Радость и страх. Рассказы

Кэри Джойс

Артур Джойс Лунел Кэри (Arthur Joyce Lunel Cary), 1888 — 1957, — ирландский писатель-классик, поэт, эссеист и художник. Выдающийся представитель реалистической традиции, он написал 15 романов и несколько томов эссеистики и поэзии.

В сборник его избранных произведений вошел один из его лучших романов «Радость и страх», история одной женской судьбы, изображение социально-бытовых перемен в английском обществе на фоне британской истории первой половины нашего столетия. Включены также рассказы из сборника «Весенняя песня».

РАДОСТЬ И СТРАХ

(роман, перевод М. Лорие)

1

Когда миссис Баскет уверяла, что ее дочь - совсем особенный ребенок, друзья и знакомые согласно кивали. Они ахали, слушая рассказы о том, как девочка, обследуя погреб, наелась угля, чтобы узнать, каков он на вкус; как она, знакомясь со спичками, подожгла занавески в детской и чуть не спалила весь дом. Они восторгались ее заливистым беспричинным смехом и воплями ярости, ее эгоизмом и жадностью; а вернувшись домой, говорили, что в общем-то Табита Баскет - самая обыкновенная девочка, к тому же и красотой не блещет. И сокрушенно добавляли, что нелегко придется в жизни некрасивой девочке, у которой мать такая болезненная и слабая, а отец такой греховодник.

Доктор Баскет, надо сказать, был повинен в двух серьезных грехах, которыми он и губил удачно начатую карьеру: он немного опередил свое время по части лечения больных и немного отстал от него по части образа жизни. Он любил веселые пирушки и анекдоты, которых не спасали в глазах ханжей цитаты из античных авторов. Для блюстителей мещанской благопристойности всякая латынь отдавала папизмом, а все непонятнее было безнравственным. К тому же Баскет, подобно другим старым вигам, сочетал радикальные политические взгляды с презрением ко всяким новшествам. Он был последним врачом в своем графстве, который в поездки к дальним пациентам отправлялся верхом, и, когда он по дороге останавливался промочить горло, его сытая чалая кобылка, привязанная у забора, утверждала старых дам в убеждении, что он пьет. А для старых дам слова «он пьет» означают, что человек пьет без меры. И когда он отказывался прописать им любимое слабительное, когда заявлял, что все слабительные - измышление дьявола и только отравляют человеческий организм, они решали про себя, что он - горький пьяница, помешавшийся от алкоголя. Им-то было доподлинно известно, что без частых доз слабительного человеческий организм приходит в столь же плачевное состояние, как дом, в котором засорилась канализация; и все объявления и рекламы подтверждали эти их научные фантазии.

Доктор Баскет все беднел и беднел и наконец, после смерти жены, и вправду запил. По счастью, его сын Гарри в двадцать шесть лет тоже получил диплом врача и унаследовал его практику. А младший Баскет, с детства отрезвленный сумасбродством отца, неукоснительно шел в ногу с веком, не отставая и не забегая вперед. Слабительные он прописывал, но самые модные, и завел одноконную каретку, которая, дожидаясь у подъезда пациента, прибавляла престижа всей улице. Старый Баскет, уже переваливший на седьмой десяток, подсмеивался над сыном, считая его тупым работягой и приспособленцем; но молодому человеку попросту не хватало воображения, и, может быть, именно благодаря этому он был не только хорошим домашним врачом, но и хорошим сыном. Он мог бы даже нажить состояние, после того как Фруд-Грин в 1888 году обрел собственную железнодорожную станцию и стал пригородом Лондона, но этому помешала его женитьба на женщине с расточительными вкусами.

Как и многие другие положительные молодые люди, не снисходящие до флирта, он пал жертвой первой же решительной девицы, пожелавшей им завладеть, и в двадцать восемь лет уже был рабом в собственном доме. И убил родного отца. Ибо молодая жена терпеть не могла старого Баскета и не замедлила довести дело до схватки, в которой, конечно же, одержала победу. Старик, и в поражении сохранив гордость, не стал жаловаться Гарри, которого семейная ссора повергла в полную растерянность, а перебрался в меблированные комнаты, где через полгода и умер.

Табите в то время было четырнадцать лет, она была маленькая, худенькая, толстогубая и курносая, с большими, слегка навыкате глазами и тяжелой каштановой косой. И по-прежнему ничего особенного в ней не было, разве что самая ее обыкновенность проявлялась как-то неуемно. Отметки она получала чуть хуже, чем другие средних способностей девочки ее лет; чуть серьезнее других влюбилась в учителя музыки и в первую ученицу; была среди своих сверстниц самой большой неряхой и придирой, и больше других презирала мальчиков, и чаще других хихикала в церкви и в воскресной школе.

2

Табита, хоть и воевала с Гарри почти непрерывно, любила его, потому что знала, какой он хороший. Она уважала его за честность - никогда он не пытался купить ее расположение, никогда не поддавался на ее слезы. И она со своей стороны изо всех сил старалась не плакать, когда он ее бранил, и, будучи горда и самолюбива, как большинство детей, во избежание дальнейших выговоров заставляла себя на некоторое время отнестись к ученью посерьезнее.

Что до ее религиозного воспитания, то хотя домашние проповеди старшего брата только выводили ее из себя, но такие слова, как любовь к ближнему, истина, доброта, Иисус, всегда находили в ней отклик, так что даже скучноватое, из недели в неделю одинаковое воскресное богослужение будоражило ее совесть и порождало решение отныне вести праведную жизнь. И вообще после смерти отца, почти совпавшей с ее пятнадцатилетием, когда чувства ее разом сосредоточились на ней самой, она словно переродилась. Под наплывом новых физических ощущений она яростно осудила хихиканье и всяческое потакание женским слабостям, таким, как влюбленности, последние моды, пудра, романы про любовь. Все это теперь называлось чушь. И, впервые составив себе понятие о том, что есть хорошее поведение, она с жаром - с чрезмерным жаром, что было для нее так характерно, - взялась претворять это понятие в жизнь. Она стала не в меру добродетельна и строга. Ходила в церковь по всем церковным праздникам. В семнадцать лет, наделенная полномочиями старшеклассницы, беспощадно пресекала шалости и проказы. Она даже ополчилась на велосипеды, обнаружив, сколь широкие врата они открывают для греховного любопытства и недозволенной свободы. Учительницы видели в ней надежную опору, зато младшие школьницы ее отнюдь не обожали. Очень уж она была суровой и грозной. И хотя росту в ней было всего пять футов и два дюйма, даже куда более крупным девочкам, уступавшим ей дорогу на спортивной площадке, казалось, что она смотрит на них сверху вниз.

Табита уже твердо решила, что сама будет зарабатывать себе на жизнь. Иными словами, она, как и ее отец, немного опередила свое время. Но у нее имелись на то веские основания: денежные затруднения Гарри, пока он только утверждался на развалинах отцовской практики, и ненависть к его жене Эдит.

Эдит - видная, пышная, грубоватая, любительница шикарно одеться и сытно поесть, вечно недовольная мужем, как всякая женщина, которую слепо любят, - была словно создана для того, чтобы возбудить ненависть молоденькой девушки во власти новых идей и растревоженных чувств. Табите была противна даже ее красота и положение, которое она занимала в местном обществе как общепризнанная львица и законодательница мод. «Ездит на Оксфорд-стрит, тратит деньги бедного Гарри, а все для того, чтобы пустить людям пыль в глаза». Она не выносила даже шелеста шелковых юбок Эдит, даже запаха ее пудры.

Целых полгода Табита была твердо намерена стать миссионершей в Китае, желательно среди самых темных язычников. Но этот план рассыпался прахом, когда в Кедры приехал погостить один миссионер, который, хоть и был героем, был еще и очень нетерпим к современным женщинам. При виде женщины на велосипеде он испытывал ужас и скорбь, а папироски, которые курила Эдит, едва не вынудили его искать другого пристанища.

3

В эту самую минуту, как и в предыдущие несколько дней, из-за угла показался молодой человек, нарядно, даже кричаще одетый - серый, перец с солью, костюм со стоячим воротником, синий галстук бабочкой, серый котелок, надвинутый на правую бровь, - и устремил на окно Табиты глаза, такие же синие, как его галстук. Одновременно он стал быстро вертеть в пальцах правой руки до блеска отполированную желтую тросточку, а левой рукой подкрутил кверху кончики своих золотистых усов.

На Табиту, хоть она видела его не впервые, его появление в эту минуту и в особенности его взгляд подействовали как удар. Правда, появился он в свое обычное время, в половине десятого, но на время она раньше не обращала внимания - или ей так казалось.

Она ринулась обратно к роялю и снова набросилась на свои гаммы, играла их с обычным остервенением и бормотала про себя: «Противный человек, если он воображает, что я подошла к окну, чтобы на него полюбоваться, так он очень ошибается. И какая невоспитанность! Понятно, почему его не приняли в клуб».

На самом же деле молодого человека по фамилии Бонсер забаллотировали при выборах в теннисный клуб по нескольким причинам. Он не здешний житель. Он кругом в долгах. И хотя он говорит, что денежные затруднения у него временные, пока не кончилась тяжба, в результате которой он получит большое наследство, ему почему-то - скорее всего, из-за его красивой внешности - не верят.

Табита, встретив этого молодого человека на общественном балу и протанцевав с ним три танца, потому что он оказался хорошим танцором, с тех пор о нем почти и не вспоминала. Слишком она занята музыкой, ведь музыка - дело всей ее жизни. И теперь она опять заслоняет от себя его существование блестящими пассажами для левой руки, которая у нее еще отстает от правой, и вспоминает только два дня спустя, когда он попадается ей навстречу на Хай-стрит.

4

И она могла бы возненавидеть Бонсера, если-бы однажды за утренним завтраком Эдит ей не сказала:

- Почему-то этому молодому человеку Бонсеру очень нравится глазеть на твое окно, притом как раз тогда, когда ты перестаешь играть.

Табита чувствует, что ее брат, не отрываясь от еды, перенес свое внимание с яичницы с ветчиной на нее. Челюсти его продолжают жевать, но верхняя часть лица выражает тревогу, и это ее раздражает.

- По-твоему, я, значит, его высматриваю? - спрашивает она запальчиво.

- Нет, милая, конечно, нет. Но ты ведь с ним знакома? Вы то и дело вместе прогуливаетесь по Хай-стрит.

5

Пять дней спустя она сидит в номере захудалой гостиницы в Блумсбери

[1]

. Гарри она оставила записку, но адреса своего не дала, и, хотя на пальце у нее кольцо и в книге приезжих она записана как миссис Ричард Бонсер, она еще не замужем. Оформить брак по дороге в гостиницу не удалось, потому что, как объяснил Бонсер, в бюро регистрации браков что-то напутали. Сейчас он поехал туда все уладить, и Табита ждет его, разрываясь между страхом и восторгом, как человек, впервые прыгающий с парашютом из гондолы воздушного шара. Она думает: «Но как все нехорошо получилось, как жестоко по отношению к бедному Гарри. Что он подумает, когда прочтет мою записку?» И не испытывает ни малейших угрызений совести. Для них нет места - слишком много других чувств теснится у нее в душе.

Вихрем врывается Бонсер. На нем новый серый костюм, шикарнее прежнего, в руке котелок. Этот костюм и глаза Дика, его волосы, кожа, усы, фигура, повадка, жесты так восхищают Табиту, так завораживают ее, что она только их и видит. Бонсер взбешен. Он швыряет свой замечательный котелок на кровать и кричит: - Эти болваны, будь они прокляты, сказали, что нам придется подождать.

- Милый, ты бы поберег свою шляпу. - Аккуратная школьница берет шляпу в руки движением, похожим на ласку.

- Черт знает что, а все потому, что какой-то олух неправильно написал мое имя. Хорошо еще, что мы здесь записались как мистер и миссис... можно ничего не менять.

До сознания Табиты что-то наконец дошло.

Рассказы

СЛАВА ЛУНЫ

(перевод Н. Волжиной)

Дети играли в похороны. Маленький темноволосый мальчик лет шести лежал в ящике из-под апельсинов на краю ямы, полной сухой листвы. Глаза у него были закрыты, скрещенные руки покоились на груди. Ящик был ему не по росту, пришлось согнуть ноги в коленях и вывернуть их набок, чтобы казаться совсем плоским и как можно больше походить на мертвеца.

Коренастая девочка не старше десяти лет, круглолицая, смуглая, держала конец скакалки, пропущенной под ящиком. Другой ее конец был в руках священника - одного роста с девочкой худенького светловолосого мальчугана с узким, необыкновенно длинным носом и с большими серыми глазами, вытаращенными от нетерпения. Кухонный фартук, пришпиленный к плечам его свитера, должен был изображать стихарь. Он держал в руках сложенный пополам газетный лист и, будто бы читая по нему, произносил удивительные фразы, подхваченные в церкви или по радио. Выговаривал он их напевно, каким-то особым, напряженно дрожащим голосом - так, как они звучат на службе в англиканской церкви, и упивался величием этих слов и собственным успехом в роли священника.

- Мы подобны траве. Утром она зеленеет, а вечером подсекается и засыхает, и поест нас червь.

У мальчика в ящике дрогнули длинные ресницы, он моргнул. Совсем маленькая беленькая девочка, стоявшая у ящика в качестве плакальщицы, не смотрела на него, она не сводила своих круглых зачарованных глаз с говорившего. Губы у нее то и дело шевелились, когда она старалась повторять за ним его слова.

Священник приостановился, вспоминая, как там дальше, и вдруг возгласил - громко и так же драматически: - Последний наш враг - смерть, ибо она все покорила под ноги свои... Ну давай, Мэг!

ЗАГАДОЧНАЯ ИСТОРИЯ

(перевод Л. Беспаловой)

Мой друг Нед Симпсон вечно твердит, что ему опостылел Сити; он, чего бы это ни стоило, вырвется оттуда, не даст Сити себя доконать. Мы не придавали особого значения его словам, нам тоже опротивел Сити, вернее сказать, работа, передряги, галдеж. Но почти для всех нас отпуск тянулся слишком долго. Уже через две недели нам хотелось вернуться к работе, передрягам, галдежу - словом, к жизни. Но когда мы брюзжали на Сити, наши жены только улыбались, кто мудро, кто печально, и пропускали наши слова мимо ушей. Лишь жена Неда тут же приступала к нему: «Раз так, почему ты не бросишь Сити? Почему продолжаешь эту жизнь? Ты же сам говоришь, что в этом нет никакой необходимости. Тебе скоро шестьдесят, еще год-другой - и время будет упущено».

Наш друг Грейн, он чаем занимается, говорит, что Нелл не видит дальше своего носа, поэтому ей ничего не втолкуешь. «Женщины, - говорит он, очень похожи на Бурбонов, только они гораздо живучей. Они ничего не забывают и ничему не учатся. Весь опыт, накопленный человечеством, для них - ничто, они каждый день начинают жизнь заново».

Пришлось признать, что Грейн говорит дело, о Нелл, во всяком случае.

Но мы ее не осуждали. Она была такой преданной женой. Она была предана Неду душой и телом, как нередко бывает с бездетными женами. К Неду она относилась как к единственному сыну и мужу разом; вот уже много лет кряду она плакалась, что толком не видит Неда. Утром он так спешит на поезд, что слова путного от него не дождешься - знай клянет дурацкое расписание; вечером возвращается домой такой усталый, что с порога объявляет: «Ничего не говори - я совсем вымотался».

Так вот, когда Нелл заводила речь о том, что пора бы Неду уйти от дел, он, к нашему испугу, отвечал: «И правда, зачем я упорствую? Почему не поставлю на всем этом крест? А я вам объясню: кишка тонка - вот почему. Потому что от меня ничего не осталось, кроме арифмометра да кучи биржевых телеграмм. Спрашивается, с какой стати я тяну лямку? Сити вошел у меня в привычку, в дурную привычку. Похуже наркотиков. От них хоть получаешь радость, пусть ненадолго. Они что-то дают взамен». И Нед клялся, что и полгода не пройдет, как он бросит работу.

ПОВЗРОСЛЕЛИ

(перевод М. Кан)

Роберт Куик, возвратись из служебной поездки, обнаружил дома записку от жены. Она вернется в четыре, но дети - в саду. Он бросил на столик шляпу и, не снимая темной пиджачной пары, которую терпеть не мог, сразу направился в сад.

Он успел соскучиться по двум своим маленьким дочкам и с нетерпением предвкушал, как они его будут встречать. Честно говоря, он надеялся, что они, как часто случалось раньше, будут ждать его на повороте дороги, чтобы остановить машину и доехать до дому вместе с ним.

Сад у Куиков был запущен и одичал. Не считая огородика у пруда да грядки, на которой миссис Куик выращивала цветы для дома, к нему годами никто не притрагивался. Над чахлыми лавровыми деревцами и неподрезанными кустами роз скособочились, доживая свой век, старые яблони. На долговязых поломанных стеблях поникли останки георгинов и дельфиниумов.

Вначале для подобного небрежения была та отговорка, что сад предназначен детям. Пускай себе делают в нем что хотят. Истинная же причина заключалась с самого начала в том, что супруги Куик в равной мере были равнодушны к садоводству. К тому же миссис Куик была слишком загружена обязанностями в семье, муниципальном совете, церковном приходе, а ее муж - обязанностями по службе, чтобы уделять свободное время занятию, которое на обоих наводило тоску.

Но со временем отговорка стала истиной. Сад принадлежал детям, и Куик этим даже гордился. Он любил хвастаться своим запущенным садом, так не похожим ни на один соседский с ровно подстриженной травой и прополотыми цветочными грядками. Сад воплощал для него теперь торжество воображения, и в этот послеполуденный час он с новой силой ощутил очарование его нетронутости, как некоего шедевра среди подражаний.

МОЛОДОСТЬ БЫВАЕТ ТОЛЬКО РАЗ

(перевод Л. Беспаловой)

Ярмарка была в разгаре - шел пятый час жаркого сентябрьского дня, а пекло все сильнее. На рыночной площади надрывались кто во что горазд двадцать каруселей, высоко в воздухе густым облаком желтого дыма стояла пыль - казалось, это курится разгоряченная, возбужденная толпа. В ней, как в прикрытом валежником костре, то и дело что-то ворошилось. С первого взгляда толпа представлялась темной, монолитной массой - так плотно деревенские жители в выходных костюмах сбились в кучу перед ларьками. Но если всмотреться, в массе наблюдалось клокотание и так же, как из подернутого пеплом костра вдруг выбивается язык пламени, из толпы выбивалась компания девиц или парней. Эти перекрикивающиеся, пересмеивающиеся юнцы там и сям прокладывали себе дорогу сквозь толпу, выбирая для прорыва наиболее трудные, неприступные участки.

И дородные матери семейств, и запарившиеся батраки с невозмутимыми лицами уступали им дорогу. Даже у церкви, на самой окраине ярмарки, уже за рыночным крестом, в этом освященном традицией тихом уголке, молодежь, словно сговорившись, никак не стесняли, признавая ее право вволю погулять на ярмарке.

В проулке между церковью и кладбищем, на чьей низкой ограде примостились задерганные родители и уморившиеся старики, два перепачканных мальчугана дули что есть моча в свистульки; по тому, как нахально они носились по ногам стариков, как с разбегу врезались им в колени, видно было, что безобразничают они вполне сознательно. И бабки, и деды, примостившиеся на кладбищенской ограде, покорно поглядывали на шалунов и поспешно, неуклюже, но безропотно поджимали оттоптанные ноги. Цыганка, кормившая подле паперти своего ребенка, приложив его к длинной прорези в черном корсаже, не обращала на них внимания. Когда же шалуны наконец добрались и до цыганки, она лишь ожгла их глазами, но не сказала ни слова, только локтем прикрыла головку ребенка и проводила шалунов бешеным взглядом. Ее цыганской злобе против всего мира в этот день пришлось смириться с ударом, нанесенным детьми.

Когда в эту тихую заводь ворвались три девчонки лет по шестнадцати, в низко вырезанных платьях, с ярко накрашенными губами и высокими башнеобразными прическами, сплошь в завитушках на манер индийских храмов, все лица словно по команде повернулись к ним.

Девчонки бежали гуськом, все время озираясь, будто их преследует погоня. На всех трех красовались розовые бумажные шапки; на их тульях было написано крупными черными буквами: «Не робей, целуй скорей». А у замыкавшей шествие белобрысой девчонки, почти подростка, курносенькой, с толстыми, оттопыренными губами, поперек вздернутых вверх, круглых как крикетные шары грудей шла через плечо к талии золотая надпись: «Полюби меня».