Порядок в культуре

Кокшенева Капитолина

Капитолина Кокшенева — не просто критик, но исследователь, и не просто исследователь, но поисковик. В основе ее творческого метода — отнюдь не бесстрастный анализ происходящего в искусстве, но заинтересованный поиск того, что поможет человеку обрести животворную связь с историческими судьбами своей страны. Поиск сил, что в конечном итоге свалят с русской культуры саркофаг, старательно натягиваемый на неё ревнителями трупного модерна и «универсальных ценностей». Новая книга Капитолины Кокшеневой исследует современную прозу, кино, театр, живопись и дает ответы на самые жгучие вопросы нынешнего культурного бытия.

Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

Статьи, интервью, публицистика

РАЗДЕЛ I

Интервью

Будь реалистом — требуй невозможного!

Захар: Русская литература начала XXI века, что с ней происходит: расцвет, упадок, стагнация. Удивительное дело: мнения раздаются самые разные. Твоё мнение каково?

Капитолина:

Опуская человека в адовы глубины, низвергая в бездны, современная литература занимается уничтожением человека. И делает это с размахом и смаком. Борьба с человеком в современной литературе идет давно и упорно. Человека настойчиво превращают в нуль, в ничто. Если посмотреть на историю новейшей литературы в целом (начиная с 80-х годов XX века), то это будет история измен и страхов. Сначала изобличали «совка» (подлейшее слово), потом боялись величия «империи зла», дальше заселяли литературное поле уродами, говноедами, гнусняками, слизняками, извращенцами и прочими гадами. Но все это мне мало интересно.

Меня интересует судьба той литературы, и тех писателей, которые не хотят и не могут поставить себя в независимое положение от национальных интересов, от русского человека (что очень часто делала и делает так называемая «элита», интимная сторона жизни которой состояла в последние годы преимущественно в том, что она занимала позиции элегантного и последовательного — этакого «брехтовского» — отстранения от «местных» традиций и интересов). А поскольку настоящие писатели есть, и талант их в силе и зрелости, и перо их способно одолеть темы самые трудные, твердые породы жизни — то нет никаких оснований плакать о судьбе русской литературы. Судьба эта замечательна. Вера Галактионова, Олег Павлов, Петр Краснов, Михаил Тарковский, Борис Агеев, Анатолий Байбородин, Александр Потемкин, Анна и Константин Смородины, Виктор Николаев, Лидия Сычева, Сергей Шаргунов — таланты разнообразные, яркие. Да, сегодня нет единого культурного языка, нет общего поля ценностей. Да, сегодня истина воюет с красотой, красота враждует с добром, а добро отбивается от атак правды. Идет серьезная война — война ценностей. И в ней принимают активное участие все, в том числе и тот, кто заявляет, что он «просто делает литературу». Тем не менее, я думаю, что ты согласишься со мной (поскольку и тебя я включаю в круг названных и званых), — согласишься, что все названные писатели пребывают между собой в некотором родстве. Все вы готовы защищать человека, спорить о ценностях. Все вы никогда не отказывались от этического в дискурсе современной культуры. Все вы не испугались бремени исторической ответственности и связанной с ней жертвенностью. И каким бы сильным не был террор нынешней среды, с ее культурным ширпотребом и глянцевым имморализмом — культурная доминанта времени, сердце времени стучит все же в вашей, настоящей русской литературе.

Тостер, блендер, плеер и ресивер, или Вы говорите по-русски?

— Капитолина Антоновна, у Вас нет ощущения того, что в России искусно и искусственно вытесняются традиционные для русской культуры языковые, в широком понимании, нормы, и, как никогда, обострилась борьба за то, каким образцам в языке следовать?

— «Испещрение речи иноземными словами вошло у нас в поголовный обычай, а многие даже щеголяют этим, почитая Русское слово, до времени, каким-то неизбежным худом, каким-то затопанным половиком, рогожей, которую надо усыпать цветами иной почвы, чтобы порядочному человеку можно было по ней пройтись»…

Эти замечательные, точные и сочные слова сказал Владимир Иванович Даль. И тут названо все, что бывает актуально во времена обновлений и реформ. Да, наша жизнь государственная, культурная, социальная изменилась так резко, что язык стал буквально «болеть», подчиняясь этим переменам, отражая эти перемены, но и сопротивляясь насильственным новациям. Язык, как и всё в культуре, живет и глубинной (тут перемены идут медленно, с большой выбраковкой многих неорганичных слов) жизнью, так и жизнью современной. В последней, как известно, часто бывает важна именно мода. Интеллектуальная мода, языковая мода — вещь жестокая. Не случайно ведь тонкий слововед Даль с иронией говорить о неких языковых перлах («цветах иной почвы»), которые требуется рассыпать перед «порядочным» человеком. Этот «порядочный человек» вместо русского слова «устойчивый» будет сегодня говорить «стабильный» (англ.); а, между тем, вслушайтесь: в «устойчивом» — больше богатства, больше вмещено смысла. И «устои», и «стояние». Все крепко, надежно, отсылает (устои) вообще в глубь памяти и нрава. А «стабильный» — ну, сами, видите, безцветное и безвкусное слово. Смотрите, еще пример — часто слышим слово «уникальный» (от лат. Unicum — единственный). Уникальный да уникальный. А теперь попробуем найти слова русские, родственные слову «единственный». Тут и бесподобный, и исключительный, и неповторимый, и небывалый, и необыкновенный, и неслыханный, и беспримерный, и неподражаемый. Но почему-то эти отменные и богатые слова выпадают из нашего употребления, а мы все талдычим — уникальный. Не мной замечено, но сто раз сказано и специалистами, и не специалистами, а просто наблюдательными русскими людьми, что сегодня мы особенно усиленно заимствуем экономический, коммуникационно-компьютерный язык, и вообще массу слов произносим по-английски, будто нет уже им и русского эквивалента.

Мы видим ясно, что к словам иностранным мы только

«Русское национальное искусство существует»

— Вы известны как один из наиболее авторитетных критиков, принадлежащих к почвенническому лагерю современной русской литературы. Как вы думаете, какие процессы, происходящие в изящной словесности наших дней, являются определяющими?

— Современная культура раздроблена, и сам принцип дробления, увы, до сих пор остается выгодным. Выгодным для тех, кто стимулирует потребление культурного продукта низкого качества. Я считаю, что определяющим может быть только существенное. Если «для всякого народа величайшее и важнейшее целое есть он сам» (Н. Дебольский), следовательно, первичный и главный критерий для оценки культурного творчества нации (куда непосредственно входят и творцы-художники) следует искать в ней самой, а не среди европейских экспертов по культуре, не среди наших сторонников перманентной культурной революции. Определение цели культурной деятельности с позиций самобытного развития налагало бы обязательства, требовало выбора приоритетов, приводило к конфликтам, из культурных быстро превращающимся в политические. Ведь любая определенная оценка в культуре сегодня тут же трактуется как «нарушение прав человека» и «свободы печати». Вспомните, стоило только молодежному движению «Наши» публично сжечь книги В. Сорокина, как раздались предупредительные окрики о «тоталитарной угрозе». Конечно, благоразумный человек не будет считать, что государство способно создавать культурные шедевры, — нет. Но государство способно проводить политику, направленную на возрастание серьезного и качественного, нерыночного и национально-ценностного в культурном пространстве, в котором закону стоимости противостоял бы закон ценности. И такой опыт нам известен: в XVIII веке пусть и искусственная возгонка своих, отечественных «северных Расинов и Корнелей», дала все же неплохие результаты. Перевели всю античность, создали систему жанров отечественной литературы, воспитали вкус к художественности и изящному чтению, достигли в русской светской культуре европейского уровня художественности. Важна, принципиально важна сама государственная установка на прирост национальной культурной почвы. Это миф, что русский XVIII век был подражательным и европейски зависимым в культуре.

Сегодня сами культурные группы определяют (или не определяют) цели своей культурной деятельности. Все зависит от взгляда. Но, как известно, один взгляд у человека, который идет за плугом (взгляд от земли), другой взгляд у обращенного к небу во время молитвы, третий — рыскающий по прайс-листу рыночной культпродукции.

Для меня актуальным и определяющим в литературе остается все то, что связано с традицией, с обновлением ее, — ведь «подлинное обновление и есть способ существования традиции, раскрытие того, что еще не раскрыто, но пребывает в глубине народного духа» (Н.П. Ильин). Этим талантом обновления традиции и умением удерживать русский дух в литературе обладают Геннадий Головин, Олег Павлов и Вера Галактионова, Владимир Личутин и Николай Калягин, Леонид Бородин и Василий Дворцов, Лидия Сычева и Зоя Прокопьева, Петр Краснов и Борис Агеев, Александр Сегень и Михаил Тарковский, Виктор Николаев и Анна и Константин Смородины, Николай Зиновьев и Николай Рачков. Именно они утверждают своим творчеством русский тип прозы.

«Я ненавижу принцип равенства в культуре»

— Капитолина, завершая работу над книгой «Русская критика», вы, конечно, всё обдумали. Значит, подходящий момент для разговора о ситуации в критике, в литературе и вообще в культуре, о чём книга?

— Моя книга — о русском типе культуры, о русском человеке в современной литературе, о достоинствах, соблазнах и искушениях нашего времени. Вы правильно подметили мои опоры в критике — я люблю Аполлона Григорьева и Николая Страхова. Первый обладал удивительным эстетическим чутьём, и, будучи натурой страстной, «органической», всё же никогда не ошибался в своих оценках современной ему литературы — это бывает редко, чтобы позже сама история утвердила григорьевские критерии в пространстве вечных ценностей. Страхов был другой — его глубокий ум пленяет, его три книги «Борьба с Западом в нашей литературе» (увы, до сих пор не переизданные) — целая энциклопедия русской философии и культурологии. Вот бы «Литературной России» представить его на страницах своей газеты — это была бы значительная акция. Моя статья о Страхове есть в книге, а впервые она была напечатана в 175-летний юбилей критика и философа в газете «Российский писатель» (кажется, это была единственная юбилейная публикация).

— Ваша предыдущая книга называлась «Революция низких смыслов», в ней было больше, чем здесь, споров с либеральными критиками о литературе. В «Русской критике» названия разделов звучат программно: первый — «Наша обязанность — понимать себя», второй: «Их место — в подполье культуры», третий: «На границе», и самый обширный четвёртый имеет утверждающее, позитивное направление: «Традиция — это актуально». Такое системное построение, такой широкий охват позволяют видеть в книге не просто сборник статей, но концепцию, в которой рассматривается культура от подполья до вершин.

— Вы правильно меня поняли — я, собирая книгу, пыталась дать, насколько хватило сил и знаний, картину современной литературы с позиций почвенничества, которое для меня является личной мировоззренческой (этической и эстетической) ценностью. Чем больше мы ощущаем наступление рынка на творчество и культуру, чем активнее распространяется мировой культурный продукт низкого качества (а другого он и быть не может), тем актуальнее для русской культуры пафос национального эгоизма (почвенничества), под которым я понимаю сосредоточенность на самих себе, на своих проблемах, на самопонимании, на развитии своего, а не на «достижениях» глобальной культуры. Ещё в XVIII столетии блистательный актёр, драматург Пётр Плавильщиков писал: «Русский человек обладает неудобопостижимой способностью всё понимать». Да, мы доказали, что можем легко «догнать Америку» как мирового лидера этого самого удешевлённого культурного продукта, преподносимого в яркой оболочке дешёвого мистицизма. Мы быстро, чрезвычайно быстро, прямо по Плавильщикову, состряпали свою серийную литературу и сериалы на телевидении, свои блокбастеры и бестселлеры. Огромный массив поп-культуры (или геокультуры) есть, но, кажется, уже многим становится понятно, что всё это в большинстве своём культурный хлам и сор, и никогда миру такая культура, произведённая в России, не будет интересна. Этого «добра» у них и у самих довольно. Борьба за влияние в пространстве массовой культуры закончилась значительным успехом, например для Александра Проханова, он как раз самый яркий пример того, что нужно делать, чтобы тебя пустили в медиа-пространство. Он приобрёл ещё и медийный статус, но и заплатил за это немало, вплоть по понимания простыми сторонниками нынешней его деятельности как приспособленческой. Проханов мне даже симпатичен как дерзкий тип человека, но способность его самозабвенно «увлекаться» чем-то одним или кем-то просто чрезмерна (только, прошу, не нужно здесь ссылаться на широту русского человека — прохановские риски слишком выверены и слишком явно «застрахованы», чтобы вписываться в эту «формулу»). Я считаю, что поворот Александра Андреевича в сторону рынка начался с «Господина Гексогена», о чём и написала в своё время, кстати, без всякого заказа кем-либо. Написала и принесла в «Российский писатель», Дорошенко воспел гимн моей смелости и напечатал. Но я не считала, что делаю что-то особенное — просто внимательно прочитала роман, написанный после «Идущих в ночи». И увидела перелом. И, как показала «жизнь в искусстве» А.Проханова, оказалась права. Впрочем, и Александр Трапезников научился совмещать в своём творчестве вещи серьёзные и популярные, востребованные, но всё же различие есть — Трапезников никогда не считал себя писателем-политиком.

Проще плыть по течению

— Уверена, что ситуация на современном книжном рынке, в том числе рынке православной литературы, для Вас небезразлична. Как Вы ее оцениваете?

— Я не профессиональный издатель, но профессиональный критик и преподаватель — в Институте бизнеса и политики я заведую кафедрой журналистики и преподаю историю литературы XIX и XX века, в том числе новейшую. Поэтому у меня есть некоторое представление о том, что происходит сейчас в мире книг — эта тема мне близка и для меня интересна.

За последние двадцать лет в России было выпущено множество книг, в том числе православными издательствами. И сейчас можно найти и прочесть любую книгу, получить ответы на любые вопросы — что, конечно же, можно назвать грандиозным прорывом.

Но оказалось, что одного этого недостаточно. Люди сами должны задаться вопросом: зачем им читать? И если читать, то что? Какую именно литературу? И на какие вопросы они хотят найти в книгах ответы?

РАЗДЕЛ II

Люди

Вологодский однодум

У фермера Олега Подморина (Хозяйство ЗАУЛОМА Кирилловского района Вологодской области) в аренде 150 гектаров земли. Из них 30 гектаров леса, 120 — пашни и сенокосов. На планируемое поголовье скота ему не хватает 400–500 га. Неужели в России мало земли?

Деревни по Кирилловской дороге, что начинается от Вологды и доходит до Онежского озера, все сплошь с богатой историей. Теперь по этому тракту все чаще встретишь автобусы с туристами, да легковые машины с бегущими на выходные из Вологды горожанами. Туристы устремляются посмотреть всемирно известные фрески Дионисия в соборе Рождества Пресвятой Богородицы в Ферапонтове и соседний Кирилло-Белозерский монастырь-воин, удерживающий не раз врагов Отечества на северных рубежах Руси. Жители города, в свою очередь, спешат на свои дачные сотки, на рыбалку на Кубенском озере, по ягоды и по грибы, которых тут изобилие.

Крестьянская жизнь на Русском Севере всегда была трудна — под стать ей и человеческие характеры. Волевые, упрямые, крупные. И стоят уже памятниками прежней крестьянской жизни, ее правильного и крепкого старого уклада, на библиотечных полках книги Федора Абрамова, Александра Яшина и Василия Белова. Литература выполнила свою миссию, сохранив навеки образ русского крестьянского лада. Но, увы, остался он теперь только в литературе — жизнь словно ушла в честные и отличные книги, да там и осталась.

А на земле, не раз уже сиротевшей, — то раскулачивали крепкие личные хозяйства, то банкротили и распродавали хозяйства коллективные — на земле этой северной все еще много разноцветья и разнотравья красоты природной, но мощной рукой хаоса разметало человеческий труд — работать на земле стало не модно, не выгодно, не престижно.

Сегодня трудно оставаться человеком

Еще недавно мы считали всерьез, что «Человек — это звучит гордо!» Еще недавно любили поспорить с фундаментальным принципом европейской философии, указывающей нам, что «Человек есть мера всех вещей». Сегодня картина тотально изменилась — человек откровенно изгоняется из искусства. Изгоняется из детских мультиков покемонами и прочими клонированными полулюдьми-полуживотными, изгоняется даже из кино. С актера берется компьютерное лекало, а дальше ему говорят: «Вы свободны!» Дальше уже компьютерные инженеры будут использовать его живой отпечаток в любом удобном визуальном плане, вплоть до виртуального.

Что сегодня реально можно противопоставить этому процессу? За что держаться молодому человеку, если ни один школьный курс не предлагает ему идеала и положительной программы — социальной, нравственной, культурной?

Издательство «Покров» и А.В.Бородина, написавшая учебник «Основы православной культуры», о. Андрей Кураев, также написавший свой учебник для школьного курса «Основы православной культуры» понимая «проблему детей», предложили именно культурный выход. Предложили узнать те базовые принципы, на которых вот уже более тысячи лет стоит отечественная культура. Уже, казалось бы, этот очевидный факт — потрясающей

живучести, устойчивости

в мире, где сто раз менялись правители и идеологии, приоритеты и представления, должен, по меньшей мере, вызвать уважение. Но нет. Идет активная борьба против учебника. А вернее сказать — против школьника, против наших с вами детей. Об учебнике нет резона рассказывать в данном случае подробно, так как ополчились то на него не по существу, то есть обсуждается не сам предмет, не качество ее, но всевозможные социальные, психологические, мировоззренческие «опасности».

Я никого ни в чем не хочу убеждать. Я хочу просто сравнить, что предлагает современная культура школьнику и что предлагает ему культура православная?

Во-первых, никакой учебник, естественно, не может научить человека верить в Бога. Авторы и не ставят перед собой такой цели. Учебник может научить уважать свою собственную культуру. Уважать,

Зачем читать?

Читая лекции перед школьниками, я часто слышу вопрос: «Какая пользе мне от чтения Толстого?» Действительно, какая польза будущему юристу, социологу, бизнесмену (а именно таковы престижные профессии) читать Тургенева, Пушкина, Достоевского? Очевидно, что-то очень серьезно изменилось, сдвинулось с места в нашей культуре и нашем сознании, если мы вообще задаем такой вопрос.

Читатель и книга, вообще-то, эта тема довольно драматическая. И таковой она стала с тех пор, как светская литература эмансипировалась от ораторской, проповеднической, церковной. Светская книга и светская ученость стали той заманчивой приманкой, что извлекала человека из Церкви. Не случайно ревнители благочестия еще в XVII веке писали: «Не учен диалектике, риторике и философии, а разум Христов в себе имам». «Заграждение уст» и разума представлялось способом хранения веры и благодати. А те, кто учил диалектике и риторике, подчас жили среди своих соотечественников в страхе. «Мы только и ждали, — говорил ученый муж, — что вот начнут нами начинять желудки днепровских осетров, или же того огнем, другого мечом отправят на тот свет».

Но общество постепенно во «вкус приводится», книг становится все больше, среди них — масса переводных. В XVIII веке переводами занимаются уже буквально все писатели, и даже Василий Майков, который не знал ни одного языка. Читать становится модным, кроме того, литературная мода формирует тип поведения человека. Во времена героев, «в столетие безумно и мудро» сама императрица Екатерина Великая прослезилась над державинской одой «Фелица». Литература воспитывает чувствительные сердца. Иногда страсть к чувствительности заканчивается трагично. Некоторые барышни, начитавшись сентиментальной повести Карамзина «Бедная Лиза» поступают просто абсолютно так же, как и героиня. Несчастная любовь, обманутые надежды и… прыг в реку! Вот и сокрушайтесь теперь о бедной Маше, Даше или Саше! Такое «прямое следствие», прямое действие, вычитанное из книги, конечно, было в более благочестивое время редкостью, но уж с тех пор будет регулярно повторяться, — вплоть до наших дней. А поскольку качество чтения, увы, снижается, то и мотивы действия тоже огрубляются…

Отец Серафим Роуз в одной из своих лекций 1982 года говорил: «Ребенок, приученный к

Наверное, самые обширные и зрелые отношения с читателям у литературы формируются тогда, когда и она сама созревает, — в «золотой век». Век XIX. В том то и дело, что «чтение с пользой» тогда и было навсегда отлито в свои классические (а значит — образцовые и здоровые!) формы. Именно тогда нам стали «близки, присущи Жуковский, Пушкин, Карамзин», да и сам Тютчев, написавший эти чеканные слова. Именно тогда понимали чтение чисто, то есть как совершенно

РАЗДЕЛ III

Культура: театр и кино

Под прицелом — Мольер

Приступая к «Комедиантам Господина…», Татьяна Доронина понимала, что Булгаков вместе с другими классиками остался по другую сторону пропасти, разделившей «новый век» прагматиков с веком «старым». Но Доронина умеет сопротивляться времени — она поставила Булгакова всерьёз, без всякого внимания к «новой неграмотности», с уверенностью в том, что скептицизм и ироническое недоверие к классике можно и нужно преодолевать.

Булгаков писал о Мольере, его и своей судьбе, о взаимоотношениях художника и власти, о черной Кабале — посредниках между властью и художником. Доронина не только создает образ роскошного и пленительного века Людовика Великого, но, подробно и тщательно работая с актерами, выстраивая для каждой, самой эпизодической роли свою тему в общей партитуре спектакля, раскрывает последние десять лет жизни Мольера как сплетение случайного и закономерного, пронзительно-страстного и бесстрастно-исторического. Мольер в спектакле Дорониной — прежде всего человек, а потому с самого первого выхода на сцену Михаил Кабанов играет

человеческую

историю. Но чем человечней и страдательней понимается режиссером и исполнителем роль Мольера, тем все больше сама его жизнь превращается в пространство драмы с очень серьезными и опасными игроками. И первый среди них — Король-Солнце, в лучах которого можно и «сгореть». Могучая государственная воля (а она именно такова у Дорониной-режиссера, умеющей воссоздать эстетику власти) — это и ограда для художника, и область опасности и искушения.

Смысловая ось — Король и Мольер — проведена в спектакле отчетливо, но при этом и развернуто, и сложно. Король (Валентин Клементьев) посетив театр Мольера Пале-рояль, щедро наградит Мольера не только звонкой монетой, но и честью быть допущенным к нему. Мольер (в первой встрече с Королем) смотрит на раскрывшийся перед ним великолепно-величественный дворцовый мир глазами маленького человека. М.Кабанов передает всю гамму чувств своего героя — он польщен, но и «раздавлен» честью, он в волнении заикается, но и простодушно восхищен Королем, он искренне готов сочинять, достойное великого государства, но в него уже вселяется страх. Уже в этой, еще благодушной сцене, завершающейся вроде бы и победой Мольера (Королем разрешен к публичному исполнению «Тартюф») рождается будущий образ: блистательной Власти, которая таит в себе жало смерти. Не случайно в конце столь счастливой и милостивой аудиенции появляется архиепископ Шаррон — будто знак судьбы, угрожающей стремительно поменять торжество на поражение.

Нет, это не мнимая пропасть, что лежит между художником и властью. Булгаков и сам ее не преодолел, как не преодолеет и Мольер. Этот создатель ироничных и умных комедий, защитник правды творчества, свои дерзким пером очертил круг, важнейший для судеб искусства, но за пределы которого еще не удавалось выйти художнику. Честному художнику. Скрытая или явная энергия власти всегда питает искусство до поры до времени, требуя взамен уже от самого художника определенную меру «податливости». Чем ярче талант — тем жестче он в отстаивании своего собственного мира.

Часы без стрелок

Вологодскому государственному драматическому театру 160 лет. При таком солидном возрасте, что странно, он не обладает ни званием академического, ни носит чье-либо имя. Откуда такая «скромность» — Бог весть, но, кажется, за ней стоит какое-то небрежение к самим себе: ведь в советские годы, да и в первые несоветские получить имя было можно, учитывая устойчивое убеждение, что в любом областном городе самый главный театр — это театр драматический. И эта иерархическая установка в сущности своей правильна. Драматический театр — это, непременно, визитная карточка города. Это театр, представляющий по всей России, прежде всего классический русский репертуар (а усомниться в том, что сегодня это важнейшая задача, не позволяет «правда жизни» — классику современная молодежь готова скорее смотреть на сцене и в кино, чем читать.). И теперь, когда в порыве свободы, театральные деятели плюнули на звания для своих театров, или, как О.Табаков искоренили в названии слово «академический» (хотя почему, например, он лично не отказался от своих званий, в том числе и народного артиста — непонятно!) — теперь стать «академическим» не менее сложно, чем найти желающих стать главными режиссерами или худруками в провинции. Проще стало жить иначе: приехал, поставил и …уехал.

Но Вологде повезло. Зураб Нанобашвили начал работать в театре в 2001 году, и слово «работать» тут, пожалуй, приходится к месту: нужно было выстраивать репертуарную политику, работать с актерами и администрацией театра, преодолевая естественное (и неестественное) сопротивление, непонимание, недоверие. Я считаю, что создал он интересный репертуар, с главным центром — классикой: «Бальзаминов. Бальзаминов», «На всякого мудреца довольно простоты» А.Н.Островского, «Тартюф» Мольера, «Макбет» и «Сон в летнюю ночь» Шекспира, «Дом Бернарды Альбы» Лорки, «Братья Карамазова» Достоевского. И мне как-то очень жаль, что например, Достоевский (и не только) снят с репертуара в связи с отбытием (бегством?) главного артиста из Вологодской драмы. «Братья Карамазовы» были спектаклем концептуальным, в графике и стилистике его мизансцен, в его черно-белой цветовой палитре чувствовалось что-то очень грузинское (что любили мы и в советском грузинском кино), но в то же время это был, безусловно, Достоевский-христианин.

О грузинском в Нанобашвили придется говорить. И я лично не вижу тут никакого неудобства. «Мне нравится, — сказал как-то мне талантливый и отчаянный молодой русский писатель, — мне нравится, когда в русском культурном строительстве участвуют люди других национальностей». И я с ним согласна, но с одной «оговорочкой». Да, такая позиция говорит не о нашей с вами щедрости (не будем уж так собой гордиться!), но о способности русской культуры втягивать в себя других, своей силой и мощью не бояться ни с кем поделиться. А «оговорочка» собственна одна — любит ли Зураб Нанобашвили русскую культуру? Ответ ясен и определенен — любит. Он ей воспитан, он в русском театре и стал режиссером. Для него наши классики — это в точь такие же собеседники, как и для нас с вами. Всё. Вопрос исчерпан. У нас только одна главная мера, а другие только подчиняются ей — это мера любви. (И уже абсолютно не важны ни его личная горячность, ни бешеный темперамент, которые русскому человеку гораздо понятнее и ближе, чем холодная расчетливость). Так что давайте поговорим о том, какого Островского он снова поставил в своей (и нашей) вологодской Драме. А это уже третье обращение к великому драматургу — всегда актуальному и бесконечно сценичному.

Пожалуй, главную идею драматурга о ДОХОДНОМ МЕСТЕ как чиновничьем кормлении и жертвовании человеческим ради этого кормления постановщик спектакля Зураб Нанобашвили и сценограф Елена Сенатова расширили и вглубь истории, — к временам гоголевского рождения чиновничьей темы в русской литературе, и приблизили к нам — в день сегодняшний (с его фантастическим ростом бюрократии). Потому и видим мы компактную, но весьма многозначительную сценическую конструкцию — огромный «стул-трон» символизирует не просто жизненную или государственную иерархию, но и олицетворяет собой «иерархию» успеха, дохода, сытой жизни. Внутри самого этого «стула»-дома, «стула»-присутственного места размещаются иные стулья, стульчики и просто бедные «стоячие места» тех, кто в самом низу, у подножия бюрократической машины клюет как курочка, «по зернышку». Да, Островский говорит в этой пьесе о служивом народе, и о чиновной России. Потому и похож молодой чиновник Белогубов (арт. Николай Акулов) на остепенившегося и взявшегося за ум Хлестакова. Потому и нет прежней купеческой роскоши, тяжеловесного быта, да и акценты в жизнях человеческих расставлены совсем другие. Островский получился социальным — и сегодня это высшая точка, пик театрального свободомыслия. Ведь политического театра у нас больше нет.

Последний срок

«Когда искусство является отделённым от морали, когда оно оказывается деятелем социального разложения, а не социальной гармонии, то это служит признаком того, что оно внесено извне, как это было в Риме времен Сципиона», — так говорит иноземец Габриэль Тард, совсем не искусствовед, но социолог. Правду его слов мы испытали на себе. К нам «извне» было внесено тысячи тонн образчиков кислотной культуры, мы превратили свое культурное пространство в место для стока и отбросов, вместе со всем миром удешевляя собственные культурные ценности. Вот и вынуждены говорить теперь о национальной безопасности как реакции на опасность современной культуры для человека.

Вряд ли можно сказать, что этот спектакль возник «в лучший час» истории русской культуры. Вряд ли можно сказать, что сегодня легко быть п

о

нятыми и поддержанными в своих самых лучших намерениях, в своих самых тончайших чувствах. Культурная интервенция последних двух десятилетий все еще продолжается: без всякого сожаления выбросив на свалку истории все глобальные идеологии XX века, мы по-прежнему находимся в плену у «новой» идеологии — одурения, вожделения и гламура. Но все же есть еще художники, которые способны не пить эту чашу «сладостного пития» и не погружаться в его ложный позитив.

Спектакль Иркутского академического драматического театра им Н.П.Охлопкова «Последний срок» по одноименной повести Валентина Распутина как-то резко и смело вырвался за пределы модного культурного пространства. К «обществу потребления» и «бездумному поколению» с их вечными культами навсегда-молодого и навсегда-богатого он повернулся спиной, выбрав в союзники трагическую и чистую повесть Валентина Распутина (постановщик спектакля — Г. Шапошников, режиссер — А.Ищенко).

Роли, заметные на сцене

Впервые на сцену прославленного русского театра она вышла студенткой. Это был спектакль «Пропасть» по пьесе венгерского драматурга Иожефа Дарвежа.

В ту пору Наталия Швец была студенткой первого курса Театрального училища им М.С.Щепкина при Малом театре. Ее мастер, профессор Иванович Вениамин Цыганков, был сдержан в любви к своим студентам, но всегда всем своим питомцам был готов помогать. Именно он рекомендовал венгерскому режиссеру юную Наталию на одну из главных ролей в «Пропасти», — спектакль энергично готовился к участию в Фестивале «Дни Венгрии в России» и, собственно, окрывался им.

Героиню Наталии Щвец звали Эржике. Ей роль пришлась по душе, а сама Наталия понравилась иноземному режиссеру, видимо, своей наивностью и искренностью. Она зарделась и смутилась, когда ее представили Дарвежу, и он увидел, что нашел то, что хотел: на роль чистой и наивной венгерской девчонки подходила эта симпатичная большеглазая и стеснительная русская студентка.

О Достоевском и «новых технологиях»

1

Сериал «Достоевский», показанный недавно по телевидению, вызвал всеобщее неодобрение. Режиссеру Владимиру Хотиненко было «поставлено на вид» критиками самых разных эстетических пристрастий, что его Достоевский недостоин ни великой русской литературы, ни самого себя. Федор Михайлович в исполнении Е.Миронова сомневается в Боге и в себе, ведет изредка споры с рукоприкладством (сцена с Тургеневым); изредка что-то изрекает о народе и «почве». Центральные коллизии фильма и биографии писателя занимают женщины и отношения с ними: Достовеский весьма страстен и сладострастен. Такой уровень внимания к биографии великих людей назывался еще недавно «без глянца»: мол, это вам голая правда о Достоевском, без приукрашивания и стерильной возвышенной чистоты: он, мол, такой же как все. И стрстями жил, и в рулетку играл до потери себя, да и регулярные сцены «падучей» напоминают о его «больном гении». Видимо, всякое время вычитывает в писатели то, что характеризует это время. В общем, получился, по словам о. Александра Шумского, «скверный анекдот о Достоевском».

Отец Александр Шумский, размышляя о культуре, всегда занимает позицию Церкви воинствующей: «Да-да. Нет-нет» («Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого»). И это понятно — перед нами позиция священника, от которого в наше время всяческих диффузий и «взаимных проникновений» ждут все же определенного понимания и точной оценки. И нет никакого сомнения в том, что оценки фильму «Достоевский», данные священником, справедливы по существу.

И все же… я полагаю несправедливым так демонизировать Владимира Хотиненко, причисляя его к русофобам и врагам христиан.

Смею считать себя профессионалом в вопросах культуры (театральное образование и двадцатилетняя филологическая выучка дают мне некоторое право рассуждать). Именно Владимир Хотиненко снял фильм «Поп» и у нас нет никаких оснований считать, что и тогда он был сугубо неискренен, как и автор сценария Александр Сегень (один из номинантов на недавнюю Патриаршую премию по культуре). Фильм Хотиненко, на мой взгляд, имел безусловные достоинства. И, в любом случае, тонкое и точное христианское понимание труднейших нравственных проблем в конкретных жесточайших исторических условиях, живое христианское чувство гораздо глубже было представлено именно в «Попе», чем в умозрительном символизме режиссуры и девиантном психизме актеров фильма «Остров». Очарование православных людей фильмом Лунгина я тогда рассматривала как некую сформировавшуюся в определенной среде систему ожиданий, которую слишком щедро и нераздумчиво подарили режиссеру, немало удивленному такой повально-обрушившейся на него любовью православного народа.

Не будет казнить Владимира Хотиненко, а постараемся увидеть нечто важное в опыте его категорического провала.

2

Но есть еще один важный смысловой аспект, связанный с фильмом «Достоевский»: для того, чтобы сделать

актуальными

споры «западников» и «почвенников», христиан и революционеров, чтобы протянуть линию мысли от XIX столетия в день сегодняшний, — для того нужно обладать высокой культурой мышления, которая категорически не востребована ни современным «неразумным эгоистом», ни любителем телесных «тайн». По существу некультурные потребности этих групп навязаны всему социуму.

С другой стороны, слепота даже ради благой цели, вряд ли даст нам силы. А потому мы обязаны видеть, что процесс диффузии сегодня затронул не только политическую жизнь, но и гуманитарные области, и непосредственно литературу.

Мы видим, что огромной затвердевшей коркой покрылись от трибунных повторений слова о «сокровенных замыслах о России», об «избранности России в океане духа», о «борьбе за национальную идею». Пользователи столь важных слов не заметили, как забетонировали ими живую русскую жизнь. И мне эта тенденция кажется более опасной, чем сочинения тех писателей, которым не дал Господь веры, но которых тянет «порассуждать» о христианстве, т. е. которые и

не скрывают

, что для них православие (христианство) — это только интеллектуальные «системы мысли». С другой стороны, рыночная трескотня о всяческих «угрозах», коими будто бы напичкана наша жизнь, нуждающаяся то в «десталинизации», то в борьбе «с искажениями истории», обладает исключительно мертвой хваткой (и жизнь этих мертвецов поддерживается искусно, но искусственно).

В современной России, кажется, не осталось ни одной чистой идеи. И не осталось героев, способных «умереть за идею». Мне кажется, что дошли мы до некой крайней точки «свального идейного греха», а потому редкий писатель строит сознательно и последовательно как Достоевский свое творчество — строит как национальное мироздание, где «идейность» — фундаментальное качество прозы. Прозы, в которой, звучит мощно и цельно главная мысль: если человек не подобен Богу (Христу), то он разрушаем.

Христианские корни творчества Ф.М.Достоевского очевидны. И нам не грех вспомнить о тех, кто лучше других понимал задачи писателя, например о Н.Н.Страхове. Критик, философ и публицист (о нем глубже всех написал современный философ Н.П.Ильин) говорит, что, несмотря на то, что Страхов высоко ценил русскую литературу, однако смотрел на русского человека совсем не сквозь призму литературы, но напротив: судил о «русских писателях по их способности выразить правду о русском национальном характере». Для критика Достоевский предъявил нам во всей глубине русского человека в ситуациях его «трагической борьбы за самого себя». Вот это-то как никогда

3

И, наконец, последнее.

Будем помнить, что в наше время легко совершаются всяческие подмены, а личное человеческое развитие трактуется как «измена». Мы просто обязаны увидеть, что «защита маленького человека» с его правом радоваться своим маленьким радостям (новой шинели), с его правом на свою обыденность и повседневность, на которую посягает (отбирает, уничтожает, оскверняет) большой внешний мир, — мы просто обязаны видеть, что всё это теперь взято на вооружение теми, кто с помощью «малого мира повседневности» разрушил и будет разрушать Большой мир и большие цели (об этом первым писал А.Н.Панарин в том числе и в журнале «Москва»). Нам говорили, что повседневность («мирок в шесть соток», «личная кочка») неангажированы, и якобы ради этих «маленьких людей» и их права на неангажированность производится туча реформ. И советские же писатели и советская интеллигенция, «удушенные» объятиями большого государства с его большими целями, с ощутимой симпатией отнеслись к свободам маленького человека, выставленного против государства. Постепенно и оформился этот ново-маленький человек.

И что мы видим? Приватный ново-маленький человек (он же — «маленький гигант большого секса», он же — «комеди-клабист») победил государство всюду — в культуре тоже. Не только в советское время государство воплощало в себе «совокупный социальный капитал нации». А это значило, что культуру, науку и образование никто не мог приватизировать с тем, чтобы использовать их в своих корпоративных целях. Государственный их статус гарантировал их общедоступность и возможность быть в распоряжении всей нации (вспомните о государственном культурном строительстве в XVIII веке, например). Да, в советское время существовала гипертрофия больших целей, существовала узурпация «прав повседневности», но оставалась

возможность подлинности

как таковой. А вот сейчас, и само государство превратилось в корпорацию с защитой корпоративных интересов. Отец Александр пишет: «Здесь (в концепции фильма —

К.К

.) я вижу прямое, слегка замаскированное, продолжение либералами большевистской линии в отношении христианских основ русской культуры». Всё так, но только хуже. Если богоборчество советского государство нашу Церковь и нашу веру укрепило, то сегодня с Богом не борются. По новым технологиям Его попросту не замечают. Он — «не помеха»!

Сегодня именно подлинность (любая) подвергается заведомой «профилактике» по новым технологиям — процедуре «тотального открепощения»: отрыва чувственности от нравственной воли, ума — от души, нормы — от культуры, эгоизма — от социума, «маленького человека» — от государства. А фильма «Достоевский» — от причастности к родной культуре.

РАЗДЕЛ V

Современное искусство и антиискусство

(Юрий Воронов, Валерий Харитонов, Марат Гельман)

Направление — Север

Его родина — суровая и обильная. Веками здесь, на земле преподобных Кирилла, Ферапонта и Мартиниана Белозерских происходил своеобразный духовно-культурный отбор: натур даровитых и тонких, владеющих словом и красками, языком национально- созидательным.

Его родина — земля Вологодская, много украшенная церквями православными и монастырями-крепостями, хранящая в усадьбе вологодских дворян Брянчаниновых в сельце Покровском корень христианского духовного стяжания святителя Игнатия, а, впрочем, и память о крестьянских родах. Северорусские крестьянские черносошные роды, хоть и были лыком шиты, да обладали и личной независимостью, и собственными землями, и свободой хозяйственного маневра. А потому и понимает вологодский художник Юрий Воронов слово «творческое родословие» буквально как славление родного Севера, в котором соединилось для него всё: и крепкий, суровый климат, и просторный, с размахом, ландшафт с его горушками и далями, с низким жемчужным северным небом и разнообразием глади озер, каждое из которых отражает в себе мир наособинку.

Отбор породы и культуры тоже был нешуточный: если дворянская северная культура Межаковых, Гальских, Батюшковых, Зубовых, Олешовых, Качаловых, Засецких несла на своих гербах свидетельство о традиции служения, то крестьянские роды (обильные детьми, многоколенные) с их простосердечной патриархальностью учили видеть плоды труда — тяжелого, грубого, но сделанного на века и на совесть.

Светопись Валерия Харитонова

Первой главой душевной книги художника Валерия Харитонова, безусловно, можно назвать бережно хранимые в домашней галерее живописные работы мамы — Лины Васильевны Порхуновой. Учившаяся, как многие дети культурных русских семей, в художественной школе, она долгие годы жила «поперёк» своего дара, работая чертежницей. И только в тихую пору завершений, в годы «вечерней зрелости» преодолела обстоятельства судьбы, отдавшись своему дарованию.

В циклах работ «Цветы моей родины», «Земля первозданная» уже есть многое из того, что звонким ручейком перельётся в творчество сына. Она говорила кистью о праприроде — той, что ещё не знала человеческих «улучшений» и эксплуатации, что не была обласкана эстетизированным взглядом гуманистов, модернистов и прочих носителей быстроменяющихся натур-концепций. Здесь, в картинах мамы, рождались горы и грозно ревели потоки, палило солнце и все существовало в избыточной красоте. В них не было ничего «человеческого, слишком человеческого», ибо энергия рождения мира — в Божественном пламени. Вся внутренняя красочность мира явлена в её работах мощно и активно: мир ещё не знал обыденности. Эта благородная, полная своеобразной стильной и высокой красоты живопись будет отточена до артистизма, будет сосредоточенно сжата в творчестве сына — Валерия Харитонова. Вся роскошь непосредственных юношеских впечатлений, которую художник, несомненно, получил через живопись матери, не смогла быть не облечена в «златую игру» созвучий красок и оттенков.

Впрочем, борьба судьбы и сердца не минула Валерия Харитонова, ибо жизнь так развернула «колесо фортуны», что он достаточно длительное время должен был мыслить и чувствовать вполне конкретно, став театральным художником-сценографом. В Малом театре он дебютировал «Разбойниками» Шиллера (1969), потом последовала сценография к спектаклю «Каменный хозяин» Л.Украинки, были оформлены так и не увидевшие премьеры «Царь Федор Иоаннович» А.К.Толстого и «Тихий Дон» Шолохова. И снова классика — «Три сестры», «Обыкновенная история» в знаменитом в ту пору Паневежском театре (1985).

О власти, партии, культуре

Политтехнолог и галерист Марат Гельман, начавший набег на культурное пространство русской провинции с Перми, делает то же, что обычно делают «новые» варвары и «старые» провокаторы. Под видом «нового культурного сознания», новых технологий активно дискредитируется все то, без чего культура невозможна: опрокидываются и высмеиваются любые нравственные нормы (фонтанирование внеморальной энергии!), издевательским хохотом сопровождается разрушение мысли, чувства, слова, образа. Больше ничто не подвластно суду этики. Все должно низко пасть, стать растленным, гадким, отвратительным, грязным, вонючим, вульгарным, склизким, босым и нагим. А сам адресат и потребитель такого помоечного «искусства» от Гельмана, — можно утверждать вполне уверенно, — для организатора проектов не больше, чем «машина желаний». Нашпигованные матом да порнушкой «культурные объекты» явно предназначены для людей низшего сорта, — как удовольствия рабов и лохов!

Гельмановский новый партийный проект, о котором речь впереди, видимо, будет предписывать теперь уже всем мыслить только так: поперек закона об оскорблении общественной нравственности, поперек любых культурных норм, которые существуют в русской культуре. Не нужно больше никакого творческого труда, художественного таланта, профессионального образования. Художнику предлагается стать дезертиром — не нужно ничего индивидуально-неповторимого, а «дикарский калейдоскоп» вполне заменяет вдохновение: «высокое» унизить и казнить, мелочному, ничтожному и «низкому» придать якобы вселенский размах; все перепутать и поменять местами, подменить, обокрасть, оборвать, обкарнать, и утешиться «эффектом неожиданности» — интоксикацией культурного сознания. Своей мертвечиной и нигилятиной, шизоанализом и «отстоем» горе-художники грязнят воображение публики, вбрасывают в общественное пространство скрытый яд, населяют жестокими и сладострастными, а еще в большей степени катастрофически бездарными, «картинами» и пр…

Да, уголовный закон далеко не всегда способен уловить это самое сладострастное растление, этот дух болезни, примитивизма и вырождения (особенно сейчас, когда любую экспертизу можно купить). Нет, это не более высокая ступень художественного развития, но напротив, недоразвитость откровенная, пропагандирующая какой-то безумный безудерж. Причем этот безудерж (прожигание жизни) возводится в якобы главное право человека.

Бешенство и сладострастие, судорожное выжимание из современного мира изувеченных линий, грязных красок, скомканных лиц, выкрученных наизнанку вещей — все это инструменты бесчинства, активно используемые художниками-слугами М.Гельмана.

Бездарности как правило сопутствует трусость. Остановить наглое расползание гельмановщины по России — дело чести всех тех, кто хочет избежать этой заразы, этой грязи, этого «поцелуя Иуды».

Раздел VI. Критика и публицистика

Территория русского смысла

(Национальный вопрос и культура)

Наконец-то культура появилась в актуальной политической повестке современности: «Стержнем, скрепляющей тканью» уникальной нашей цивилизации названы

русский народ и русская культура

. Как были отмечены и болезни современности: активность «инокультурного элемента», абсолютизация «прав меньшинства на отличие», отсутствие того объема гуманитарных знаний, при котором возможно «формирование мировоззрения, скрепляющего нацию». Будем рассчитывать, что всё, высказанное в данной статье является не только программой «тонкой культурной терапии», но и неким вектором, задающим направление. Но важно и другое — понимание, что смута в головах не закончилась, что государство должно взять на себя проведение определенной культурной политики. Без обновления областей культуры и образования не достичь понимания «единства исторического процесса» и ощущения своей истории великой.

Современная культурная ситуация представляет самый настоящий плавильный котел и очень часто кажется, что он наполнен серой и дурными запахами, которые имела любая эпоха, но XXI век создал такой букет, что отравляющие миазмы стали восприниматься человеком как особые благоухания. Выдавать подделку за подлинники, сочинителей детективов за писателей, а все более хамеющего «гражданина-поэта» за народную позицию можно только там, где между вульгарным потреблением и эстетическим наслаждением перестают чувствовать разницу.

Скажу сразу — я не против массовой культуры. Но именно массовая культура должна быть

мобилизационной

и опираться в силу своей массовости на определенные нравственные феномены, в которых отражались бы общенародные и общегосударственные задачи. Но какие наши интересы отражают некоторые сюжеты ток-шоу? Например, шоу «Пусть говорят» от 24 января 2012 года, когда публично и бесстыдно (а стыд — это ядро человеческой личности, животное не знает стыда) обсуждается сожительство 27-семилетней женщины с 13-ти летним племянником! Случай, который есть преступление, выставляется как некая «нравственная проблема» перед всем честным народом. А в январе прошлого, 2011 года, в Ижевске состоялся митинг против притона — клуба «Хани-Мани», который был открыт… на третьем этаже рабочей столовой «ИжМаша» в здании фабрики-кухни № 2. Ижевские оружейники узнали об этом от митингующих, раздававших листовки. Как может находиться вообще это сомнительное заведение, поощряющие «права меньшинств», где торговали наркотиками и алкоголем, а также имелся частный ЧОП на режимной территории оборонного завода? А сколько таких «культурных точек» по стране?

Повторю, — массовая культура, культура сериалов и политических ток-шоу могла быть проводником культурной воли государства, если бы таковая себя обнаружила.

Двадцать лет культура стремительно превращалась в территорию лавочников, торжище рыночной продукции. И этим процессом были захвачены академические театральные сцены, практически все издательства, кинопрокат, выставочные площадки. Все серьезное, глубоко мыслящее — то есть подчиненное законам

«Ты один мне поддержка и опора»

У современного прозаика Светланы Василенко в одной из повестей все жители деревни, крестьяне, становятся по своей воле немыми. Безъязыкая деревня отказывалась говорить с властью, а исторический фон повести (раскрестьянивание 30-х годов) возводит домысел автора до мощной метафоры: народ больше не мог быть «языком». Ведь прежнее, существенное и ясное, представление о «языке — народе» предполагало, что язык дан человеку для того, чтобы говорить с Богом. Но это высшее предназначение языка постепенно изменялось — огромный семантический пласт языка, опирающийся на христианское мировидение, серьезно пострадал в период атеизма и, увы, сегодня его статус восстанавливается медленно, а зачастую — в искаженном смысле (журналистам удобнее пользоваться «церковным сленгом»: «правительство мироточит», вип-персона обладает «ипостасью» и пр.).

Казалось бы, что язык наш — русский — все «растет» вширь, все «обогащается» под натиском новых информационных технологий. Языковое древо разветвилось на язык бытовой и разговорный, литературный и специальный, бранный и блатной, «офлайновый» и «язык падонкафф» (или «пОдонков»). Но все это внешнее дробление, расщепление, языковое приумножение, в сущности, значит одно — тотальное омирщение, упрощение и искажение языка. Язык стремительно теряет свое богатство, свою связь с глубинами народного духа, свою национальную особинку. Столетиями наш народ выговаривал себя в песнях, былинах и сказках, создавал светлые и положительно-мощные образы героев, тем самым непосредственно творя умное будущее своего народа, утверждая добро и правду, обязательно следующие за испытаниями. Но ведь и еще совсем недавно, в XX веке ««старики» — если так можно назвать плеяду художников слова, начавших писать в середине XX века — работали на огромном «избытке» языка, подпитываясь у реки народной речи, сохранившей десятки оттенков одного понятия, скопившей в своем сердцевинно-глубинном течении широкую образность, художественное осмысление мира — весь воздух жизни. Молодые писатели пишут уже в условиях гипоксии, недостатка воздуха, недостатка языка, его оскудения и забвения. А ведь язык — это народ, заново его «сочинить» нельзя» (писатель Борис Агеев).

Но если все-таки языки сегодня «сочиняются», то не вправе ли мы поставить вопрос: что происходит с обратной связью? воздействуют ли, субкультурные языки уже на сознание народа, ведь само по себе появление компьютерного жаргона, сленга тусовки, жаргона геймеров, сленга наркоманов и секменьшинст, руленга (русского инетрнет-языка), языка завсегдатаев чатов явно ведет к росту взаимного непонимания между различными общественными группами, расшатывает языковые нормы, снижает общий уровень языковой культуры.

Очевидно, что молодежно-сленговый «язык падонкафф» свидетельствует о процессах фонетического искажения языка, которые, в свою очередь, нацелены на подчеркивание своего отличия — выделение из суперобщности-народа. «Свой язык» в данном случае — это особый код для «посвященных», пароль для «избранных». Но каков смысл в написании

«Подонки» управляемы. И управляемы прежде всего через сексуальный инстинкт, через игру витального культа силы, денег и успеха. Совершенно очевидно, что все это — не ценности русской культуры. Прежнее «европейничанье», о котором предупредительно говорили лучшие русские философы и писатели (Н.Я.Данилевский, в частности) давно и целенаправленно превращено в «американничанье». И не нашлось пока ни государственной, ни общественной силы, чтобы не повторять уроки чужой антикультурной истории. Напомню эти уроки: В США, по подсчетам исследователей, к 18-летнему возрасту ребенок видит на экране более 180 тысяч актов насилия, из них примерно 80 тысяч убийств. «По данным агентства Mediascope за 2003 год, 66 процентов детских передач, транслируемых в США, содержали сцены насилия, причем в трех четвертях случаев оно никак не наказывается. Убедительным представляется мнение российского американиста М. Хазина: «Известно, что самые высокие рейтинги собирают демонстрации полового акта или же натуралистических сцен насилия. Вопрос возникает в этой связи только один: в чем заключается задача телевидения — в воспитании подрастающего поколения или в стремлении максимизировать свои прибыли? Только государство может контролировать телевидение, однако в США такого контроля над содержанием эфира нет. С экранов пропагандируется культ денег и силы. При этом даже многочисленные христианские организации в США, лоббирующие законы, которые могли бы изменить положение, ничего не могут сделать — приоритет денег выше всего. Отсюда и те последствия, которые мы видим: расстрел подростками детей в школах стал для США закономерным явлением»» (Н.Акуленко).

Критический авитаминоз

С начала 2010 года критики бросились «подводить итоги»: кому-то хотелось решительного «обнуления литературы», а потому будущая жизнь была обещана отнюдь не всем писателям, но каждый критик выстраивал тут свои стратегические списки допущенных. По сути, критики как литературные кавалеристы быстро прошли сквозь писательские ряды, оставив в «живых» на свое усмотрение кто Личутина и Проханова, а кто Маканина да Гандлевского. Это, впрочем, уже и не суть важно, поскольку само «осмысление» литературного процесса было столь бескрыло и рутинно, настолько лишено вдохновения и интеллектуальной страсти, что впору говорить о социологии критики и литературных нравах, чем о понимании критиками литературы.

В критических итоговых статьях были заметны такие тенденции: никто не обнаружил евристического восторга перед литературным произведением, что, на мой взгляд, превращает критику не в «науку понимать и помнить», а в «науку забывать». Прочитав итоговые обзоры В.Бондаренко или Н.Ивановой, в которых в основном повторяется то, что говорилось много лет тому назад, начинаешь предполагать, что эта критика пишется не личностно, а как формирование некоего пространства для «единства ответов» или «тактики дня» — при этом каждый из критиков будто бы с высоты своих заслуг стоит над всеми и, так сказать, обобщает сказанное (особенно типична в этом отношении статья Бондаренко в ЛГ, где он «обобщает» чужие мысли о «новом реализме» и ничего своего!). А Н.Иванова, например, по-прежнему боится «значительного героя» как проявления советского наследства (сколько можно вбивать эти ложные страхи в головы читателей? Именно критик Иванова и похожие на нее молодые — сами стали «объектами» для демонстрации того, как это самое «советское», эти самые «эстетические правила» сидят именно в их собственной «подкорке»). Ну, а быть «тронутой» тем, «что сегодня надо опять доказывать, что в искусстве важно не

что

, а

как»,

читается настолько жалко-непродуктивно, что можно опять-таки снисходительно списать сей пассаж на хорошую советскую выучку критика Ивановой, на уровне подсознания носящей в себе «проблему формы и содержания».

Конечно, в критике есть и другая тенденция, которую можно обозначить так: оскорбить слух и испортить воздух, чтобы привлечь внимание. Всем известен грозный и «хмельной» питерский критик. И обсуждать тут нечего. Хотя можно вспомнить в «оправдание» такой критике даже классиков. Так, кажется Чехов, вспоминал критика Стасова, который был наделен особым, по наблюдениям Чехова, умением — «эстетически пьянеть» и от помоев.

Никакие новые или значительные идеи не прочитываются в критике нулевых, и настолько оскудела мысль, что молодые и якобы дерзкие критики вновь заунывно затянули песнь о новом реализме, как совсем недавно с ловкостью цирковых иллюзионистов превращали в метафизический реализм любой литературный хлам (о, тут море разливанное пошлости и, опять-таки скверно, что так интеллектуально пусты наиболее активные — М.Бойко, например, с его благоглупостями о метафизике).

Религиозные взгляды Л.Н. Толстого в понимании Н.Н. Страхова

Сегодня принято делить Л.Н.Толстого надвое. Один Толстой — гениальный художник, одаренный сверх меры талантом, почти сверх- человек. Другой — заблудившийся мыслитель, плохой проповедник и очень плохой христианин. Бумага все стерпит. Но мы прекрасно осознаем слитность в человеческой личности всех начал. Именно поэтому позиция Николая Николаевича Страхова (1828–1896) — выдающегося русского философа — высказанная им о Л.Н.Толстом, представляется и важной, и актуальной.

1

Была ли у Толстого «своя религия»? Н.Н. Страхов, сподвижник и близкий писателю человек, давал ответ отрицательный: Не было, но при этом был «единый дух во всей его деятельности» (1, 133). Современный русский философ, труды которого, увы, мало известны и еще менее понятны уже нашим современникам — Н.П. Ильин, также подтверждает: «У Толстого не было «своей религии», но было

свое понимание

христианства, а еще точнее, свое понимание

Евангелия

, той Благой Вести, которую принес людям Христос» (3, 129). И далее Ильин говорит, что это толстовское понимание, как и вообще всякое человеческое познание, естественным образом включало в себя и элементы непонимания. А потому мы будем придерживаться такой позиции: постараемся увидеть то ценное, что

понимал

Толстой в Евангельской Вести Христа.

Но для начала повторим, что «деление Толстого» надвое, противопоставление Толстого самому Толстому (художника — мыслителю) было замечено еще Н.Н.Страховым, который писал о тех, кто пользуется таким приемом: «Они хватаются за его огромную художественную славу, чтобы так или иначе обратить ее

против

него, сделать из нее орудие, подрывающее его авторитет. Они часто уверяют при этом, что они даже необыкновенно любят Толстого-художника, но зато Толстого-мыслителя терпеть не могут» (1, 134). Итак, еще в 1891 году умный и вдумчивый Страхов отметил ту

тенденцию

, которая жива и поныне.

Большой вклад в это деление-противополагание внесли так называемые «религиозные философы» Серебряного века, выпустившие в 1912 году сборник «О религии Льва Толстого». В частности, Н.Бердяев писал: «Л. Толстой раздирается противоречием между своей могучей стихией, которая выражается в его гениальном художестве, и своим рационалистическим сознанием, которое выражается в его религиозно-нравственном учении. Прежде всего нужно сказать о Л. Толстом, что он — гениальный художник и гениальная личность, но он не гениальный [и даже не даровитый] религиозный мыслитель. … Всякая попытка Толстого выразить в слове, логизировать свою религиозную стихию порождала лишь [банальные,] серые мысли.» (2, 173). Толстой-мыслитель у авторов сборника «самодовольно-слеп», неумен, «сер» и «банален».

Для того, чтобы показать, что перед нами именно

Конечно эти выводы не оставляют нас равнодушными: так как получается, что Толстой — «упорный моралист», соблазнившийся «служением пророка». А вся его проблема заключена в том, что в христианстве видит преимущественно

2

Теперь мы понимаем, с каких позиций и почему защищали Н.Н.Страхов и наш философ-современник Н.П.Ильин Л. Н. Толстого. Посмотрим на работу Н.Страхова «Толки об Л.Н.Толстом» более внимательно. Во-первых, никак нельзя не учитывать их долгой и многолетней взаимной дружбы. Следовательно, защищая своего брата во Христе, Страхов поступал вполне как христианин. Неслучайно в своей статье он спрашивал публику: кто более христианин, чем Толстой? Кто более озабочен проблемами духовной жизни — пусть бросит в писателя камень! Во-вторых, страховская защита Толстого была сознательной

: «Среди нашей, в сущности, языческой жизни, среди равнодушия к религии и неверующих и верующих, он показал нам, какую силу может и должна иметь для человека религиозная идея»

(Выделено мной —

К.К

.) (1, 145).

Свою статью Страхов начинает с того, что подчеркивает болезненную природу интереса к Толстому в обществе. Интереса, который носит

сенсационный

характер — «наравне с политическими новостями, с пожарами и землетрясениями, скандалами и самоубийствами» (1,131). Причина тому — известность Толстого, ставшая всемирной. Страхов полагает, что настоящей причиной известности Толстого следует считать не его «религиозные искания», но именно его художественные творения — такие, как «Война и мир», «Анна Каренина». И только потому, что Толстой велик как художник, публика обратила внимание и на другой аспект его размышлений. Страхов как бы смотрит на дело со стороны и видит тут «два подхода» в оценке нынешнего Толстого. Первый состоит во взгляде на него как великого художника, а его новейшие сочинения воспринимаются как «плохое письмо», но при этом все его «наставления» принимаются этими толкователями как «руководство для жизни, хотя все эти писания ничего не стоят и составляют для него просто стыд, а не славу» (1, 134). (Подчеркну, что перед нами точка зрения не Страхова, а существующая в обществе и «озвученная» им.) Другие предпочитают по-прежнему видеть в Толстом художника и только художника. И относятся с полным невниманием к его прочим рассуждениям, полагая их попросту «не своим делом» для писателя. В общем же, последний период деятельности Толстого и теми, и другими осуждается.

Позиция Страхова иная: он полагает, что разделять Толстого-художника и Толстого-мыслителя неправомерно. Он полагает, что всемирная известность Толстого связана и с его художественными произведениями, и с тем «религиозно-нравственным переворотом, который в нем совершился и смысл которого он стремился выразить и своими писаниями, и своею жизнью. Как бы мы ни судили об этом перевороте, но, очевидно, образованный мир был поражен зрелищем человека, в котором с такою силою, без всяких внешних толчков, сказались вечные запросы души человеческой» (1, 135).

В данном случае Страхов не обсуждает

Взгляд Страхова на Толстого как «христианское, религиозное явление» приводит его к следующим выводам:

3

Страхов назвал путь Толстого «живым путем». Что это такое?

В декабре 1879 ода Толстой в беседе с тульским архиереем Никодимом сообщает ему о своем намерении передать имение крестьянам. Отец Никодим не одобрил его намерения, указав графу на семью. Кроме того, он считал, что именно нравственный максимализм, которому Толстой желал следовать в реальной жизни и воплотить его, и привел графа к расхождению с Церковью и Православием. В 1882 году «Исповедь» Л.Н.Толстого изъяли из майского номера «Русской мысли», что способствовало необычайно популярности этого произведения (снимались многочисленные копии, они разошлись по всей России, появились переводы на европейские языки). Всем стало ясно — перед читателем главное произведение «другого» Толстого. Толстой заявил вслух, что никакую веру на веру, попросту, он принять не может. Мы знаем, что Толстой не был удовлетворен «ответом» Церкви и священства на свои запросы. Быть может, это лучше и глубже других объяснил Страхов, когда писал Толстому, почему архиереи ему не помогли: «Они люди верующие, но эта вера подавляет их ум и обращает их рассуждения в презреннейшую софистику и риторику. Они не признают за собой права решать вопросы, а умеют только все путать, все сглаживать, ничему не давая ясной и отчетливой формы….Я ненавижу все эти приемы, хотя знаю, что при них может существовать дух действительного смирения и действительной любви. История нашей церкви в этом отношении очень жалка. Великих богословов, великих учителей, — нет, нет никакой истории, ни борьбы, ни расцвета, ни падения…». Наверное, эти смелые и точные слова Н.Н.Страхова актуальны и сегодня для каждого, кто хотел бы

мыслить

о вере своей.

Страхов прямо показывает, куда стал двигаться Толстой, в какую сторону: Толстой стал искать вокруг себя таких людей, которые «знают, зачем жить и как умирать, следовательно, людей истинно и твердо верующих, и нашел их в русском простом народе. Пусть не забудут ревнители христианства, в какой великой школе обучался вере граф Толстой. Они должны согласиться, что в выборе школы им руководило глубокое религиозное понимание» (1, 142). Далее Страхов сообщает, что ни у Каткова, ни у Аксакова, ни у митрополита Макария писатель не нашел ответов на вопросы о вере (обращался к ним), а вот у «простых людей» нашел искомую «мудрость», усвоив «основы народного благочестия» и, тем самым, критик полагает, что и все мы должны в Толстом признать «живое и могущественное проявление той самой религиозности, которая одушевляет русский народ» (1, 143). Но в том то и дело, что граф Толстой — не представляет простонародного сословия, а потому и «не мог ограничиться детскою и простодушною верой народа» (1, 143). А потому он стал прилежно изучать Библию и писания богословов, он «изменил образ своей жизни», «старается на деле выполнять свои новые убеждения» (1,144). И Страхов спрашивает читателя: а кто из нас, считающих себя «настоящими христианами и упрекающими его в заблуждениях», — кто из нас столь же серьезно отдался тому, что мы считаем для себя «самым важным предметом»? «Люди, преданные религии, — полагает Н.Н.Страхов, — …в нем наверное найдут для себя много поучительного и назидательного, чего уже никак нельзя найти у тех, которые называют себя настоящими христианами, но о вере никогда не думают, предоставляя эту заботу духовнику, а в жизни спокойно плывут туда, куда дует ветер» (1, 145).

В чем же был для Страхова прав Толстой?

Из всех приведенных выше цитат ясно одно:

4

Толстой писал Страхову в письме от 27 января 1878 года следующее: «Я ищу ответа на вопросы, по существу своему высшие разума, и требую, чтобы они выражены были словами, орудием разума, и потом удивляюсь, что форма ответов не удовлетворяет разуму… Ответы спрашиваются не на вопросы разума, а на вопросы другие. Я называю их вопросами сердца. На эти вопросы с тех пор, как существует род человеческий, отвечают люди не словом, орудием разума, частью проявления жизни, а всею жизнью, действиями, из которых слово есть одна только часть» (14, Т. 1, 399). Страхов понимал Толстого именно так, как сам он говорил в этом письме. Но Толстой, понимая непостижимость разумом некоторых аспектов веры, поступил с точностью наоборот: он отказался от того, что непостижимо. Он отказался от таинства причастия, о чудес, обрядов, то есть от всего сверхопытного и сверхрационального. «Исповедь» Толстой начал писать в 1879 году, о своем замысле он сообщал в письме к Страхову в ноябре 1879 г., закончена рукопись была в 1881 году, Страхов пишет свою статью в 1891-м, следовательно, он хорошо был знаком с работами Толстого «учительного» характера. Помимо «Исповеди», Толстой пишет «Критику догматического богословия» (1881), трактат «В чем моя вера?» (1884), в которых рассказал сам о своих сомнениях, своем понимании Христа и христианства.

Таким образом,

непостижимость

догматов приводит Толстого к отказу от них, в то время как проблема поставлена, в сущности правильно: непостижимость догматов это не факт, «который надо принять без рассуждения, но ключевая

проблема

христианской мысли» (3, 141). Не только для Толстого, но и для русских философов-современников Толстого было недостаточным указания «Веруй!» в суждениях об истине христианства. «Для христианства, — говорит Н.П.Ильин, — жизненно необходимо «обосновать разумную веру в его истину»; и в понимании этой необходимости заключается, по выражению Несмелова (русского философа —

К.К

.), «глубокая правда рационализма»» (3, 141).

Толстой, не являясь философом, не мог произвести такого глубокого философского и богословского обоснования. Но он не хотел ничего еретического — его желание было вполне законно и справедливо, ведь «он всем умом и сердцем, — пишет Страхов, — стремился к одной лишь цели — понять это учение, уразуметь ту величайшую правду, которая в нем заключается» (1, 149). Значит, как требование Толстого о том, что христианская религия не должна противоречить требованиям нашей совести, так и не должна противоречить нашему человеческому разуму — требования эти вполне корректны и верны.

Между тем, Страхов видит, что на Толстого поднимаются те люди, которые не имеют никакого права «подавать голос в религиозных и нравственных вопросах» (1, 152), что «мы же, русские, будучи на практике самым терпимым народом в мире, на словах и в мыслях встречаем всякое разногласие с каким-то ожесточением и беспощадно его отвергаем» (1, 152). Кроме того, критик полагает, что если бы любого из нас допросили о нашем понимании религиозных истин, то обнаружилось бы еретичество почти каждого из нас: мы «не искажаем догматы» только потому, «что вовсе о них не думаем». Следовательно, мы, то есть публика, общество, не имеем права судить Толстого. (Заметим, однако, что свое непонимание «мы» не выставлям на публичное обсуждение, и на нем не настаиваем. Заметим так же, что Страхов нигде не говорит о невозможности Церкви «судить Толстого», поскольку «авдокат» писателя прекрасно понимал, что Церковь-то как раз вправе высказаться публично относительно публичных же высказываний писателя.)

Центр толстовского понимания Евангелия, по Страхову, составляют «христианские правила жизни, изложение и объяснение наших обязанностей. Он проповедник не какой-нибудь теории, а

О человекосберегающей культуре

В статье Президента Дмитрия Медведева «Россия, вперед!» сказано много верного и справедливого. Я не экономист, не юрист и не политолог. Именно эти области автором рассмотрены и осмыслены, в них и названы кризисные явления. Но есть область, которая, на мой взгляд, определяет многое, если не все — это

пространство человека

и

пространство культуры,

которое, начиная с 1991 года, из кризиса и не выходило. Увы, с этого же времени, с начала 90-х, ни одна партия не сочла возможным вспомнить о человеке в каком-либо ином качестве, кроме как об избирателе, ни одна партия не нашла в своих программах места культуре — кроме как присутствия ее в качестве партийных слоганов. (исключение на последних выборах в ГД составили зюгановцы, проведшие закрытый —!!! — партийный семинар по культуре для самих себя.). Два Госсовета было ей посвящено, последний из которых был связан с достойной и нужной темой сохранения культурного наследия — исторических памятников и ценностей.

Но для кого мы будем сохранять эти ценности? Чтобы что-то сохранить, нужно понимать ценность того, что ты сохраняешь! А чтобы понимать значение сохраненной ценности, нужно, действительно, обладать высоким культурным статусом. Вот тут-то и начинаются серьезные проблемы. Причем без решения их никогда не будет никакого подъема экономики, не будет никаких инноваций и модернизаций страны. Все упирается в те концепции человека, которые нам давала именно культура, отражая или планируя ту или иную «матрицу человека».

Со всей уверенность можно сказать одно: главные силы деятелей культуры (либеральных, передовых, поддержавших и расстрел Верховного совета в 1993 году, и все ельцинские победы) в течение двух десятилетий были брошены на ликвидацию советского проекта в культуре. И это вполне удалось — всё ликвидировали, и настолько старательно, что вызвали естественное удивление и протест поколений новых, повзрослевших в последнее десятилетие. Из элементарного чувства справедливости, они готовы уже стать и соцреалистами. Между тем, вся организационная, техническая и производственная база союзов писателей, художников, кинематографистов, все театры — все это было наследием советского времени. И только тут в культуре было «как везде» — усиленная эксплуатация нажитого другими добра. В общем, если в 90-е годы нужно было кричать «долой великую литературу!», «великое кино — советская ложь!» и т. д., когда слово «великость» опасно было произносить, то в нулевые, напротив, все захотели возродить прежние величины — «великую духовность» и т. д. Увы, результатом стала абсолютная стагнация культуры. Новый застой.

С другой стороны, культура стремительно превращалась в территорию лавочников, торжище рыночной продукции. И этим процессом были захвачены академические театральные сцены, практически все издательства, кинопрокат, выставочные площадки. Все серьезное, консервативное, глубоко мыслящее — то есть подчиненное законам некоммерческого воодушевления — все это было нагло вытеснено, скомпрометировано, обращено в нищету и маргинальность. Но именно здесь, среди тех, кто мыслил и страдал, и даже просто в упрямом стоянии не позволял перейти себе границу, отделяющую культуру от антикультуры — именно здесь сохранялось и развивалось то, что сейчас должно быть востребовано, если мы хотим модернизации, Модернизации, невозможной без участия качественной человеческой личности, способной сознательно ставить перед собой задачи и творчески решать их. Когда схлынет накипь рынка, то станет ясно, что именно они, отстаивающие культурную доминанту, могут предъявить нашим соотечественникам, желающим оставаться в культурном поле и, естественно, миру, в котором мне не раз приходилось слышать, что на «русских писателей надеются», — предъявить высокой пробы культурный продукт.