Со страниц книги оренбуржца Алексея Иванова встают тревожные вопросы о том, как совместить нравственные ценности деревенской жизни с энергичным вмешательством в нее индустриального мира, как в нынешнее время бурных темпов созидания мудро и прозорливо взвесить истинную цену наших приобретений и утрат.
Проза Алексея Иванова богата точными наблюдениями природы, деревенского быта; молодой автор чутко вслушивается в живую речь народа, пишет простым, близким к разговорному языком.
I
СВЕТЛАЯ ПРОСЕКА
Позднышок
Генка Филиппихин, единственный кормилец коровы Алины, так сладко пускал пузыри, что мать с первого раза пожалела его будить. Стараясь не звякать подойником, она проковыляла из сеней, где стояла Генкина кровать с марлевым пологом от комаров, во двор, подоила Алину и только на обратном пути осмелилась растолкать сына.
— Вставай, Генька, вставай.
Не тут-то было.
— Генька! Будет дрыхнуть-то!
— Вставай, вставай, — передразнивает спросонья Генка и снова примеряет голову к подушке. — Петухи еще не орали.
Неслышная капель
Не успел дядя Толя остановить свой «ДТ», как к тракторным саням кинулись ребятишки. Каждому из них хотелось первым перескочить невысокий горбылевый бортик и плюхнуться на охапку соломы, брошенную дядей Толей на промерзшие доски саней. Охапка не ахти какая, сани велики, ехать в них семь километров по морозу, так что над соломой выросла куча мала. Из окна интерната, где сидят Борька и Мишка Зуб, не видно, кому сегодня повезло и у кого оказались крепче локти, — уже стемнелось, в живой груде пальтишек и ушанок то тут, то там клюквинами краснели ребячьи физиономии, а угадать, где и чья «клюквина», не угадаешь.
Борька с Мишкой не поедут. Пойдут пешком, ночью, лесом. Среди волков. Так решили.
Борька сглотнул слюну.
— Ты чего так глотаешь-то? Аж слышно, — сказал Мишка.
— Ягоды вспомнил.
Клюква — горькая ягода
Нынче у нас на редкость много клюквы. Хоть в июне и сушило, зато июль пролил из прорехи небесной. Болота хорошо намокли. Бабушка Вера, соседка моя, еще когда за куманикой бегала, говорила:
— Окаянный свинушник такой смердливый, так и упряжки по ему не выходишь, голова разболится — аж разламывает.
Свинушник сильно дурманит — к клюкве.
И стал я ждать Успенья, после которого, как прежде было заведено, клюкву носить и есть разрешалось. А пока, между делом, поговоришь с кем-нибудь о ней, повспоминаешь — и покажется вдруг, что на болоте не позднее как вчера побывал.
Клюква — от скуки на все руки ягода. Она и лекарь-аптекарь — хороша при гипертонии и пониженной кислотности. Незаменима она при высокой температуре, и с похмелья для мужиков она лучшее лекарство. В обоих случаях давай и давай воды, да что толку — поливаешь, как в бане на каменку, оттого еще больше жару. Клюква? — У-у-ух! Не говорю уж о том, что витаминов в ней прорва. Она и металлург для человеческого организма — в ней много железа. И кормилица — на продажу и так, она пока только что с болота, сытна, потому что мясистая, нажевистая, как говорит моя двоюродная сестра Нюра. И забава для ребятишек — когда она с зеленцой, принесена до срока, деревенские девчонки делают из нее бусы да сережки, а мальчишки стреляют ею из самодельных духовых ружей, когда же она в полной спелости да снята с болотной кочки после заморозков, — опять для ребятни баловство: вытяни губы трубочкой, надави передними зубами на ягодину — лопнет прицельным красным выстрелом.
II
ЗА ТРИДЕВЯТЬ ЗЕМЕЛЬ
Распутица
— А-а-а, была не была!.. Давай, Миша, направо. К реперу! — хлопнув шофера по телогрейке так, что вспорхнул над нею сухой туманец пыли, выкрикнул председатель сельсовета. — К реперу! — повторил он потише и хохотнул бодро, но нехотя. — Покажем товарищу из области наши просторы. — Он легонько коснулся рукава «товарища из области». — Пятнадцать минут не потеря. Зато впечатление — ох-хо-хо!
«Этого еще не хватало!» — ругнулся про себя «товарищ из области» Эдуард Николаевич Верховцев.
Все эти десять-пятнадцать минут езды от райкома до окраинных хат поселка он злился, делая вид, что внимательно следит за дорогой. «Раньше на облучке рядом с кучером лакей сидел, а теперь, видите ли, особый почет». Повернуться к председателю сельсовета, сидящему на заднем сиденье, и заговорить — ничего «долгоиграющего» не подвертывалось на язык, а повернуться, спросить о каком-то пустяке, услышать «да» или «нет», с тем и отвернуться — неловко. Поэтому и сидел Эдуард Николаевич прямо, уставившись в лобовое стекло. Он чувствовал, как покраснели его уши, представлял, что соседу сзади они хорошо видны, покрасневшие и просвечивающие, и злился еще больше.
Миша скользнул руками по цветистой оплетке руля — УАЗик, с прорезавшимся в голосе мотора баском, полез в гору. На минуту вновь показался райцентр, уже маленький и чистенький, как тетрадный лист «в клеточку».
Носилки
Перед сменой у проходчика-тоннельщика бывает минут с десяток эдаких сладко-тревожных. Ты еще жмуришь глаза на солнце и готов мурлыкать, а твой лоб уже чувствует тяжесть каски с лампой над козырьком. До тоннельного дождя (в тоннеле круглый год дождливо) еще сигарета, когда и другая, а на тебе уже шуршит, осыпается песком пересохшая роба. Словом, нечто неопределенное, переходное на душе: ты еще не крот, но глаза уже незрячи.
Под окнами душкомбината на отполированном до черного блеска бревне сидит, млея и собираясь с духом, звено. Все еще там, куда изредка посматривают, — за синим, с колкими краями ельником, в долине, подремывает под знойной тяжестью июльского солнца поселок тоннельного отряда. Говорить ни о чем не хочется — так и не говори, никто за язык не тянет, а соблюдать приличия здесь часто бывает неприлично.
На этот раз никто и не треплется — нет в звене Сани Шевченко, по прозвищу Лобода; он три дня как в больнице с переломами ног. Правда, за Лободу старается Серега, присланный на его место из другого звена. Он сейчас задирает всех по очереди — природа тоже не дала ему знать прелести тихой минуты.
— Витек! На что хариуса ловил? — спрашивает он Забродина.
— На окурок.
Дед
Телеграмма ходила из рук в руки жильцов комнаты № 7 и «остальных друзей», заглянувших узнать о дедовых новостях.
— Молодец, дед! Доехал, значит.
— Если б что, так ссадили б где-нибудь, до Урала еще.
— Мужики! А не пьяный ли он телеграмму-то посылал?
В гостинице
Смагину и мне опять повезло. Утром из узкого и тесного тамбура мы переселились в просторную комнату с широким окном и тремя настоящими железными кроватями. Сегодняшняя наша радость была сродни вчерашней: вчера нам удалось-таки проникнуть в эту гостиницу — длинный бревенчатый дом, срубленный в охряпку. После сезона мытарств с тяжелым рюкзаком на спине, как здесь говорят — загорбником, на таежных, но не пустынных сейчас дорогах и тропках, когда от усталости и бесприютности чувствуешь себя сиротой, и маленькая бытовая радость может сделать тебя счастливейшим из людей. Вообще иногда необходимо пострадать, чтобы почувствовать прелесть твоей, обыкновенной приевшейся жизни. Но вчера мы не успели понянчить свое счастье — мгновенно, как убитые, рухнули на раскладушки. Сегодня же, валяясь на белых простынях, выспавшиеся, с затихающим и потому приятным гудом в исхоженных по валуннику и бурелому ногах, мы вполне были готовы повторять безмолвно и бесконечно: «Как мы счастливы! Как мы счастливы!»
А радость в душе почему-то не засиделась, ушла, оставив вместо себя неопределенную немоту. Мы уже начинали пугаться новых, предстоящих мытарств и потому робко стали надеяться на радости внеочередные. Капризен и неблагодарен судьбе человек, когда он сыт.
Стукнула в коридоре дверь.
— Вот раскладушечка. Располагайтесь, — послышался молодой женский голос с интонацией радушной хозяйки дома. — Поселила бы в эту комнату, — дежурная, видимо, показала на нашу дверь, — есть там свободная коечка. Да бронь, знаете… Скандалу потом не оберешься.
— Ничего! — прогудел простуженный мужской голос. — Мне хоть где… Лишь бы отоспаться. А там — самолет.