Глава шестая
Концерт в филармонии
I
Осенью 1933 года Эльжбета Шиллер (как английская подданная Элизабет Рубинштейн) приехала в Варшаву и дала там несколько концертов. Самым интересным выступлением этой известной, знаменитой во всем мире певицы был симфонический концерт, назначенный на пятницу. В программе концерта были: увертюра к «Сплавщику леса» Монюшки, ария Царицы ночи Моцарта, «Шехерезада» Эдгара Шиллера, брата певицы, — четыре песни для голоса и малого оркестра — и Пятая симфония Бетховена. Программа была вполне доступная, интересная, певица пользовалась огромной славой — так что публики собралось очень много.
В день концерта Эльжбета, жившая в «Бристоле», не принимала никого, придерживаясь правила не разговаривать перед выступлением. Разумеется, правило это она довольно часто нарушала. И на сей раз она нарушила его — стала объяснять, что́ подать на завтрак, затем бегло прорепетировала с Эдгаром его песни. Исполнялись они впервые, и поэтому она очень волновалась. Теперь песни Эдгара уже не представляли для нее особой трудности, как это казалось вначале, но про себя она все равно считала их «неблагодарными», убежденная в том, что они не встретят признания у широкой публики, не покорят ее так, как обычно покоряли арии из «Гальки», «Манон» и «Пиковой дамы». Приехала Эльжбета в этот раз без мужа, но зато с несколькими ученицами-иностранками, которые захотели побывать вместе с нею в Варшаве и послушать впервые исполняемые песни Шиллера. Песни эти уже считались событием в музыкальном мире, хотя никто их еще не слыхал. Среди учениц находилась и Ганя Вольская, она же миссис Доус, которая, очевидно, решила, что достаточно ей взять у прославленной певицы десять уроков — и она тут же сама запоет, как Эльжбета.
Эдгар немного сердился на сестру за то, что она столько лет морочит Гане голову, суля ей карьеру певицы, но Эльжбета только смеялась.
— Знаешь, за те деньги, которые она мне платит, я могу обещать, что она станет Аделиной Патти…
— По-моему, это жестоко, — сказал Эдгар.
II
Каждый раз, когда Януш с Зосей бывали в филармонии, они оставляли пальто у одной и той же гардеробщицы, которая обслуживала первые вешалки с левой стороны. Гардероб в филармонии был роскошный, непонятно почему стилизованный по капризу архитектора периода fin de siècle
{2}
под трапезную в Мариенбургском замке. Колонны красного мрамора плохо сочетались с грубыми вешалками и деревянными решетками, за которыми сновали юркие и предупредительные гардеробщицы. Дабы понять, почему Януш всегда направлялся к первым вешалкам налево, необходимо познакомиться с генеалогическим древом рода Вевюрских. У Станислава, лакея княгини Анны, был старший брат, Тадеуш, с которым в детстве они отчаянно дрались, с возрастом, избрав себе одну и ту же «нареченную», враждовали, а к старости и вовсе не виделись и не знались друг с другом. Дети их, однако, поддерживали между собой отношения. Тадеуш был старшим капельдинером филармонии: это он во время перерыва выходил на эстраду и иногда даже срывал аплодисменты, мощным толчком выкатив из укромного укрытия на середину сцены черный рояль. У Тадеуша было два сына: один работал у Филлипса и был женат на молодой красивой особе, той самой, которая благодаря протекции тестя получила самое бойкое место в гардеробе, а младший, Бронислав, был первым гобоистом в оркестре. Отличный музыкант, он спустя несколько лет стал играть заметную роль в обществе любителей старой музыки. Януш по-прежнему поддерживал отношения с Янеком Вевюрским, который работал сейчас на заводе «Капсюль», а через него и с его кузинами; потому-то он всегда и перекидывался словцом с Досей Вевюрской, которая обычно приветствовала его: «Мое почтение, пан граф!» На это Януш обычно морщился, хотя в тоне Доси слышалось: «А вот и наш граф!» или: «Почтение пану графу, который у моего кузена в буржуях ходит», — так что звучало это довольно мило. Вот и на сей раз Януш и Зося, приехавшие из Коморова на концерт Эльжбеты, войдя в здание филармонии, остановились перед барьером Доси.
— Ну, как поживаете? — спросил Януш.
— А как ваша дочка? — поинтересовалась Зося.
Дося окинула Мышинскую быстрым взглядом и всплеснула руками.
— Миленькая, — участливо воскликнула она, — как вы похудели! Что случилось?
III
Профессор Рыневич жил на Польной улице, напротив Политехнического института; он намеренно выбрал это место из-за сына, учившегося на архитектора, чтобы тому было близко ходить в институт. Младший Рыневич успешно продвигался в своей области и был утешением родителей. Зато старику отцу было далековато добираться до университета, где его лекции по биологии собирали не очень-то большое число слушателей.
В день концерта Эльжбеты профессор с утра испытывал какое-то беспокойство и лекции — а было их в этот день только две — вопреки обыкновению прочитал довольно небрежно. В довольно спокойном тоне немного поболтал со слушателями — как раз в это время возникла проблема отдельных скамей для евреев, — немного почитал по своим конспектам и кое-как отбыл эти часы до обеда. Сын обедать не явился, его задержала работа в архитектурной мастерской, а может быть, он отправился куда-то с товарищами. Мадам Рыневич, спокойная, еще красивая женщина, не смогла объяснить мужу, чем занят сын, и в связи с этим ей пришлось выслушать несколько язвительных замечаний. Потом профессор молча съел свой бульон и кусок мяса с горчичным соусом, а когда дело дошло до яблочного компота, попросил жену дать ему сегодняшнюю утреннюю газету — любимую. Мадам Рыневич обратила внимание на то, что он заглянул только на предпоследнюю страницу, в раздел: «Куда пойти сегодня вечером», и тут же отложил газету. Она поняла, что муж хотел узнать, во сколько начинается концерт в филармонии, а так как они много раз ходили на эти концерты и всегда к восьми часам, то она пришла к выводу, что профессор чем-то взволнован. Тихонько вздохнув, она сказала:
— Ешь компот, Феликс.
— Да ведь он, наверно, с корицей!..
— Почему он должен быть с корицей? Я же знаю, что ты не выносишь корицы. Я помню о твоих вкусах, — добавила она многозначительно.
IV
Эдгар крадучись пробрался через фойе и прошел в низкую партерную ложу, находившуюся около самого оркестра. По грому аплодисментов, который прокатился по залу и все не затихал, он понял, что Эльжбета, опередив Фительберга, вышла на сцену. Шум продолжался долго. Эдгар сел так, чтобы не видеть ни сестры, ни дирижера. Он услышал постепенно смолкающие аплодисменты, характерное покашливание Эльжуни, стук палочки и начальные аккорды квартета. С первой нотой, которая вырвалась из горла Эльжбеты, с первой гаммой, которая быстро взбежала на головокружительную высоту, Эдгар почувствовал, что «все будет хорошо». Моцарта Эльжуня пела легко, как будто играя или забавляясь. Пожалуй, ария Царицы ночи должна была бы звучать несколько иначе: голосу Эльжуни не хватало искусственности, чего-то от музыкальной шкатулки — boîte à musique. Но публика так и замерла, упиваясь этим чудесным голосом.
«Время пока никак не сказалось на нем, — подумал Эдгар, — наоборот, это полная зрелость. Еще год, два… Верхние ноты резковаты, несколько крикливы, но это ничего».
Когда началось вступление к «Шехерезаде», Эдгар глубоко ушел в кресло, чтобы не упустить этих первых тактов: пиццикато контрабасов в причудливом остинатном ритме и эта извилистая фраза флейты, повторенная на квинту ниже гобоями. Во фразе этой была своя неотразимая прелесть, она отлично контрастировала с ритмичным аккомпанементом басов, но для Эдгара — он и сам не знал почему — она была мотивом смерти. Шехерезада рассказывает сказки о бесчисленных чудесах, а ведь в это же время она не перестает думать о смерти: если сказка не понравится Шахриару, в любую минуту ее могут казнить. И вот что-то от притягательности смерти было в этой фразе флейты — никто, разумеется, этого не знал и никто из слушателей этого не понимал, но он-то знал: это был нежный, сладостный, чуть-чуть даже сентиментальный призыв смерти. И сразу же на голос флейты и гобоя за него откликнулась Эльжуня, сестра:
После этой фразы следовали беглые скрипичные пассажи, и сразу же Эльжбета восклицала:
V
На симфонические концерты Губе ходил всегда со Злотым, так как музыкальные вкусы их совпадали; говоря по правде, Злотый даже и тут оказывал огромное влияние на Губе. Всякую современную музыку, особенно музыку Эдгара, Злотый ненавидел; интуитивно почувствовав значительность и своеобразие «Шехерезады», Губе в тот момент, когда Эльжбета, подхватив трен своего белого платья и покачивая перьями, сходила со сцены, с широкой улыбкой повернулся к своему компаньону:
— Ну, надеюсь, вам наконец понравилась музыка Шиллера? — произнес он, продолжая аплодировать.
Но Злотый, который явился сегодня со своей молодой и красивой женой, сидел все с той же непреклонной миной, ни разу не хлопнул в свои толстые ладоши, а только, словно с сомнением, покачивал головой.
— Ну хоть признайте, что поет она хорошо, — настаивал Губе.
— Поет она хорошо, — равнодушно согласился Злотый.
Глава седьмая
Чертополох над собором
I
Через семь месяцев после смерти Зоей и через две недели после смерти Мальвинки Януш выбрался в Краков. Это был первый приступ той болезни, которую он чувствовал в себе все последующие годы, вплоть до самой войны, болезни, заключающейся в том, что ему хотелось побывать там, «где он уже бывал», хотелось вновь посетить те места, где он познал хотя бы минутное успокоение или нечто такое, что представлял себе как счастье. Сперва это была околица Коморова, где они гуляли с Зосей, места, которые они посещали еще до свадьбы или в начале женитьбы, а также садоводства под Сохачевом, где он у своих коллег и у приятелей Фибиха добывал для коморовских теплиц и парников новые сорта цветов или овощей.
Еще ранней весной начал он эти долгие, многочасовые прогулки, уводившие его лесом до самой Пущи Кампиносской, до Брохова, где они венчались так же, как и родители Шопена, до самых отдаленных лесных мест, которые были для него уже заповедником — чем-то неведомым, о чем никто не писал, но что было изумительно и действовало на него умиротворяюще.
Первоначально он не думал о том, что эти прогулки могут доставить ему удовольствие или как-то отвлечь от горестных мыслей. Он просто хотел утомиться, чтобы, вернувшись, повалиться на постель и уснуть как убитый, просто старался измотать свой здоровый и крепкий организм и спать так, чтобы не видеть снов. Потому что едва только что-то начинало сниться, сразу же являлась Зося — или как нечто призрачное или, наоборот, как очень реальный образ — иногда она даже стучала в дверь спальни, а иной раз только приоткрывала ее и заглядывала в щелку. Хуже всего было именно это заглядывание в щель, потому что тогда ее не было видно. Во сне Януш знал, что это Зося, что она стоит за дверью, что ищет ребенка, а для него у нее нет ни сочувственного взгляда, ни знака любви, просто заглядывает в их тесную коморовскую спальню — нет ли там ребенка. Януш все старался показать на детскую «садовую» комнату, прямо возле сеней, где Мальвинка спала, пока не остановилось ее сердце; все хотел сказать: «Она там», — но не мог двинуться, а Зося стояла за дверью и ждала, когда же он отдаст ей ребенка. Как-то раз он пронзительно закричал: «Нет ее, нет, нет, ты же сама забрала!» Крик его прозвучал в ночи ужасающе, он и сам сообразил, насколько страшен был этот крик. И тогда он услышал тихий стук как раз из той комнаты, где жила Мальвинка. Кто-то стучал ему, как в тюрьме — в стену. Это была Ядвига, которая после смерти ребенка продолжала жить в этой комнате. Только потом, гораздо позднее, переселилась она в комнату за кухней.
Появление Ядвиги в Коморове выглядело как-то вполне естественно. Еще на последних месяцах беременности Зосе пришло в голову обратиться к Досе Вевюрской, чтобы та порекомендовала ей какую-нибудь няньку, потому что она чувствовала себя все хуже и не надеялась, что сможет кормить новорожденного. Дося заговорила о «Жермене»-Ядвиге. И Дося и Зося знали, что Ядвига не может долго удержаться на одном месте из-за своего несносного характера и что непоседа она, каких не сыщешь. Но как бы то ни было, обе решили, что «всякое бывает, а вдруг девчонка возьмет да и привяжется к малышу» и что, может быть, все сложится наилучшим образом.
Правда, Зося питала к Ядвиге довольно странные и сложные чувства. С того вечера в филармонии, когда Ядя вела себя так вызывающе, Зося просто боялась ее и все никак не могла решиться вызвать ее в Коморов и поручить ей опеку над ребенком. А с другой стороны, Ядвига чем-то привлекала ее, Зося знала, что девушка очень привязана к Янушу, что благодарна ему за заботу о дяде и за все, что Януш сделал, чтобы добиться для Вевюрского смягчения приговора (правда, это ему так и не удалось). Она знала, что с Ядвигой ей будет очень тяжело, и в то же время понимала, что никому другому не сможет так доверять во всем.
II
Но уже сама поездка в Краков была иной, чем тогда. Тогда возвращались через Ченстохов и, не доезжая Варшавы, пересаживались на Западном вокзале на Сохачев. А теперь ехали через Радом по новой одноколейной ветке, которая казалась какой-то необжитой. Станции стояли одинокие, а железнодорожный путь вился полями и лесами, точно только что проложенный и какой-то ненастоящий. Была тут станция Бартодзеи, название это показалось Янушу знакомым: он слыхал его в доме Голомбеков. Мокрые поля, невеселые леса в сумрачном осеннем освещении, в потоках дождя, который проносился над низиной и как будто вновь и вновь возвращался — все это было непохоже на тот июньский пейзаж. Потом сразу потемнело, на западе из-за синей тучи проглянула малиновая полоса, в вагоне зажгли свет — и все стало таким чуждым, что Янушу захотелось вернуться домой.
Ни один город не изменяется так быстро с наступлением осени и зимы, как Краков. Во всяком случае, так подумал Януш, идя с вокзала Бульварами на Славковскую к «Гранд-отелю». Бульвары были грязные, и в голых, освещенных слабым электрическим светом ветвях невозможно было узнать очертания летних кустов и деревьев. Пахло все той же краковской, низко стелющейся сыростью, и в воздухе тянулась густая и непроницаемая морось. Брама Флорианская казалась низкой и сиреневатой, под нее нырял крохотный смешной синий трамвайчик, выглядевший детской игрушкой.
К величайшей досаде Януша, мест в «Гранд-отеле» не оказалось. Портье клялся всеми святыми — видимо, так на самом деле и было. Пришлось остановиться в гостинице «Саксонской». Хотя эти гостиницы находились рядом и выходили на одну улицу, но в смысле комфорта очень отличались. Как бы то ни было, Януш махнул рукой на отсутствие воды в кранах и на потрескавшиеся фаянсовые большие старомодные тазы на мраморном умывальнике. «Родители мои живали «Под розой» — и ничего», — заметил он про себя. Вообще, приехав в Краков, он чувствовал себя несколько возбужденным и не хотел признаться в том, что город этот, лишенный зелени и тепла, кажется ему хмурым и что он боится одиночества
Он поспешил улечься в постель. И долго спал глубоким сном, примерно до трех ночи, когда его разбудил голос какого-то пьяного, идущего по Славковской. Пьяный во все горло пел «Эх, как весело в солдатах». Януш проснулся и, слушая эту песню, не сразу понял, где он находится. Кроме всего прочего, песня показалась ему какой-то ненастоящей,
Когда наконец рассвело, он встал разбитый, чувствуя неуверенность в том, что правильно поступил, приехав сюда. Одевшись и побрившись, он сел в кресло и стал рассматривать огромный номер с двуспальной кроватью, смотрел, как ноябрьский день пробивается сквозь затуманенные окна, и сидел так довольно долго. Потом пошел завтракать в кафе при «Гранд-отеле». Там он сел в оконной нише и стал смотреть на прохожих. Предупредительный официант поставил перед ним на скользкий мраморный столик чай, булочки и масло. Рядом положил «Иллюстрированный краковский вестник» в бамбуковой рамке, но Януш не притронулся к газете.
III
В том, что ему нечего делать в Кракове, Януш окончательно убедился, проснувшись наутро в пустом и незнакомом гостиничном номере и чувствуя мучительную головную боль. Само собой пришло решение незамедлительно вернуться в Коморов. Адась ушел с утра, не оставив даже записки. Януш пошел в «Орбис» на углу улицы Святого Яна, чтобы купить билет на послеобеденный поезд.
Погода по-прежнему была противная, осенняя; удушливый туман обволакивал Краков, солнце теперь только угадывалось за туманными клубами, которые желтоватыми и белесыми куполами собирались над башнями.
Напротив Мариацкого собора на линии АБ был небольшой цветочный магазин. Хорошие цветы в Кракове можно купить у баб на базаре, а цветочные (или, как там говорят, «светошные») были здесь очень неважные. А в эту осеннюю пору в витринах и вовсе не было ничего подходящего. Разве что лежал посреди витрины приготовленный для кого-то свадебный букет. Цветов было мало, поэтому владелец магазина воспользовался тем, что букет был заказан только на вторую половину дня, и украсил им пустую витрину. Обычный букет белых роз, окутанный тонким газом и перевязанный белой лентой, удлиненный для внушительности двумя восковыми погребальными каллами, лежал, точно покоящийся в белых пеленках младенец, трогая своей наивностью и претенциозностью, всем этим жалким провинциализмом.
Януш даже поморщился, увидев этот букет, и тем не менее загляделся на него. Он вспомнил, как шел с Зосей по тропинке между колосьев, как колосья били Зосю по лицу, а его по плечам и как ему показалось, будто жена, идя впереди него, несет на руке не белый свадебный букет, а ребенка. Кто же это нынче будет здесь венчаться? И в какой церкви? В Мариацком соборе, конечно… Сколько человеческой веры в жизнь, неколебимой веры, которой ничто не омрачит, заключено в этом букете!
В поезде он сразу же решил пройти в вагон-ресторан и выпить немного красного вина, надеясь, что это избавит его и от головной боли и от этого несуразного чувства беспомощности и никчемности, от похмелья, вызванного не вчерашним коньяком, а визитами к тете Марте и к Вагнерам. Как бы то ни было, приходилось смиряться с тем, что в некоторых случаях помочь ничто не может. Как больной в поисках облегчения принимает в постели то ту, то иную позу, так и он искал помощи в событиях, происходящих вне его, и, разумеется, никакая помощь не приходила. Человек одинок не только в смерти: смерть настолько могущественна, что перед колоссальностью этого события можно даже забыть об одиночестве. Но еще более одинок человек в страданиях. И тут ничто не поможет — ни фотографии от тети Марты, ни водка Адася Пшебия-Ленцкого. Тут уж ничего не поделаешь, надо держаться.
IV
В Одессу Януш попал летом 1936 года благодаря содействию Спыхалы, который наконец выхлопотал для него визу. Но ехать так, как он хотел — через Киев или через Румынию, морем, — не удалось, пришлось следовать через Москву. Впрочем, в Москве он только перебрался вечером с вокзала на вокзал, а потом целый день ехал на юг среди знакомого волынско-украинского пейзажа. Глубоко растроганный, отыскивал он взглядом тот памятный необъятный горизонт, не заслоненный ни одним деревом, ни одним леском. Насколько хватало глаз, тянулись бесконечные нивы. Жатва еще не началась, но колосья уже белели и золотились. Солнце заходило в чистом небе, точно погружаясь в золотые волны хлебов. Прохладнее после захода солнца не стало, до самого рассвета царил этот недужный зной, столь характерный для украинской ночи. Поезд шел медленно и довольно часто останавливался. Когда появлялась деревня, то это была настоящая деревня, огромная, раскинувшаяся вдоль оврага или над берегом обширного лазурного пруда. К вечеру потянулись степи. Распаханные и засеянные, ровные, как стол, или изрезанные балками, они все же отличались от полных очарования украинских полей. Не было видно ни взгорков, ни живописных левад. И совсем по-иному выглядели крутые балки.
Ночью Януш не спал, вспоминая поездку из Маньковки двадцать два года назад. И так как ехал он почти той же самой дорогой, названия станций, окрестный рельеф, сам ритм поезда, который почти не изменился, — все это вызывало в памяти подробности, казалось, давно уже забытые. Теперь он вспомнил — хотя еще неделю назад не смог бы этого сказать, — на каких лошадях приехал на станцию, как была обита бричка и кто сидел на козлах. Помнил, как он был одет: серый, вернее, темно-сизый костюм, высокий воротничок (стоячий, разумеется, а как же иначе!) и зеленый галстук. Порой, когда он закрывал глаза, ему казалось, особенно если он задремывал, что это та самая поездка и что вскоре он познакомится с Ариадной, завяжет дружбу с Эдгаром. А Володя? Ведь и он должен быть где-то тут.
Когда утром Януш вылез на вокзале, им тут же завладела представительница «Интуриста», маленькая и черненькая Фанни Наумовна. Она безапелляционно заявила ему, что он находится под ее опекой, действительно доставила его, словно багаж, в гостиницу и, лишь устроив его там после длительных переговоров с различным начальством, которого было удивительно много — почти на каждом этаже, — распрощалась с ним. Гостиница эта — прежний «Континенталь» — ныне называлась «Москва». Только теперь, оставшись один в огромном, высоком номере с аркадами окон, Януш почувствовал себя усталым и захотел спать. Он разделся, лег в постель и уснул так крепко, что, проснувшись, не мог понять, где находится. Громадная кровать и высокий потолок показались ему кошмарным видением. Длилось это довольно долго, пока он не пришел в себя.
Окончательно разбудил его телефонный звонок. Фанни Наумовна на безупречном французском (Януш сделал вид, что совершенно забыл русский язык) осведомлялась, какие у него планы на вторую половину дня. Януш ответил, что никаких планов у него нет, и попросил своего гида зайти к нему около семи, чтобы вместе поехать куда-нибудь поужинать.
— Сегодня так жарко, — сказала Фанни Наумовна, — поедем на террасу.
V
Эдгар Шиллер в ту осень, которая выдалась ненастной и мерзкой (не было что-то «упоительных дней», так любимых им), довольно часто заглядывал по вечерам к Оле. Около восьми Голомбеки ужинали, после чего мальчики сразу же отправлялись к себе. Геленка ела отдельно и в восемь ложилась спать — таков был строгий режим, установленный тетей Михасей. В девять Оля одна, а иногда в обществе мужа и Кошековой, сидела в гостиной. За окнами в дождевых потоках выла непогода и метался на ветру фонарь. А здесь было тихо и тепло, и Оля всегда была рада Эдгару. Отложив книжку, она принималась рассказывать о детях. Иногда, правда редко, пела. Эдгара что-то оттолкнуло от музыки. Последнее время приходилось зарабатывать преподаванием в музыкальной школе. Музыка как творчество («дилетантское творчество» — обычно говаривал Шиллер) могла его увлекать, но музыка как заработок — это уже было нечто страшное. Первый курс преподавания гармонии (до большого септаккорда включительно) случайным ученикам, из которых ни один не проявлял особого рвения к постижению теоретических основ музыкальной науки, был не ахти как интересен. Эдгар чувствовал себя одиноким, усталым. Комната, которую он снимал на Варецкой, была холодная и не очень-то уютная в такие осенние вечера. Разумеется, там стояло пианино, лежала нотная бумага. Но Эдгар, вернувшись под вечер в свою холодную квартиру, чувствовал слишком большую усталость, чтобы сочинять. Разложив на столе бумагу, он затачивал карандаши и часами расхаживал по крохотной комнате, боясь взглянуть на белый лист. Такой вот белый лист всегда наполнял его страхом, пока он не превозмогал себя и не набрасывал первых тактов. Но теперь все реже удавалось настроиться, сесть к столу и быстро рассыпать знаки по нотному стану. «До чего примитивно!» — говорил он всегда, записывая свои музыкальные мысли. Только теперь все реже представлялась возможность произносить эти слова. В течение сентября, который когда-то был для него самым плодотворным месяцем, Эдгар написал три маленькие, одностраничные прелюдии, послал их Эльжбете в Лондон, но не получил от нее никакого ответа.
Как-то он сыграл эти прелюдии Оле, и они очень взволновали ее: две были поживее, средняя помедленнее, раздумчивая, «серьезная» — как сказала Оля.
— Какие странные произведения, — прошептала она, — будто предсказывают что-то.
Эдгар улыбнулся.
— Я никогда не баловался никакими предсказаниями… Скорее уж они рассказывают.