот замолкли веселые песни, затих шум по улицам, – все покрылось темнотою… Вдруг на вершине Кучинской горы, в одном из теремов белого здания, замелькал слабый огонек.
– А, вот и условленный знак! – сказал незнакомый, вставая. – Кажется… да, так точно, в третьем окне полуденного терема.
В близком расстоянии раздался шелест от шагов поспешно идущего человека; он шел прямо к божнице Велесовой, распевая вполголоса:
– Это ты, Тороп? – спросил незнакомец, сделав несколько шагов навстречу к певцу, который, сняв вежливо шапку, поклонился ему в пояс и сказал:
IV
В высоком тереме, из которого можно было окинуть одним взглядом большую часть Киева и живописных его окрестностей, за дубовым резным столом сидел Богомил, верховный жрец Перунова капища. Бледный свет от стоящей перед ним лампады слабо отражался на бревенчатых стенах светлицы, разделенной надвое деревянного перегородкою. Серебряные сосуды различных форм и некоторые другие вещи, служащие для жертвоприношений, расставлены были в порядке на двух полках, также украшенных резьбою. С другой стороны стола, на скамье, покрытой пушистым мехом серого волка, сидел любимец Богомила Лютобор. Заткнутый за пояс широкий жертвенный нож был единственным признаком его звания. Лютобор занимал место старшего жертвоприносителя и пользовался властью, почти равною с могуществом верховного жреца. Бледно-желтоватое лицо его, похожее на безобразную восковую личину; неподвижные резкие черты, отлитые в какую-то идеальную форму, в которой не было ничего человеческого; совершенное отсутствие жизни в тусклых, беловатых глазах – словом, все в этом живом мертвеце было ужасно и отвратительно. Когда он молчал, то походил на бездушный труп; начинал говорить, и всякий с первого взгляда почел бы его адским духом, который, в виде мертвеца, беседует с повелителем своим, верховным жрецом Богомилом. Казалось, этот последний читал с большим вниманием пергаменный свиток, исписанный руническими буквами
[78]
. Трудно было бы определить, какого рода ощущения волновали в эту минуту честолюбивую и злобную душу этого хитрого старика. В его седых, почти сросшихся бровях, на высоком наморщенном челе изображалось беспокойство; сверкающие из-под густых ресниц глаза горели нетерпением; он пожирал ими бесконечные столбцы развернутой рукописи; то улыбался, то хмурил брови, казался довольным, и вдруг чело его покрывалось новыми морщинами. Он покачивал с сомнением головою, переставал читать и, облокотясь на руку, предавался глубокой думе; потом снова принимался за рукопись и наконец, оттолкнув её с досадою от себя, сказал вполголоса:
– Нет, все эти чужеземные обряды мне вовсе не по душе!.. Арконский Световид
Страшилище зашевелило губами, и что-то похожее на человеческий голос вырвалось из груди его; казалось, оно повторило с удивлением последние слова Богомила.
– Так, – продолжал верховный жрец, – если мы не предупредим грозящей нам беды, то гибель наша неизбежна. Ты должен знать все, Лютобор… Да, одному тебе могу я открыть эту тайну… Ты всеми ненавидим: вельможи и даже сам Владимир смотрят на тебя с отвращением; ты живешь, ты дышишь, ты создан мною. Слушай: вот уже близко месяца, как великий князь не выходит из своей одрини
Живой мертвец вздрогнул, неподвижные черты лица его одушевились, и он вскричал почти с ужасом:
V
Ручей, известный под именем Почайны и впадающий ныне в Днепр за полверсты от Киева, был некогда хотя небольшою, но глубокою и судоходною речкою. Извиваясь несколько времени по лугам, называемым Облонью, и обтекая весь Киево-Подол, она соединялась наконец с Днепром, близ урочища, наименованного впоследствии Крещатиком. Верховья этой речки терялись в нескольких верстах от Киева, среди непроходимых оврагов и болот, поросших в то время дремучим чернолесьем.
На другой день после вечера, описанного нами в предыдущих главах, часу в четвертом пополуночи, когда ещё утренний туман волновался по низменным берегам Почайны и покрытый густою тенью тёмный лес казался ещё темнее от противоположности с ярко освещенными верхами высоких холмов киевских, один молодой всадник, весьма просто одетый, но сидящий на красивом вороном коне, ехал шагом по отлогому берегу этой речки. Казалось, он был ещё в самых цветущих годах своей жизни, и прекрасное лицо его, несмотря на мускуловатую и даже несколько загоревшую шею, едва ли бы показалось не у места на белоснежных плечах какой-нибудь русской красавицы. Но в светлых, голубых глазах его незаметно было беспечной веселости, этой минутной, но верной сопутницы первых годов нашей жизни – тех счастливых годов, когда все грустные впечатления скользят ещё по душе нашей, не оставляя и следа горести; когда целый ряд надежд, одна другой прекраснее, позлащают нашу безвестную будущность; когда мы, вдыхая в себя животворный воздух весеннего утра и не имея никакой причины радоваться, поем, веселимся,
гарцуем
от одного избытка жизни и здоровья.
Юный всадник, ехавший по берегу Почайны, не распевал молодецких песен о славном Днепре, о его глубоких омутах, о кровавых битвах с чудью поганою; не заставлял играть под собою коня своего, а ехал шагом, опустя поводья, и казался погруженным в глубокую думу.
Шагах в десяти от него шел, по одному с ним берегу, человек малого роста в большой овчинной шапке, едва прикрывавшей его огромную голову, обросшую густыми волосами. За простым ремнем, который опоясывал смурый кафтан его, заткнут был широкий меч без ножен. Он не спускал глаз с молодого всадника, покашливал, посвистывал, громко разговаривал с самим собою – словом, употреблял все способы, чтоб обратить на себя внимание юноши и заставить его оглянуться. Заметив наконец, что все его старания остаются напрасными, он вдруг запел громким и звучным голосом: