«Перевал» — советская литературная группа, существовавшая в 1923–1932 годах.
СТИХИ
Ник. Зарудин
На незамеченной земле…
Из могилы
Ник. Смирнову
Павел Дружинин
Аржаное море
Тройка
В. Наседкин
Степь
Дм. Семеновский
Разговор с забором
М. Скуратов
Старь и новь
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА
Александр Зуев
Тлен
Тайбола кругом, сутемь. Озера да болота. Леса срослись корневищами, заплелись, — сцепились сучьем, стеной стоят, не пройдешь сквозь.
По тайболе только огонь с ветром идет без дороги. Да и то больше по сухоборью, да и то дойдет до болота и сгаснет. А на другой год черная дорога вся уж зарастет красным цветом — кипреем. А на третий год и молодой сосняк выскочит. Гуляют пожары по новым дорогам, а старые-то заросли. Велика тайбола, сама себя поправляет.
Одна дорога по тайболе — водой, по белой речке Гледунь, каменистой, быстрой, с шумливыми падунами. Даже в крещенье не мерзнет речка, вся дымит, ершом станет в берега, где и мосты ледяные перекинет, а не мерзнет. Только с хрустом, со звоном плывет по ней всю зиму густая шуга.
М. Барсуков
Человек из уезда
Город Грай — как бы столица нашего уезда. Столица славная, — пятьдесят процентов в Грае рабочего люда, пять ткацких фабрик, две прядильни да парочка заводов, как грибы, рядышком выросли.
Ну, коммунистов там в ту пору человек до ста было, теперь, сказывают, больше. Но разница есть — тот коммунист и нонешний. Хотя и нонешний не сдаст, но в прежнем больше злости было, — костлявый народ, не пробьешься.
Вот и Степан Ткачев… Припоминаю — картина шла в синематографе, картина знаменитая в полном об'еме. Был там урод, по прозванию Квазимодо, голова — кулем на узких плечах, ноги — колесом, но устойчивости замечательной. Таков и Степан. С рожи бледен, кривой чорт! Бельмо к тому-ж. Чистым же глазом, как штопором, вворачивает.
Борис Губер
Мертвецы
Скучная в Сухарине церковь — новая, просторная, а голым, бурым кирпичом стен и тусклыми окнами напоминает казарму. Тяжко в этакой церкви долгие обедни выстаивать… Но сухаринский мужик ничего, стоит. Даже внимания не обращает: шут с ней, со скукой! Мужик здесь — бородатый, хозяйственный, крестится широко, прилежно бьет поклоны, а думает о своем, о быке мирском из совхоза Красная Ферма да о наливающих ржах… Потому-то, не иначе, и залегло Сухарино плотным, степенным селом с об'емистыми засеками в амбарах и с рослыми оранжевыми скирдами на огуменках. Потому и желтеют так ласково сосновые стены новых, намедни срубленных изб… Звон же вечерний проплывет над селом, над крышами, дойдет до опушки лесной, да там среди деревьев и потеряется — заблудится, погаснет, замрет.
Есть в Сухарине и школа. Церковь на одном конце, на в'езде, а школа — на другом, за околицей, как раз напротив столба, что показывает бледной, выцветшей надписью своей дорогу —
Крутые скаты драночной крыши уже прорастают лишаем, серебристым, как рыбья чешуя; низкий сруб потемнел, полиловел. Однако, школа еще не ветшает и выглядит так же крепко и основательно, как все сухаринское.
Ник. Смирнов
Погибшая весна
За деревней, за полями, на голубеющей лесной опушке раскинулось тихое цыганское кочевье.
В полях еще просторно и открыто, сверкают холодные озера, жаркой свежестью теплится озимь, под древней сохой кудрявятся, пышнеют тяжелые пашни, но в лесу уже туманно и прозрачно-мягко. В лесу ласково, изнемогая от солнца и южного ветра, распускается березовая листва, пробиваются благоуханные травы, ворожит, покачиваясь на древесной вершине, кукушка, — и в этой весенней, уже предвечерней, тишине особенно ярок цыганский костер, и несказанно свеж запах его кочевого дыма. Дым одинокого костра, низкое солнце, затопляющее лес широким, тающим блеском, последний, теплый и рыхлый снежок в затишьи дола, старая усадьба в стороне, старый сад за ней, цыганский табор и весенняя, в лепестках облаков, глубина неба над головой — все веет великим, почти жутким очарованием земли, ее красоты, ее всегда нового и прелестного расцвета.
Я иду чуть приметной дорожкой в душистом березняке и, проходя мимо табора, вижу изодранные шатры, смуглых — таких же, как и сто лет назад — людей у костра, лошадь, медленно срывающую колючую сочную траву, и ближе, совсем рядом, тонколицую девушку в оловянном ожерельи на шее, в крупных серебряных серьгах, с дикими, шутливо-вздорными, дерзко-прекрасными глазами. Я смотрю на ее, слегка изумленное, ласково-строгое лицо, на ее старинные серьги, любуюсь бродячим уютом шатров, лошадью — она все звенит и звенит, грустным, нищим бубенчиком — и, мечтая о старине, воскрешая забытые, минувшие весны, вспоминаю любимого поэта, — он, как и я, проходил когда-то мимо цыганских кочевий, узнавая в цыганских голосах
Он, как и я, любовался и солнцем, хрупко озаряющим свежий, к вечеру прохладный и гулкий весенний лес, и шумным перелетом кукушки и, вероятно, так же подолгу сидел в уединеньи на свежем, пахнущем смолой, пне, жадно дыша земляной теплотой, болотным холодком и небесной прозрачностью. И так же, с покоряющей влюбленностью в солнечный земной мир, слушал лесные песни, — так же, как слушаю я зазвеневшую вослед песню цыганской девушки. Ее песня проста, первородно-чиста и нежна. Она поет о том, о чем поются все девичьи весенние песни, о том, о чем сложены лучшие из земных песен. Она поет о любви. Лесная заря, потухающий костер, молчаливая береза, и под березой она, молчаливая, как и береза, девушка, ожидающая любимого — вот и вся ее немудрая песня. Что мне до этой девушки, что мне до ее песни! Она уйдет со своими шатрами, а я, надолго запомнив ее детски-дерзкие, печальные глаза, возвращусь домой; и все-таки песня покоряет, заставляет остановиться, заслушаться и все глубже, все острее вспоминать минувшие весны.