Мы, утонувшие

Йенсен Карстен

Впервые на русском — международный бестселлер, переведенный на двадцать языков и разошедшийся по миру тиражом свыше полумиллиона экземпляров. По праву заслуживший звание «современной классики», этот роман, действие которого растянулось на целое столетие, рассказывает о жизни датского портового городка Марсталь. Войны и кораблекрушения, аферы и заговоры, пророческие сны и чудесные избавления — что бы ни происходило, море как магнит продолжает манить марстальцев поколение за поколением. А начинается эта история с Лауриса Мэдсена, который «побывал на Небесах, но вернулся на землю благодаря своим сапогам»; с Лауриса Мэдсена, который «еще до путешествия к райским вратам прославился тем, что единолично начал войну»…

Мы, утонувшие

I

Сапоги

Лаурис Мэдсен побывал на небесах, но вернулся на землю благодаря своим сапогам.

Не то чтобы он взлетел уж очень высоко — не до клотика, скорее на высоту грота-рея на фрегате. Лаурису Мэдсену довелось стоять у райских врат, лицезрел самого святого Петра, пусть хранитель ключей и повернулся к нему задницей.

Лаурису Мэдсену было суждено умереть. Но смерть отвергла его, после чего он преобразился.

Еще до путешествия к райским вратам он прославился тем, что единолично начал войну. Отец его, Расмус, сгинул в море, когда малышу было шесть, а в четырнадцать Лаурис нанялся на марстальский корабль под названием «Анна». Всего через три месяца «Анна» потерпела крушение в Балтийском море, но экипаж спасся благодаря подоспевшему им на помощь американскому бригу, и с тех пор Лаурис Мэдсен мечтал об Америке.

Диплом штурмана он получил в восемнадцать во Фленсбурге и в тот же год вторично стал жертвой кораблекрушения, на сей раз у побережья Норвегии, близ Мандаля. Там, холодной октябрьской ночью, он стоял на омываемом волнами рифе, высматривая, нет ли возможности спастись. Пять лет Лаурис бороздил мировые океаны. Он обогнул мыс Горн, слышал крики пингвинов в чернильно-черной ночи, побывал в Вальпараисо, на западном побережье Америки и в Сиднее, где деревья зимой роняют не листья, а кору и повсюду скачут кенгуру. Встретил девушку по имени Салли Браун с глазами-виноградинами, мог порассказать о Фортоп-стрит, Ла-Боке, Берберском побережье и Тигровой бухте. Он пересек экватор, поприветствовал царя Нептуна, почувствовал пресловутый толчок на линии сечения земной поверхности и в честь этого события пил соленую воду, рыбий жир и уксус, крестился смолой, сажей и клеем, был брит ржавым ножом с зазубринами на лезвии и лечил порезы солью и известью, облобызал рябую охряную щеку Амфитриты и сунул нос в ее флакончик с нюхательной солью, наполненный обрезками ногтей.

Плетка

Дело шло к осени, но еще не забылось летнее тепло. Нам хотелось купаться. Из школы мы бежали к морю, чтобы сразу нырнуть в воду, или отправлялись подальше, на косу, которую называли «хвостом». Поплавав, обсыхали на теплом песочке, болтая об учителе Исагере. Новички считали, что он ничего. Ну за ухо дернет, ну затрещину даст — это не считается. Дома ведь то же самое.

Но те, кто постарше, говорили:

— Вы подождите. Он пока в хорошем настроении.

— Он хорошо отозвался о моем папе, — сказал Альберт.

— Хм, а что твой папа о нем говорил? — спросил Нильс Петер.

Закон

Мы познали плетку. Теперь нам предстояло познакомиться с морем.

Правду ли сказал Ханс Йорген, неужто колотушкам не будет конца?

Однажды Лаурис рассказал Альберту о наказании на военном фрегате «Неверсинк»: провинившегося привязали к мачте и пороли до крови, пока, по словам Лауриса, не выбили из него семь сортов дерьма. Мы не поняли, что это значит, но Лаурис сказал, что это американское выражение: «seven kinds of shit». И мы подумали: вот каков мир за пределами нашего острова. Вот она какая, великая Америка. Всего-то у них больше, даже дерьма. Мы и не замечали, чтобы из нас выходило разное дерьмо. Цвет менялся. Оно бывало жидким, бывало твердым, но дерьмо — оно ведь и есть дерьмо? Мы ели треску, макрель, сельдь, молочную кашу, свиную колбасу, суп из сычуга и капусту, но срали-то после этого одинаково. Вот оно, оказывается, как будет в большом мире. Мы будем есть другую пищу, чудовищ с морской глубины, какие не попадаются на крючок местному рыбаку, осьминогов, акул, резвых дельфинов, разнообразных рыбок с коралловых рифов, фрукты, которых наш крестьянин в глаза не видывал, бананы, апельсины, персики, манго и папайю, индийский карри, китайскую лапшу, летучих рыб в кокосовом молоке, мясо змеи и мозг обезьяны, и, когда нас будут бить, из нас выйдет семь сортов дерьма.

Мы попрощались с матерями. Всю нашу жизнь они находились рядом, но мы словно впервые их увидели. Они склонялись над котлами и кастрюлями, с лицами красными и опухшими от жара и пара. Все хозяйство было на них, пока отцы пропадали в море. Каждый вечер они опускались на лавку, со штопальной иглой в руке. Мы видели не их — их выносливость. Их усталость. И никогда ни о чем не спрашивали. Не хотели доставлять лишних хлопот.

Так мы выказывали свою любовь: молчанием.

Путешествие

Я нанялся на корабль, идущий в Сингапур, а оттуда — на Землю Ван-Димена, в Хобарт-Таун, где моего отца видели в последний раз. Последним этот порт оказался не только для отца. Хобарт-Таун для многих являлся конечной станцией или мог стать ею рано или поздно, если вовремя оттуда не смыться. Представьте себе работный дом в Марстале, и вы поймете, что такое Хобарт-Таун.

Дело происходило в 1862 году. Я встретил одноглазого мужчину, который за сорок лет ни дня не провел на свободе. Считал каждый удар кнута, полученный в неволе: всего три тысячи. Теперь он вышел на свободу, со сломленной волей и со спиной, напоминавшей стиральную доску. Таких, как он, было много. Свою историю одноглазый готов был рассказывать за стакан джина по десять раз на дню. Ему хотелось отыграться за сорок лет воздержания. Но кого он мог заинтересовать? Хобарт-Таун был полон отбросов вроде него, бывших заключенных, готовых убить за стакан самогонки.

Многие годы с того дня, как был построен первый дом, город представлял собой исправительную колонию. А теперь говорили, что это город свободных людей, но населяли его либо бывшие заключенные, либо бывшие охранники. И какая разница? Все они привыкли бить или ждать удара. А что существует третий путь — жить с расправленными плечами, — никому и в голову не приходило. Ни разу я не повстречал тут человека, который бы посмотрел мне в глаза. Все взгляды были прикованы к земле. А если местные жители и поднимали глаза, то только чтобы оценить размер твоих карманов и решить, стоит ли тебя убивать ради их содержимого. Говорили, что они способны украсть кенгуренка из сумки матери: вы ведь, наверное, знаете, что самки кенгуру носят свое потомство в специальной сумке на животе?

Стариков там было много, молодых — мало. Все, у кого еще оставались силы или хотя бы крохотная надежда, бежали из Хобарт-Тауна куда глаза глядят. Дети тут были — куча детей, грязных и невоспитанных. Отцов не наблюдалось, а вот матери в наличии имелись. О тех, кто сидел в тюрьме, говорят, что за время долгого заключения они теряют вкус к женщинам и ищут общества мужчин. Правда ли это, не знаю и знать не хочу. А знаю одно: на этих подонков я спустил свое жалованье.

Сначала я спрашивал в полиции и в прочих инстанциях, и везде твердили одно: «Если кому-то понадобится бесследно исчезнуть с лица земли, лучшего места, чем Хобарт-Таун, он не найдет».

Несчастье

Лишь через много лет до нас опять дошли вести о Лаурисе Мэдсене. Альберт ничего не рассказал матери, и все сошлись на том, что так оно будет милосерднее. Когда вернулся Петер Клаусен, она уже умерла. Каролина Мэдсен так и не узнала, что случилось с человеком, по которому она напрасно тосковала столько лет.

Петер Клаусен — последний из Марсталя, кто видел Лауриса. Он был сыном Малыша Клаусена, того самого, что участвовал в битве в Эккернфёрдской бухте и попал в плен вместе с Лаурисом. Маленький Клаусен впоследствии стал лоцманом и переехал на юг, где возвел над своим домом на Сёндергаде деревянную башню, чтобы следить за приходящими и уходящими судами, которым могло потребоваться его знание местных вод.

Петер Клаусен прибыл на Самоа в 1876 году. Он дезертировал с корабля вместе с еще одним моряком и вступил в связь с туземкой. Поначалу казалось: жил не тужил, ел себе малангу и в ус не дул. Но когда наткнулся на Лауриса, то понял, как скверно все может обернуться, если забудешь, кто ты есть. Лаурис полностью изменился после немецкого плена. Годы не прибавили ему учтивости, напротив, он стал еще более неловким, странным и окончательно замкнулся в себе, что бы там у него в голове ни происходило. Он пристрастился к местному пальмовому вину. И потому частенько проводил время, укрывшись в кроне кокосовой пальмы. Сидел там с мачете, пилил ствол, выпуская сок. Ему приходилось прятаться. Пальмовое вино на Самоа в те годы было под запретом. В конце концов Лаурис превратился в чудаковатое подобие обезьяны, его не уважали ни свои, ни туземцы, среди которых он поселился.

И Петер Клаусен решил стать предпринимателем. Открыл маленькую факторию, водрузил перед ней Даннеброг. Жену среди местных он нашел почти сразу, а теперь обзавелся и детьми, которых по примеру Лауриса назвал датскими именами. Но датский язык они так и не выучили. Прошло несколько лет. Ему только-только хватало на жизнь.

Его самоанские родственники, по обычаю туземцев считая факторию общим источником дохода, обосновались рядышком, на лужайке, ну прямо как стая саранчи. Но он быстренько поставил их на место. Если Петер Клаусен чему и научился в своем родном городе, так это бережливости. Он был готов угощать их в праздники. Так полагается. Но, черт возьми, не каждый же день! И он прогнал их. А коли слов не понимали, так мог и ружьем пригрозить.

II

Мол

Мы не знаем, был ли Херман Франсен убийцей.

Но если был, мы знаем, в чем причина.

Он стал убийцей от нетерпения.

Нам не знакомо уединение. Всегда есть следящее око, слушающее ухо. Каждому из нас молва сооружает памятник. Малейшее необдуманное слово значит столько же, сколько и самая длинная речь, напечатанная в газете. Украдкой брошенный взгляд тут же возвращается обратно и пронзает владельца насквозь. Мы все время даем друг другу прозвища. Кличка — истинное крещение. Тем самым мы заявляем, что никто не принадлежит себе самому. Теперь ты наш, говорим мы тем, кого окрестили. Мы знаем тебя лучше, чем ты сам. Мы видели тебя, и видели больше, чем отражается в зеркале.

Видения

О чем может писать судовой маклер? О подъемах и спадах на фрахтовом рынке, о заключенных им договорах на погрузку, о не вернувшихся домой кораблях, о спасенных экипажах, о вопросах страхования, о прибыли и судьбе своей компании.

В эти дни Альберт писал не о своей компании и не о кораблях, находившихся в море. И не о своих чувствах, и лишь изредка — о своих мыслях. Да, он писал о том, что происходило в его голове. А что там происходило, он по большей части не понимал.

У него в голове жил кто-то чужой. О нем он и писал.

Альберт писал о своих снах.

Но не обо всех.

Мальчик

На следующий день она стояла у его дверей, держа мальчика за руку. Альберт застыл в дверном проеме, не зная, что сказать. Он не умел определять возраст детей, но этому, наверное, было лет шесть или семь. Светловолосый, лопоухий — на декабрьском морозе уши стали огненно-красными.

— Вы не предложите нам зайти, капитан Мэдсен? — улыбнулась вдова.

Еще вчера ему нравилось смотреть, как расцветает в улыбке ее лицо, как оно округляется, становится мягче. А теперь был уверен, что улыбка фальшивая. Посторонившись, он сделал знак рукой, чтобы они проходили. Затем помог вдове снять пальто. Мальчик свое стащил сам.

— Поздоровайся с капитаном, — произнесла вдова.

Мальчик протянул руку и неловко поклонился.

Полярная звезда

С утра шел дождь, но после обеда погода переменилась. Серые облака, затянувшие небо над островом, уступили место высокому чистому небу, предвещавшему морозы.

Альберт шел, как слепой, в полном отчаянии. «Ты стыдишься меня!» — крикнула ему Клара. Нет, он стыдился не ее. Он стыдился себя самого. Прочь, идти, пока не наступит прояснение, пока не сможешь дать ясного ответа, «да» или «нет», и потом с этим жить. Только он-то знал, что хочет сказать «да», но не может. И может сказать «нет», но не хочет. Здесь не действовал закон: «Где есть желание, найдется путь»

[29]

. Желание имелось в избытке, но путь уводил в пустоту. Он слишком стар. Они ведь были правы, маски эти, в тот злополучный вечер. Потому он и распустил руки. Потому что они были правы. Такие серьезные изменения в жизни ему не по силам.

Он отметил это с затаенной горечью, бессильной злостью, которую некуда было направить, кроме как внутрь.

Альберт шел в сторону побережья. Вдали возникла чья-то фигура. Подойдя ближе, он увидел, что это Херман, и подготовился к стычке. Он ведь прекрасно понял, кто был невестой в тот вечер, когда его унизили и избили в собственном доме.

Несмотря на холод, на Хермане была одна рубашка, расстегнутая до пояса, над которым нависало волосатое брюшко: многие месяцы красивой жизни в гостинице «Эрё» не способствовали его уменьшению. Херман покраснел на холодке, глаза у него были остекленевшие. Он прошел мимо, не заметив Альберта. Шел так, словно где-то вдалеке, за рядами городских домов, у него была цель и он решил пройти сквозь все стены, которые могли возникнуть на его пути.

III

Вдовы

В месяцы, последовавшие за смертью Альберта, с лица Клары не сходило такое выражение, словно деятельность ее мозга прекратилась. С отсутствующим взглядом она сидела в гостиной на Снарегаде. Мы видели ее, когда мимоходом бросали взгляд в окна освещенной гостиной, где она забыла задернуть шторы.

Вначале нам казалось, что она горюет.

Прошло много времени, прежде чем мы поняли, что заставило Клару погрузиться в задумчивость, которую легко было спутать с оцепенением рассудка, вызванным скорбью.

Бывает, что жизнь внезапно наполняет океан возможностей, их столько, что одна только мысль о необходимости сделать выбор может ввести человека в ступор. Не это ли выбило почву у нее из-под ног: бесконечность возможностей, водопад свободы, в котором обычный человек, не привыкший принимать решения, может утонуть?

И вот в один прекрасный день Клара заказала повозку, чтобы перевезти свою мебель. Затем позвала Эдит и Кнуда Эрика и, взяв их за руки, пешком пошла на Принсегаде, где ключом, который достала из портмоне, отперла пустой дом Альберта Мэдсена. Свою мебель она отправила на чердак. Мебель Альберта осталась стоять на своих местах. Клара сидела на его диване, спала в его постели, словно гость в чужой жизни. Экономка уволилась сама.

Птицедав

— А где Альберт похоронил Джеймса Кука?

Антон лелеял большие планы. Он стал предводителем Северной банды, но ему этого было мало. Сколько мы себя помнили, наш город был поделен между двумя бандами, Северной и Южной. Но теперь мальчишки с улиц Нильса Юля и Торденскьоля начали создавать свои собственные. Они еще не вполне порвали с Южной бандой в отличие от Кристиана Силача с Леркегаде. Парню повезло с фамилией, и он назвал банду в свою честь: Силачи.

Антона тревожило такое развитие событий. Он хотел быть пионером во всем и теперь, по его собственному выражению, боялся, что его обойдут с кормы.

Он подговорил Кнуда Эрика украсть сапоги Альберта, хранившиеся на чердаке дома на Принсегаде. Сапоги были завещаны музею и пылились в ожидании энтузиаста, который этот музей организует.

Идея была такая: назвать новую банду в честь Альберта и принимать в нее только тех, кто готов поклясться умереть, так сказать, в сапогах. Антон примерил сапоги, огромные и изрядно поношенные, но они оказались ему велики.

Моряк

Штурман судна «Актив» не терпел слабости и никогда не бил абы как. А бил он кулаком и по самым чувствительным местам. Однако сам Анкер Пиннеруп не был сильным человеком. Отмеченный ревматизмом и алкоголем дохляк и хулиган без малого пятидесяти лет, он приближался к тому рубежу, когда моряки списываются на берег.

Пиннерупа звали Стариком — это прозвище на корабле обычно достается капитану и является данью уважения его умению и опыту. Но в случае с Пиннерупом оно, напротив, намекало на очевидные признаки подступающей немощи. Из седой бороды вздыбленным носом тонущего в море разрухи и запустения корабля торчал острый, гладко выбритый подбородок — единственное свидетельство того, что Пиннеруп уделял хоть какое-то внимание личной гигиене. Из-под засаленной фуражки виднелась пара прилипших к нечистой коже жирных клоков волос неопределенного цвета. Изо рта, полускрытого бородой, всегда свисала пенковая трубка, сломанная, ее скрепляла пара щепок, перехваченных ликовой ниткой. Матросы за его спиной шептались, что куртка и брюки капитана похожи на лоскутное одеяло: все в разномастных заплатках.

Впервые подав штурману кофе, Кнуд Эрик собрался положить грязные чашку и блюдце в таз с водой, но Пиннеруп зарычал и двинул мальчику в челюсть. Чашка с блюдцем были его личными вещами. Никто не смел к ним прикасаться. И в доказательство заботы о своем имуществе штурман плюнул в чашку и принялся тереть ее грязным большим пальцем.

— Грязнуля, — ругался он, — мерзопакость, щенок, паршивец!

Раз в два дня, когда Пиннеруп нес вахту и должен был с утра будить Кнуда Эрика, он появлялся в кубрике с толстой плеткой. Постояв, собираясь с силами, штурман принимался что было мочи лупить по спящему мальчику. Целился в голову, но узкая нижняя койка мешала прицелиться и ударить как следует. Кнуд Эрик просыпался с первым ударом и скатывался к переборке. Затем перемещался в изножье, где штурман не мог его достать. И все это беззвучно. Нутром чувствовал: стоит поддаться испугу — и потерпишь поражение, от которого трудно будет оправиться.

Возвращение

Мсье Клюбен, лоцман из Руайана, первый заметил, что брамсельная шхуна, качающаяся в волнах у мыса Пуант-де-Грав, терпит бедствие. Сначала он сомневался, есть ли кто на борту, но, посмотрев пару минут на корабль в бинокль, удостоверился, что некая отчаянная воля изо всех сил пытается обойти опасный участок берега. Сигналов бедствия с корабля не подавали, но, верный чувству долга, отличавшему его в течение тридцати лет лоцманской службы в Руайане, мсье Клюбен все же пошел в сторону корабля.

На борту «Кристины» из Марсталя он нашел трех мальчиков и молодую женщину, приведших его в полное замешательство. За все время пребывания в Руайане женщина не произнесла ни слова. В кубрике в койке лежал мертвый капитан. Не было ни следа штурмана или матросов. Спасательная шлюпка отсутствовала.

Согласно объяснению мальчиков, данному портовому начальству, а затем полиции Руайана, штурман сначала убил одного матроса, а затем капитана, после чего напал на дочь последнего. Что именно имеется в виду под нападением, мальчики не смогли или не захотели объяснить, а молодая женщина рта не раскрывала.

Кроме того, мальчики утверждали, что в родном городе, откуда они все были родом, штурман совершил убийство, определенно оставшееся безнаказанным. Сам он дезертировал с корабля ранним утром того самого дня, когда мсье Клюбен поднялся к ним на борт, и для своего побега воспользовался шлюпкой.

После основательного допроса полиция не нашла оснований для выдвижения обвинений против исчезнувшего штурмана. На теле капитана не имелось следов насилия, а последующее вскрытие показало, что умер он в результате сердечного приступа. Обстоятельства гибели матроса были слишком туманны для возбуждения дела, и его смерть здесь, как и позже в морском суде Копенгагена, списали на несчастный случай, какие происходят на борту, хотя приходилось признать, что исчезновение штурмана давало повод для разного рода подозрений. Однако доказательств не имелось.

IV

Конец света

То, что происходило, было концом света.

Он попал на другую планету или очутился в неизвестном будущем. Впрочем, где бы это место ни находилось, оно двигалось навстречу своей гибели.

Кнуд Эрик не сомневался, что умрет, и закрыл глаза.

И тут он понял. Это происходило во сне. Но не в его сне.

Он попал в чужой сон.