Прозу Любови Заворотчевой отличает лиризм в изображении характеров сибиряков и особенно сибирячек, людей удивительной душевной красоты, нравственно цельных, щедрых на добро, и публицистическая острота постановки наболевших проблем Тюменщины, где сегодня патриархальный уклад жизни многонационального коренного населения переворочен бурным и порой беспощадным — к природе и вековечным традициям — вторжением нефтедобытчиков.
Главная удача писательницы — выхваченные из глубинки женские образы и судьбы. Повествуя, как трагические обстоятельства проверяют характеры народных героинь на излом, писательница без умиления напоминает читателю, на что способна рядовая русская женщина, мать, сестра и жена.
БЫВАЛЬЩИНЫ
ЯГИБА БАСАМА
Избушку мне присоветовали купить, за небольшие деньги, в Бахметке. Мол, там одни пенсионеры, аж пятнадцать хозяев держат коров, никаких ядохимикатов не сыплют с неба, потому как не колхоз, не совхоз, а обломок некогда крупного селения, которое возникло благодаря лесозаготовкам.
Строевой лес вырубили, все стоящие здания вывезли, нет там ни сельсовета, ни милиции, ни почты, а все оставшиеся живут там благодаря близости железной дороги — приходит вагон-лавка, а самое необходимое покупают в магазинчике при станции.
Мне было все равно, лишь бы сбежать от телефонных, машинных звонков, выхлопных газов и городской суеты. Хотелось воз-ду-ха.
В Бахметке воздуха оказалось много. Поскотина, отделявшая деревеньку от пристанционных сооружений, железной дороги, словно поглощала весь шум дороги, а лесозащитная полоса прямо в деревне смыкалась местами с леском, затем и вовсе переходила в сплошной массив. Деревня — всего одна вытянувшаяся улица, огородами упиравшаяся в другую, по-за деревней, огромную поскотину, за которой стеной стоял лес…
Это была уже Свердловская область. Я словно одной ногой попала в детство — неподалеку, в Талице, почти такая же поскотина не отпускала нас домой до ночи — лапта, третий лишний, лунки.
ГРАТИС!
[1]
Всякий раз, отправляясь на встречи с избирателями, председатель облисполкома Манохин брал с собой концертную бригаду. В поездку отбирались лучшие артисты филармонии и театра оперетты. Сами артисты считали такие «шефари» — шефские концерты под опекой Манохина — престижными и весьма полезными, надо было «засветиться», а где лучше напомнить о себе, как не в такой поездке. Отлетали думы о плане, норме, неуютной гостинице, что сопровождает жизнь на гастролях. При Манохине пели хоть и бесплатно, но с полной выкладкой, помня о низких ставках, тесных квартирах и скаредности руководства на присвоение званий. Боль была незаемной, пение прочувствованным, выход на Первого — конкретным.
Баянист Витя Цыганков уже много лет был в таких бригадах ответственным за аккомпанемент — равных ему в филармонии не было. Манохин по-отечески любил Цыганкова и, как все, звал его просто Витей. Выказывая знаки особого расположения к баянисту, подходил перед концертом и, с усилием закидывая на свои плечи лямки шестнадцатикилограммового выборного баяна, восхищенно покачивал головой: «А ведь надо не только его держать, а еще и играть». Оглядывал артистов, как бы приглашая к своему восхищению. Все улыбались в ответ, Цыганков — всех шире, проникаясь к Манохину за понимание.
Когда Манохин спускался в зал, еще долго, между номерами, каждое его слово обсуждалось, на него накручивались предположения, догадки, у всех поднималось настроение, и каждый ждал для себя чего-то радостного в будущем. Как дети, возбужденно шептали друг другу: «Манохин Цыганкова предупредил, чтоб после концерта все оставались! За нами придут!» И хотя расходиться им было некуда — автобус стоял за углом, предупреждение Манохина нежило в каждом детский восторг такой вот заботливостью Первого.
И о них не забывали, организованно везли к обильному столу, где хлопотали районное начальство да деятели от культуры. После трапезы Манохин вставал первым, спешно доставал портмоне и говорил: «Платим все, кроме артистов!» — оставлял деньги и покидал застолье. Артисты всегда при этом смотрели вслед Манохину повлажневшими глазами, а после долго еще шептались: «Хоть этот нас понимает, ценит».
Очередная шефская поездка подходила к концу. Прощальный ужин был организован на славу. Потом Манохин опять первым достал деньги и предложил заплатить всем, кроме артистов. «Конечно! Конечно!» — засуетились вокруг. И все бы ничего, если бы сидевший рядом с Витей Цыганковым тщедушный заведующий местным отделом культуры снисходительно не похлопал его, Витю Цыганкова, по плечу. Цыганков вдруг почувствовал дичайшее унижение, завладел привычной ситуацией настолько остро, что возненавидел свой единственный пятак в кармане, оставленный, чтоб добраться домой от филармонии. Увидев гордо улыбающуюся певицу, польщенную вниманием и заботой Первого и на правах примадонны тут же милым ребячьим жестом опрокинувшую к себе в сумочку конфеты из вазы, Цыганков ужаснулся их общей несвободе, какой-то ущербности. Он тоскливо осознал невозможность встать и оплатить весь этот стол, вдобавок потребовав принести десяток превосходных отбивных, которыми их потчевали, для солиста, недавнего выпускника консерватории, чтобы завтра у него на репетиции не урчало в желудке и голосу было на что опереться, ибо только непосвященные не знают, что солистам необходимо каждый день есть мясо. Ему сразу пришелся по душе этот парень с редким ныне у молодых бельканто. Восьмирублевая филармоническая ставка загоняла певца в бригады шабашников, о чем он доверительно делился только с Витей Цыганковым, подкармливавшим его из своих двух шестидесяти командировочных на гастролях, лишь бы певец взял на концерте верхнее «до»…
САМА САДИК Я САДИЛА…
Дарью Фетисовну в тюменскую квартиру младший сын привез на время своего отпуска — приглядеть, ответить на важные московские звонки, отметиться в очереди на «Волгу».
Деревенский свой огород Дарья Фетисовна оставила на старшую дочь, а на работу она перестала ходить пять лет назад, нет, не тогда, когда получила пенсионное удостоверение, а через пятилетку после пенсии, начав нянчиться с правнуком, в такую эстафету попала, что на все четыре стороны понесло ее по стране — караулить, вынянчить, прясть да вязать, прописываться для расширения площади, водить в музыкалку, встречать из первого класса. По «железке» и по воздуху ее, как по ямщицкой веревочке, перебрасывали из города в город, и она, проработавшая сорок пять лет на одном колхозном производстве, спешила теперь угодить каждому из своих десяти дитенков. Единой жилочкой связывала всю семью деревенским ототоканьем и запахом сибирского пятистенка. Не зря ребята говорили, встречая ее: «Ой, мам, от тебя домом пахнет!»
В трехкомнатной тюменской квартире ей на весь день хватало кухни — сидит да в окошечко поглядывает, в комнаты без нужды не ходит — чего зря ковры мозолить? Сидит в городе, а мысли далекохонько — в летней деревне. Сорвал сынок, а хотела на Петрована — Петров день, в коий отец ее распрекрасной десятки родился, сбегать на кладбище — памятник серебрянкой освежить. Только и в городе не томится бездельем — спицы одна о другую знай пощелкивают.
Под окошком городской квартиры матери на лавках подле песочницы целыми днями сидят, а детки из песка дома строят. Одни уходят, другие приходят. Люди все разные, потому Дарье Фетисовне не скучно на них выглядывать. Кто из магазина идет, к женщинам подвернет, покупки покажет — из окошка ей все видно и слышно. Глядишь, и новости узнает.
Площадка возле песочницы значительная, песочницу подолом круглой бабы накрыть хватит, а площадка голая, ни травинки на ней, в углах елки скривились — небрежно воткнули, исподними ветками, пожелтевшими от жары, прямо на Дарью Фетисовну таращатся. Тополины вон никак в рост не выйдут — мелко приживили.
ПОСЫЛКА ОТ НОРЫ
Уже много лет Владимир Коровин жил на самом берегу Каспийского моря — из окна видно. Знакомые удивлялись: все в отпуск стремятся сюда, а ты каждый год в свою уральскую Ревду. Разве там есть такое море? Моря в Ревде не было, но зато там Угольная гора, где в бараке прошло детство.
Теща все спрашивала: «Чего ты, зятек, на Угольную ходишь? Там и народ-то теперь не живет, а ямы от бараков бурьяном поросли!»
На Угольной жили воспоминания. Теща уж день с ночью путала, разве ей скажешь, что воспоминания могут жить?
Друзья, посолидневшие, посмеивались над ним, чудаком считали. Коровин недоумевал: неужто можно забыть детство? Как мог, как умел, старался удержать связи с разлетевшимися по всей стране пацанами с Угольной. Писал, напоминал, приглашал собраться в Ревде. Приглашал и к себе в Шевченко. Обещали, потом надолго терялись, он их снова находил. То письмом, то открыткой, а мог и сам приехать на несколько часов, будь то Ленинград или Минск, а уж потом — в Ревду.
В клубе на Угольной, как и в детстве, он находил картину «Возмутители» — это забастовщики с завода Демидовых. Такое же название носит и улица под горой. Перед картиной он забывался, словно не существовало десятилетий, которые картина тут висела. У него даже начинал ныть палец на ноге, будто он только что напоролся на железяку, и сейчас сиреной взовьется голос матери, и все пацаны из барака сбегутся смотреть на Вовкину рану.