«Время Малера» — роман одного из самых ярких немецкоязычных писателей современности, автора знаменитой «Магии Берхольма». Главный герой «Времени Малера» — физик Давид Малер — открывает истинную природу времени, и это открытие начинает влиять на его восприятие мира, служит отправной точкой цепочки загадочных событий. У российских читателей книга может вызвать неожиданные ассоциации с романом Стругацких «За миллиард лет до конца света».
Под солнцем. Рассказы
Ограбление банка
Маркусу Мерингу стукнуло тридцать четыре, а то и все тридцать пять, частенько он и сам не знал точно. Он жил в двухкомнатной квартире со встроенной кухонькой и маленьким балконом. А телевизором не обзавелся, это и отличало его от соседей. Зато он пристрастился к приключенческим романам. Больше всего любил «Моби Дика» — перечитал четыре раза, также жаловал Джозефа Конрада и Грэма Грина. Маркус работал в учреждении; письменный стол, печать и множество авторучек — все это имелось в его распоряжении, а телефон не требовался. Он просматривал бланки, заполненные теми, кто занимался делами поважнее. Найдя ошибки, отсылал бумажку обратно; не обнаружив таковых, отправлял в следующий отдел. Как-то ему довелось познакомиться с человеком, который массировал на крестьянском дворе свиней; а еще он всякий раз, заглядывая в туалет, с таким же содроганием думал о чистильщиках каналов, копающихся в городских экскрементах глубоко под землей. Значит, есть на свете профессии похуже его собственной. Раз в год он садился в поезд и уезжал в пансионат, в зеленую и холмистую местность, где проводил две недели. Рождество справлял у глухого деда, бывшего машиниста. Каждый месяц навещал сестру с зятем и привозил детям шоколад. Как государственный служащий он не подлежал увольнению, как член книжного клуба ежеквартально получал новый каталог. Однажды, в девятнадцать лет, он написал стихотворение; Маркус хранил его в ящике стола и время от времени читал вслух. В лотерею он никогда не выигрывал и не выписывал газет.
И вдруг случилось так, что спокойное течение его жизни нарушила молодая девушка, пути обоих пересеклись; ее звали Эльвира Шмидт, и она являлась руководящим сотрудником Кредитного банка. Эльвира была помолвлена с неким доктором Хапеком, заведующим производством на одной преуспевающей лимонадной фирме. По воле различных запутанных обстоятельств вечером, накануне того самого дня, когда Эльвире суждено было сыграть весьма важную роль в судьбе Маркуса Меринга, между женихом и невестой случилась размолвка. И теперь, на следующий день, девушка предавалась печальным мыслям. Перемещая по монитору ряды чисел, она сокрушалась о неудавшейся жизни и злосчастной судьбе. И вздохнув — перед глазами образ суженого, — нажала не на ту кнопку.
Даже компьютер, скромная, но добросовестная «ай-би-эмка», почувствовал что-то неладное и спросил: «Are you sure? (Yes/No)».
Потом наступил солнечный полдень. Только под вечер потянулись облака, сначала маленькие, очень высокие и живописно переливчатые. Ни месяц не вышел, ни звезды, и небо задернулось плотным занавесом из темноты. Когда Маркус Меринг возвращался с работы, упали первые капли; когда добрался до входной двери, грянул первый гром. Из окна он наблюдал за стремительным отблеском молний над крышами; буря неистовствовала; небосвод покачнулся. Этой ночью он почти не спал. Дождь отбивал по стеклу барабанную дробь, отзывавшуюся в его голов!. А еще шумел ветер, словно весь мир пребывал в движении.
Когда Маркус открыл глаза, уже рассвело. С кровати виднелась верхняя половина окна и кусочек неба между гардин в желтую крапинку. Было почти тихо, только приглушенный шум моторов доносился с улицы. Он не заметил, как заснул, и это казалось странным. И даже видел сон! Хотя уже ничего не помнил. И, верно, хороший сон, полный людей и событий.
Убить
Первым делом эта собака. Она торчала там. Вечно торчала там. Огромная овчарка — светлая шерсть, свисавшая чуть ли не прядями, уши торчком и продолговатые красные глаза, в которых не отражалось ничего, кроме слепой злобы. И конечно же зубы; да какие зубы!
Она уже три года назад там околачивалась. И пять лет назад. И даже десять. Всегда стояла за забором, впившись в тебя глазами, потом медленно обнажала зубы, а из пасти раздавалось тихое низкое рычание.
И это все омрачало — каждый день, каждую ночь (ведь по ночам начинался лай; она облаивала машины, месяц или видения из своих снов). Ее держали соседи: вечно потный толстяк, неразговорчивый, гордившийся тем, что пес мог загрызть насмерть. Соседа побаивались, но, вероятно, просто потому, что его образ прочно связался с образом его питомца: овчарка была злом, подстерегавшим в засаде, страшной опасностью, грозившей оборвать каждое мгновение. Все надеялись, что в один прекрасный день собака исчезнет или умрет; но она жила. Она казалась бессмертной.
Настоящий ад наступал в летние каникулы. Когда от травы поднимался желтый жар, небо, словно из раскаленного железа, висело низко и тяжело, время стояло на месте, и все замирало, во всем мире. И оставалось только сидеть на полу и листать комиксы (ну и идиот же этот Микки) и слушать телик — смотреть не стоило. А еще: однообразный, как текучая вода, шум автомобилей под мостом. Ко всему этому прибавить лай и изредка гул самолетов. Так было в десять лет, в одиннадцать, в двенадцать. Казалось, ничего не изменится. И в тринадцать. И в четырнадцать.
Он зевнул. Зевнул еще раз и посмотрел на часы: почти все то же, что и пятнадцать минут назад. Солнце нещадно палило, отражаясь на подоконнике, паучок бежал вверх по стене. Он снова зевнул.
Под солнцем
Паровоз пронзительно засвистел, и Крамер проснулся. За окном мелькали темные столбы устремленных к небу тополей, вдали виднелись пальмы, а за ними поблескивала полоска моря. Крамер сидел спиной по ходу поезда: деревья, попадая в его поле зрения, с бешеной скоростью проносились мимо, после чего движение их замедлялось и они постепенно растворялись в ярком свете. На темно-синем небе ни облачка, огромное солнце карабкалось к зениту; мягкими волнами поднимались луга на горизонте; виноградники надежно скрывались за дымкой испарений.
Теперь вагон был почти пуст. Перед тем как заснуть, Крамер все сетовал про себя на то, что ему не досталось места в тени. Но сейчас совсем другое дело: он поднялся и пересел напротив. Кроме него купе занимал старик — прислонившись головой к стеклу, он со свистом храпел. Еще — полная женщина, виднелись только ее затылок, волосы и мясистая рука, покоившаяся на ручке кресла, а наискосок от нее — белокурая девочка лет одиннадцати-двенадцати в летнем платьице без рукавов.
Крамер снова посмотрел в окно. Проезжали деревню: красные крыши, каменные дома, люди на проселочной дороге, старый грузовик перед шлагбаумом. Слегка покосившийся замок, снова тополя и пинии. Вот он, мир Бонвара.
Наконец-то. Свет Бонвара, деревья Бонвара, море Бонвара. Все это Крамер уже давным-давно знал, но только сейчас впервые видел своими глазами. Необыкновенные и волнующие чувства переполняли его, словно сам Бонвар создал мир за окном, и в определенном смысле так оно и было, ведь откуда бы взяться этому великолепию, как не от соприкосновения с его поэтическим гением! Закрываясь от ослепительного солнца, Крамер вытянул руку, но тут же снова опустил, чуть не вскрикнув от боли. Толстуха закрутила головой, девочка укоризненно на него посмотрела. Крамер почувствовал, как заливается краской. От стыда и обиды. Прострел мучил его со вчерашнего дня, с того самого момента, когда, разбирая в гостинице чемодан, он нагнулся, чтобы достать носки… «Проклятье, разве этим страдают не только старики?» — Крамер осторожно погрузил спину в мягкое кресло.
Послышался неприятный запах пота. Он поднял голову, увидел форменную фуражку, под ней усы: «Billet, sʼil vous plaot!»
Развязка
После школы он перепробовал множество профессий, но ни одна не устраивала на все сто. Некоторое время выполнял мелкую работу в одном из офисных муравейников — сортировал бумаги, наклеивал марки, ставил печати, — но кому такое понравится?
Потом поступил на службу в автомастерскую. Поначалу все шло очень даже хорошо, но со временем он понял, что та страстная любовь, которую питали к автомобилям коллеги, в нем никогда не разгорится. А потому вскорости бросил и это занятие и начал присматриваться к чему-нибудь другому.
Он был тогда человеком верующим. Наверное, по этой самой причине и не мог нигде прижиться. Он почти исправно ходил в церковь, а однажды взялся за исповедь блаженного Августина. И хотя до конца не осилил, но отзывавшиеся эхом витиеватые фразы, словно произнесенные в самом кафедральном соборе, произвели на него неизгладимое впечатление. Он даже работал в приходе во время подготовки служб, шествий и других мероприятий подобного рода, и так как этим занимаются не столь уж многие, кое-кто из совета приходской общины обратил на него внимание. Ему предложили место.
Звучало довольно заманчиво: по работе своей этот человек устраивал конгрессы, то есть подыскивал для того, кто их собирался проводить, зал и заказывал места в гостинице, подключал микрофоны и громкоговорители, покупал карандаши и бумагу и заготавливал все то, о чем никто другой никогда бы не подумал. Устроителям конгрессов, так уж повелось, надобно иметь записи всех речей, докладов и дискуссий на пленке — на память или… да кто его знает, для чего. Вот и требовался — дабы застраховаться от срывов — человек, который сидел бы в наушниках за пультом и следил, чтобы все шло без помех; откажет микрофон — бил бы тревогу, заговорит кто-то слишком тихо — настроил бы регулятор чувствительности. Этим он теперь и занимался. Бог свидетель, работенка оказалась совсем не трудная, единственное, что входило в его обязанности, — слушать, не упуская из виду маленькие светящиеся точки, показывавшие колебания громкости и высоту тона. Ему не разрешалось отлучаться, не разрешалось читать или проявлять рассеянность каким-либо иным образом; но он умел работать сосредоточенно: платили тоже довольно прилично. Вот так сидел он каждый день в каком-нибудь конференц-зале на самой галерке, у стены, перед записывающим пультом и слушал. Впереди торчали головы с последних рядов, почти все — с седыми и жиденькими волосами, с затылками, потертыми как края кресел под ними. Выступавшие в большинстве своем — старики, их голоса высокие и слабые, так что приходилось придавать им силу с помощью усилителя.
Разумеется, он понимал немного, чаще всего разглагольствовали о медицине или о сложных технических вопросах. Но слушал он всегда. Внимательно и с искренним интересом.
PYR
Меня оклеветали. Обо мне наговорили гадости, ужасные вещи, ложь. Люди кормятся всякими предубеждениями. Настало время сказать свое слово. Думаете, вы в курсе? Да у вас ни малейшего представления!
Разумеется, речь не идет о моей личности. Никто не знает моего имени и никогда — уж это обещаю, — никогда не узнает. Меня окутывает ваше неведение, словно волшебный плащ-невидимка. Я говорю с вами (нет: говорю вам, вы же не можете ответить, и слава богу) как представитель узкого круга избранных. И в равной мере обращаюсь к другим членам этой группы; они существуют, я знаю, хоть мне, увы, и не довелось столкнуться ни с одним из них. Мы незнакомы друг с другом, мы вынуждены жить в уединении; нет ничего, что может нас свести; даже если двоим из нас и посчастливится встретиться, им не разгадать самого главного. Но я пишу не за тем, чтобы пожаловаться, совсем напротив. Я хочу поведать о своем счастье, о своей страсти, о своем блаженстве.
Простите мне этот пафос. Такое время от времени случается. «Пафос», в переводе с греческого, — «страдание». (Еще мгновение назад это казалось важным, но теперь я уже не совсем уверен. Мысль потерялась, ускользнула между пальцев. Ничего, вернется.) Сдерживаюсь, откладываю в сторону карандаш, несколько секунд выжидаю — о, как заполняются эти единицы времени пустотой, тикающей пустотой, — снова хватаю карандаш, пишу дальше.
Меня оклеветали.
Нас
оклеветали. Но я вправе говорить только о себе, ибо (кто же это сказал?…) являю собой единственное известное мне подтверждение правила, выразить словами которое невозможно. Итак, настало время признаний. И я признаюсь или, проще: скажу наконец правду, не снимая маски, сохраняя инкогнито. Более того: я не просто незнакомец, а незнакомец, скрывающийся под видом якобы вымышленного персонажа. Какой-нибудь писателишка издаст эти записки, поставив свое имя, и меня неизбежно примут за плод его воображения. Фантом, вымысел, не слишком правдоподобный. И я, пока говорю, теряюсь в собственном кажущемся несуществовании; вы слышите меня и вместе с тем не слышите никого, как будто слова есть, а оратора нет. Меня оберегает ваше неведение. Ибо (и зарубите это себе на носу), даже если я открою все карты, это не заставит вас отказаться от предубеждений. Вы сочтете все литературным приемом. И даже после
Время признаний. Я, собственно, человек, каких большинство. Если бы жил по соседству, вы и внимания не обратили бы. Мое ремесло всеми уважаемо и приносит на удивление много денег. У меня жуткая жена и двое непоправимо глупых детей. В придачу пара машин и дорогой обременительный дом со множеством окон, узким балконом, крошечным садом, заросшим сорняками газоном и двумя четырехугольными клумбами роз. Вечером я прихожу домой, выслушиваю рассказы детей, развожу огонь в нашем мещанском камине и… Как божественно танцуют огоньки, желтые, красные и горячие, а как шуршат, напоминая шелест скомканной бумаги, как потрескивают, словно хотят поглотить весь дом, уничтожить, наконец-то уничтожить… Итак, я развожу огонь, смотрю телик, иду спать: к моей сопящей, меня поносящей, мной пренебрегающей, со мной обвенчанной жене. Спасают пилюли, переводя из жиденькой черноты в густую. О снах скажу потом.
Время Малера
Роман
I
Этой ночью Давид Малер сделал важнейшее в своей жизни открытие.
Ему навстречу двигался мужчина. В шляпе и сером пальто, в руке — портфель, что-то в его облике вызывало доверие, но вместе с тем настораживало. Человек стремительно приближался. Пальто развевалось, шляпа сползла набок, портфель равномерно покачивался. Вдруг оказалось, что это вовсе не мужчина, а женщина с большой, даже чересчур большой дамской сумочкой, потом она обернулась маленькой девочкой с тощими ручонками и дрожащими за спиной стрекозиными крылышками… Давид попытался бежать. Но его словно парализовало, ноги не слушались, будто их не было вовсе, да и самого тела тоже; хотелось глотнуть воздуха и закричать изо всех сил, но голос пропал, а вместе с ним и воздух словно испарился; тем временем фигура приближалась. И вдруг начала распадаться, ее очертания изменились, слились с зеленоватым горизонтом и исчезли. Вот уже расплылась и линия горизонта, остался только страх — абстрактное, беспричинное чувство страха. Оно целиком завладело Давидом, но надолго или нет, сказать было невозможно, ибо время превратилось в необычайно растянутое настоящее. Давид встретился с ним один на один.
И все-таки попробовал запомнить сон. Правда, ничего не вышло: мгновение он еще цеплялся, не понимая толком, за что именно, но стоило ему пошевелиться, как все покачнулось, закружилось и растаяло. Стало прошлым. Давид открыл глаза.
Одну за другой свет рисовал на потолке белесые кривые полоски. Через некоторое время они как будто пришли в движение и заколыхались. А когда на улице проехал автомобиль, вспыхнули на секунду желтым светом. Совсем рядом послышался шорох. Но Давид не повернул головы и продолжал смотреть в потолок, по которому тихо разливался поток света. Он чувствовал: что-то постепенно начинало проясняться.
Вырисовывалась система чисел. Система совершенной красоты, разрастаясь, образовывала все новые кристаллики, Давид всматривался и соображал. Он боялся даже пошевелиться. Все вокруг кружилось — мир за окном и комната, даже кровать будто бы медленно заскользила в пространстве. Только он не смел двигаться.
II
Пронзительный свист разрезал темноту. Рука привычно вытянулась и выключила будильник. Половина восьмого! Давид открыл глаза, сбросил гнет сновидений, сел.
Шел дождь. Капли ударяли по стеклу и стекали прозрачными кругами, разрывавшимися книзу. Голова раскалывалась. Во рту и где-то глубоко внутри все пересохло. Давид прокашлялся, откинул одеяло и выполз из кровати.
Голова закружилась, но лишь на несколько секунд. Он сразу же вспомнил про формулы: да, все были здесь, пока все здесь. Подошел к окну и распахнул створки. В лицо повеяло влагой, Давид зажмурил глаза. По улице сновали раскрытые зонтики, какой-то мужчина укрылся газетой, ребенок в дождевике прыгал по луже, потом задрал голову, и на мгновение их взгляды встретились, ребенок засмеялся. Дворник подметал осколки стекла, с его плаща ручьем стекала вода. Рядом возвышался обезглавленный фонарь.
Давид отступил назад, закрыл окно и тяжело опустился в кресло. Долго не сводил глаз с письменного стола. Потом бросился к телефону.
— Да? — Фрау Виммер по-прежнему приходила в институт раньше восьми.
III
Гравий скрипел под ногами. Легкий туман повис в воздухе, окрашивая его в серый цвет. На небе одна за другой зажигались звезды. Давид опустился на скамейку в парке. Через некоторое время заметил, что рядом на покрытой лаком деревяшке спит стрекоза. Фонарь в мельчайших подробностях освещал изящную сеточку на ее неподвижных крыльях.
«Старая истина, — подумал Давид. — В природе нет пустоты. Старейшая истина. Ни одного шва, ни единой трещинки. На этом все зиждется. И это каждому известно.
Ну а если все же… Если они есть? Эти швы и трещинки, зияющие отверстия в ткани природы, если все же ткань дырявая? Мир выстроен по законам, без них мы затерялись бы в хаосе и во мраке…»
Теперь звезд прибавилось. Незаметно наступила ночь. Огни с земли и далекие-предалекие светила в небе сливались, умножаясь числом своим вдвое, на черном фасаде единственного в городе высотного здания.
«А если я нашел ошибку? Не случится ли, что меня… Не должен ли кто-нибудь меня…»
IV
— Ну и что? — удивился Марсель. — Бродяги умирают каждый день. Несчастные случаи происходят постоянно. Ты что себе думаешь? Возомнил себя великим, да?
Давид отставил чашку в сторону.
— Это открытие может сделать каждый.
— Но ты первый?
— Вроде того.
V
— Я не опоздал?
— Опоздали. Присаживайтесь.
Профессор Граувальд сидел, как обычно, за письменным столом. Давид подумал, что, пожалуй, только в таком положении его и видел. Седые, как всегда нерасчесанные волосы стояли торчком и на фоне окна казались очень тонкими и прозрачными. Лицо напоминало картошку: круглые щеки, мясистый нос, крохотные, глубоко посаженные глазки и стеклянный взгляд. К этому прилагался черный костюм и широкий багровый галстук. За Граувальдом высился стеллаж с книгами в кожаных переплетах и с золотым тиснением на корешках; полное собрание «Граней физики». Дождь, не утихая, барабанил по стеклу, подтверждая неизменность настоящего.
— Если речь идет об исследовательском проекте, господин Малер, то на следующий год все средства уже…
— Нет, — перебил Давид, — речь о другом. Я хотел бы вам кое-что изложить.