На росстанях

Колас Якуб

Действие широко известного романа народного поэта БССР Якуба Коласа "На росстанях" развертывается в период революционного подъема 1905 г. и наступившей затем столыпинской реакции. В центре внимания автора — жизнь белорусской интеллигенции, процесс ее формирования.

Роман написан с глубоким знанием народной жизни и психологии людей.

Книга первая

В полесской глуши

I

— А, это ты, бабка! Ну, присядь, поговорим немного!

— Я постою, паничок… У вас так тихо, я думала, вы уже спите, а вы все с этой книжкой, — сказала, присаживаясь, бабка. — Простите, паничок, я пришла спросить — болит еще у вас голова или перестала?

— Перестала, бабка, перестала! — сказал молодой учитель, притрагиваясь рукой к голове и как бы прислушиваясь к тому, что в ней происходит. — Забыл даже, что она и болела!

— Ну, паничок, мой родной, как себе хотите, хотите — верьте, хотите — не верьте, а я вам, ей-богу, заговор шептала!

II

Сторожиха уже слегка похрапывала в кухне на печке, а Лобанович все еще не ложился. На столе горела лампа под светлым абажуром и лежала развернутая книга. На этот раз чтение что-то не ладилось, и Лобанович часто отрывался от книги, ходил по комнате и думал. Новое место, новые люди и та работа в школе, которую нужно было начинать на этих днях и к которой он так долго готовился, — все это занимало его мысли, и ему было легко и хорошо: ведь так много нового и интересного надеялся он встретить на открывшейся перед ним дороге самостоятельного общественного труда.

Ему по душе был и этот глухой уголок Полесья, о котором он еще дома так много интересного наслышался от одного старого объездчика, и этот народ с его особым говором и обычаями, так не похожими на говор и обычаи тех беларусов, из гущи которых вышел Лобанович, этот нетронутый край старины, которая на каждом шагу бросалась ему в глаза и привлекала к себе внимание, и даже вид самой местности, общий тон которой не мог еще уловить Лобанович, но в которой также много было интересного и, на его взгляд, привлекательного.

Что ни говори, а жизнь сама по себе радость, великое счастье, бесценный дар. Есть две важные части, из которых складывается жизнь и которые придают ей глубокий смысл и красоту, — человек и природа. Никогда не утратит для нас интереса человек, ибо проявления его ума безграничны, пути его неизведанны, формы его жизни и его отношений с другими людьми бесконечно разнообразны, окончательно не определились и никогда не могут стать окончательными. А природа! Сколько великой радости дает нам она! Ведь природа — интереснейшая книга, раскрытая перед глазами каждого из нас. Читать эту книгу, уметь разгадывать ее таинственные письмена — разве это не есть счастье?! Жаль только, что наша жизнь несоизмеримо мала, чтобы начитаться этой книгой.

С такими мыслями Лобанович остановился возле окна. Со двора глядела глухая, черная ночь. Небо, обложенное низкими тучами, казалось, все тяжелее нависало над оголенной землей. Непроглядный мрак и сырой туман совсем поглотили эту заброшенную среди болот и лесов небольшую деревеньку.

III

В воскресенье раненько, едва только заиграл багрянец на востоке, Лобанович сидел уже на сене в телеге и выезжал из деревни. Небольшая деревенька, в одну улицу, выглядела неприветливо и неуютно. На всем лежала печать небрежения и какой-то незавершенности, словно здешние хозяева строились на скорую руку и все делали временно и еще не успели навести тот порядок, которым обычно отличается беларусская деревня. Улица была ровная и широкая. Почти возле каждой хаты грудами лежали и гнили бревна, но никому не приходило в голову положить деревянные кладки, хотя бы против своей хаты, чтобы можно было пройти через грязь, в которой утопала улица. А грязь была густая, черная как деготь, глубоко размешенная лаптями полешуков, копытами коров и лошадей. Но полешуки свыклись и сжились с этой грязью и не обращали на нее внимания. Хаты были большей частью новые, построенные из толстых и гладких бревен. В расположении хозяйственных построек во дворах также не было порядка и системы, а все громоздилось как попало.

Одним словом, жители этой деревни представляли собой настоящих детей леса, которые, казалось, совсем еще недавно обосновались здесь и только начали переходить от одной формы жизни к другой. Все они были завзятыми охотниками и отличными стрелками, приходили в волнение от одного только вида ружья. Крестьян других деревень, которые жили преимущественно среди полей, они называли полянами и тем самым как бы отличали их от себя, жителей лесов. А лесов и болот здесь был непочатый край. Сама деревня стояла на небольшой полянке среди леса и кустарников, и Лобанович все эти дни чувствовал себя так, словно что-то связывало его, словно на нем было надето тесное платье, — так давили со всех сторон на эту деревню плотные стены пущи, наседали с угрозой, будто она покушалась нарушить ее законные права. Край полянки прорезала железная дорога. Она проходила возле самой деревни, захватывая даже один конец улицы. Сразу же за переездом начинался лес.

Низкое солнце еле пробилось сквозь макушки деревьев. Небо прояснялось, начинал дуть восточный ветер; легкий морозец затягивал лужицы тонкой пеленой льда. Висевший все эти дни туман развеялся, всюду посветлело и повеселело. Даже этот угрюмый лес немного прояснился и выглядел более приветливо.

— Го, подмораживать начало! — весело проговорил полешук Степан Рылка и, соскочив с телеги, выломал хворостину и хлестнул ею своего худого, но довольно резвого коня.

IV

Последний раз расступился лес, и глазам учителя открылась широкая, круглая полянка, веселая и приветливая. Лобанович вздохнул с облегчением, словно с его плеч свалилась какая-то тяжесть, — тряская, покрытая корнями дорога и глухой лес все же надокучили ему. Тем приятнее было увидеть крыши человеческих строений и трубы домов, над которыми кое-где курился еще синеватый дымок.

Довольно большая деревня вытянулась в одну линию, и только возле церкви, на пригорке, хаты расположились гуще и шире. Слева, в конце деревни, стоял дом волостного правления с двумя высокими красными трубами над почерневшей крышей. Напротив, на другой стороне улицы, виднелась школа с белыми ставнями и с двумя или тремя развесистыми вязами возле нее. У въезда в деревню, немного на отшибе, печально ютилась старенькая деревянная церковка. Теперь она стояла одинокая, заброшенная, забытая, и только богобоязненный путник, проходя мимо нее, останавливался и крестился, набожно склонив голову. По одну и по другую стороны деревни стояли ветряные мельницы, как страшилища, широко раскинув свои крылья. Одни мельницы были в живом движении, весело поднимали и опускали крылья, а другие стояли молча, недвижимо и имели такой вид, словно были чем-то удивлены и спрашивали: "А почему же мы стоим без работы?"

Проехав небольшую гать, телега покатилась по широкой улице. Народ расходился из церкви. Старые полешуки при встрече почтительно кланялись, а молодые девчата и проворные молодицы, нарядные, словно маки в огороде, подталкивали одна другую, перемигивались и бросали смешливые взгляды в сторону молодого учителя, который впервые появился здесь.

Подъехав к школе, Лобанович соскочил с телеги и взошел на крыльцо. Дверь была заперта, Лобанович постучал. В глубине квартиры тотчас же стукнул отодвигаемый стул и послышались шаги. Дверь открылась.

V

— Позвольте познакомить, — сказал Соханюк, подводя Лобановича к писарю, — тельшинский учитель.

— А! — проговорил писарь, оглядывая Лобановича прищуренными глазами и подавая ему руку. — Просвещать, значит, приехали? — спросил он, чтобы хоть что-нибудь сказать, и еще раз окинул взглядом Лобановича. — Ну, ну, дело нужное, — важно заметил он, после чего перестал интересоваться Лобановичем.

Как человек практичный, он с первого взгляда понял, что для писарского дома польза от нового учителя небольшая.

Зато Дубейка выказал много внимания и признаков благородного тона, знакомясь с Лобановичем.

Книга вторая

В глубине Полесья

Часть первая

В родных краях

На простор, на широкий простор!

Я люблю родные просторы, люблю их необозримые розовато-синие дали, полные жизни, бесконечного разнообразия красок земли и неба, где так много раздолья для твоих глаз, где молчаливые дали, окутанные тоненькой синеватой дымкой, думают какую-то извечную свою думу и так сильно влекут, манят заглянуть за светлую завесу их мудрости, познать их тайны. Я люблю эти дали, где ласково-приветливое солнце рассыпает свои улыбки и так нежно проводит метелочкой своих лучей по лицу земли и легкий ветерок колышет на ветвях зеленые листья, расчесывает и путает косы кудрявых сосен и качает над полем серебристо-серую рожь, мгновенно меняя, переливая ее живые, подвижные тени, словно выкатывая из земли дымчато-льняные бесконечные, безостановочные волны.

Я люблю родные просторы, где среди полей и лесов разбросаны человеческие селения, небольшие, хозяйственно обставленные дворики, низкие хатки, окруженные вербами, липами, вязами и кленами, где проходит вся жизнь крестьянина с ее тревогами, надеждами, с ее радостями и печалями и где затаенные крестьянские думы сливаются с думами просторов.

Я люблю эти дали, когда над ними расправляет свои крылья грозная туча и катит перед "собой огромные златорунные клубы облаков, гневно отбрасывая тени на грани земли и неба, разливая громы и сотрясая притихшие, словно онемевшие поля и леса.

I

За Сельцом дорога круто поворачивала на гать с мостиком через Телешев дуб и сразу же поднималась на горку в лес.

Вечерело. С болот потянуло теплой сыростью. Над лозняком расстилался белесый туман. В ольшанике, на опушке леса, засвистел соловей. А лес, неподвижно развесив свои ветви, молчаливо слушал этот гимн весне и молодой жизни.

Лобанович в последний раз глянул на Тельшино. Мелькнули высокие груши в белом цвету, часовенка на угрюмом кладбище, однотонно-серые крыши тельшинских строений, школа и рядом с ней высокий крест, дом пана подловчего, а за селом ветряная мельница с поднятыми и застывшими в вечерней тишине крыльями. Казалось, еще большее удивление выражала ее фигура, так хорошо знакомая Лобановичу.

Пусто и неприветливо там.

II

Заснуть в эту ночь не пришлось.

В вагоне было тесно и душно. Все время Лобанович стоял в коридорчике перед открытым окном. Дружно стучали колеса. Их стук сливался порой в какую-то странную мелодию, и стоило только подобрать подходящие слова, чтобы колеса сразу же выстукали и мотив к ним. Или, наоборот, стук вагонных колес вызывал в сознании эти слова. Одно время, казалось, колеса говорили:

"У-бе-гай!.. У-бе-гай!.. У-бе-гай!.. "

И так без конца, одно и то же слово. Надоело слушать. Лобанович хотел бы не слышать ничего, но это слово упорно лезло в уши: "Убегай! Убегай! Убегай!" Кому говорили это колеса — себе или ему? Он смотрел на придорожные картины, но сквозь завесу черного, неподвижного мрака они вырисовывались очень тускло. Бежали-отступали назад деревья, болота с их неизменными кочками, с густым лозняком и блестящими лентами воды. Заливались каким-то непонятным смехом колеса, пробегая коротенькие мостики, и снова начинали свою песню. Теперь они выстукивали:

III

Местечко Панямонь — прошу не смешивать его с другой Панямонью — находится в трех верстах от железнодорожной станции, а может, даже и ближе. Это старинное местечко над Неманом, на широком большаке, который идет из Несвижа в Менск. Если вы подниметесь на известковую гору, — а она здесь же, немного на запад от местечка, — и взглянете в сторону Немана, то вам откроется красивейшая панорама. Слева будет железная дорога, мост над рекою. А как чудесно выглядит отсюда Неман! Словно огромная серебряная змея с десятками, сотнями, тысячами причудливых колен-поворотов, извивается, поблескивает на солнце старый норовистый Неман в высоких берегах, покрытых лозами и пахучими травами, среди долин-лугов, полей-пригорков с их золотыми или белоснежными песчаными склонами. Смело скажу: редко где найдете вы такую красивую речку, как Немал.

Левее железной дороги другое местечко, побольше, чем Панямонь, хотя и Панямонь местечко не маленькое. А известковая гора! А Синявская роща! Разве только тот не поддастся чарам их красоты, кто в красоте ничего не понимает.

В местечке Панямонь много разных выдающихся зданий и учреждений. Тут есть кирпичная баня, церковь святой Магдалины, две мельницы, две школы, синагога, костел и каменный дом Базыля Трайчанского. Но вы его, вероятно, не все знаете. А жаль, человек он ничего себе, учитель и общественный деятель. Одним словом, местечко весьма выдающееся, и когда, бывало, входишь в него, то невольно начинаешь проникаться великим к нему уважением и почтением.

Заслуживают внимания и сама панямонцы. Это все милые и хорошие люди, и много у них деликатности. Если их что-нибудь сильно удивит, то свое удивление, — а говорят они очень быстро, — панямонцы выражают так:

IV

Входя с гостями в свои апартаменты, Широкий рассказал, как к нему на квартиру зашел недавно жандарм и, увидев комнаты, удивился: "Какая популярность ваших комнат!"

Широкий всем рассказывал про этого жандарма и всякий раз заливался задорным смехом. Так было и сейчас.

— Ну, жена, пройдись немного возле буфета, не найдешь ли там чего?

Такова уж была неугомонная, беспокойная натура Тараса Ивановича. Казалось удивительным, что человек его комплекции способен быть таким подвижным и бурливым. Любимое молодняковское ["Молодняк" — широко известное в Беларуси в 1920 году объединение молодых писателей] словечко "бурнопенистый" подошло бы к нему как нельзя лучше.

Часть вторая

На новом месте

XII

Поезд подходил к Пинску.

Перед Лобановичем возникали еще не виданные им картины Пинского полесья, залитые лучами сентябрьского солнца, окутанные тонкой синеватой дымкой, полные первобытно-дикой, своеобразной красоты. Они пленяли сердце необычайной мягкостью красок и какой-то грустной задумчивостью. Необъятные, ровные пространства земли сливались с небом или уходили за темно-синие ленты бесконечно далеких лесов. А на этих равнинных просторах мелькали полесские деревни, над крышами строений высоко поднимались вязы, липы и клены, осыпанные золотом осени. Сверкающим серебром извивались речки в низких берегах, расстилались широкие болотистые низины, заросшие дикой травой, аиром и камышом. По этим трясинным болотам, где, казалось, и воды не было, медленно двигались на челноках рыбаки-полешуки в своей самобытной одежде и широкополых шляпах. Местами виднелись огромные острова желтых песков, окаймленные кудрявыми молодыми сосенками. Одни картины быстро сменялись другими, новыми, и не было времени задержаться на них взглядом — поезд мчался очень быстро, миновав последний разъезд перед Пинском.

Пассажиров в вагоне было немного, и Лобанович переходил от одного окна к другому, чтобы получше разглядеть эту местность и хоть приблизительно отгадать, где находится его новая школа. В поезде он расспросил о своих Выгонах у местных жителей. Оказалось, что выгоновская школа расположена всего в пяти верстах от Пинска, и это очень обрадовало молодого учителя. И еще он узнал, что волость от школы совсем близко. Ему и совет дали, как добраться до Выгонов. Для этого нужно только попасть на Каралинский рынок, а там, наверно, будут выгоновские крестьяне и за весьма сходную цену, а то и просто даром, довезут учителя до самой школы. Ясный, погожий день, полные поэзии картины Пинского полесья и собранные в дороге сведения о новом месте работы — все это усиливало хорошее настроение, с которым подъезжал Лобанович к Пинску. Его больше не волновала забота найти свою школу, добраться до нее.

С чемоданом в руке медленно двинулся Лобанович на станцию в густом человеческом потоке. Богатый, красивый зал первого класса он прошел с безразличным видом бывалого человека, для которого вся эта красота и роскошь совсем не в диковину, хотя не мог не обратить внимание на несоответствие своей собственной одежды и своего дешевенького чемоданчика с убранством зала и видом тех шикарных господ, которые так важно сидели за пышными столами. Он чувствовал себя человеком, попавшим не на свое место, его собственная персона казалась ему здесь слишком ничтожной и незначительной. Вот почему он начал быстрее протискиваться к выходу, держась поближе к стене, чтобы не мешать никому, чтобы не вернул его обратно этот высокий и грозный швейцар в блестящих галунах. И, только пройдя весь зал и очутившись в коридоре, он вздохнул с облегчением. Теперь перед ним стояла задача найти Каралинский рынок. Города он не знал, ему никогда не приходилось бывать в нем. В нерешительности остановился на крыльце перед подъездом, где толпились извозчики, стараясь перехватить пассажиров.

XIII

Пройдя просторную "сборную", чисто подметенную, но все же грязную, так как на полу накопилось не менее чем на вершок засохшей грязи, принесенной сюда со всех концов волости, Лобанович открыл дверь в канцелярию. Это была светлая и тоже просторная комната, перегороженная невысоким барьером из круглых точеных столбиков, за которым стоял длинный стол, обитый клеенкой. Над ним со стены надменно склонялись размалеванные цари и царицы в позолоченных рамах. За столом сидели два человека. Помощник писаря был еще совсем молодой, безусый паренек, с маленькими серыми глазками, хитрыми и немного насмешливыми. Белая манишка и прилизанные волосы говорили о его щегольстве, а хитрые глазки и жуликоватая улыбка свидетельствовали об умении выуживать гривенники и двугривенные из карманов полешуков. Другой человек — сам писарь, также молодой, но более солидный. У писаря были черные усы, правда короткие, и резко очерченное место бороды, заросшее короткой густой щетиной, небольшой вздернутый нос и прижмуренные, близорукие глаза, прикрытые темными очками. Писарь сидел, низко склонив голову к столу, и что-то писал.

Лобанович остановился возле барьера и поздоровался.

Помощник прервал работу, кивнул учителю головой и ждал дальнейшего выяснения дела. Писарь не отрывался от бумаг.

— Простите, что я прерываю вашу работу, — заговорил Лобанович и отрекомендовался.

XIV

Лобанович любит свою новую школу. Она сразу пришлась ему по душе, даже внешний вид ее такой, словно улыбается она приветливой улыбкой. И крылечко такое уютное, простое, без всяких лишних выдумок. Так и тянет порой посидеть на нем, послушать голоса повседневной деревенской жизни, ее извечную песню, что оживляет и наполняет просторы полей и глубоко западает в душу человека. Особенно громко звенит эта песня перед вечером либо утром, когда воздух такой отзывчиво чуткий, когда каждый звук плывет-разливается, расходится далеко вокруг.

Налево от школы, в трех четвертях версты, пролегает железная дорога. Высокие телеграфные столбы с туго натянутыми проводами, словно чудесные музыканты, неустанно слагают гимны человеческому разуму. Победной радостью звенят железные колеса вагонов, вихрь звуков подхватывается заречным камышом и превращается в целую метелицу прерывистого смеха-шелеста. А справа, из глубины заречья, из болотных зарослей, доносится густой короткий гудок парохода, напоминающий рев дикого могучего зверя. Целая симфония гудков, смягченных расстоянием, бежит-плывет сюда из города, дрожит-колышется в воздухе. К этой симфонии фабричных гудков присоединяются скрип и тарахтенье крестьянских телег, гомон рыбаков, стук весел и заливистый смех веселого человека или ядреная брань обозленного сердца.

Доволен Лобанович и своей квартирой. Ее и сравнивать нельзя с тельшинской. Три светлые, просторные комнатки, аккуратно отремонтированные, побеленные, чистые. Оглядывает их учитель, радуется, улыбается и сам себе говорит: "Хорошую имеешь, братец, квартиру". Особенно по вкусу ему средняя комната. Одно окно выходит на выгон, а другое — на заречье. В этой комнате он и будет обычно проводить время.

В кухне живет сторожиха Ганна, женщина лет за тридцать пять, с маленькой дочерью Юстою. Юста тихонько сидит возле печи, ее совсем не слышно — ведь мать не разрешает ей ни песенку запеть, ни громко заговорить. Ганна так боится нового учителя! Она уверена, что он велит ей выбираться вон из школы. Зачем она ему, такая гадкая, да еще беременная? Кому же охота слушать писк дитяти, а оно будет у нее месяца через три-четыре… Не бывать ей в школе, и люди говорят так.

XV

Эх, и погодка стоит на Полесье!

Только старые люди помнят такие пригожие дни. Теплынь, безветрие, солнце. В синей дымке нежатся дали. Золотисто-красная листва неподвижно свисает с ветвей высоких вязов. Темные ночи полны какого-то торжественного покоя, и небо, кажется, ниже склонилось к земле, чтобы подслушать ее извечные жалобы. А яркие, крупные звезды, словно алмазы, усыпают небо, дрожат, переливаются всеми цветами радуги, о чем-то безмерно великом говорят душе, зовут шире расправить крылья и лететь в далекие просторы, раздвинуть тесные границы омраченной заботами жизни и узнать еще не изведанную радость.

Эх, погодка, погодка!

Начинают во второй раз зацветать сады. Старые люди говорят, что это к тяжелому году…

XVI

— Знаете, пане учитель, вся моя беда в том, что я не умею записать того, что думаю. А у меня такие хорошие думки бывают! Вот напишут в волости бумагу, ну, прошение там или жалобу какую, читают тебе ее — нет, чувствую, не так надо написать. И много напишут, и слов всяких накрутят, а того, что надо, нет. Возле правды ходят, но правду съедают: нет ее либо крепко в скорлупу завернута. А если бы я сам умел писать, так я многим нос утер бы.

Аксен Каль — крестьянин из Высокого. Он пришел к Лобановичу поговорить. Учитель сам пригласил Аксена, когда познакомился с ним в волости, — у этого человека есть свои мысли, которые его занимают.

Лобанович слушает, всматривается в лицо Аксена. Это еще молодой человек, лет за тридцать. Черты его лица строги, даже холодны, глаза вдумчивые, и вся худощавая и крепкая фигура изобличает в нем человека незаурядного. Короткие черные усы плотно прилегают к самым губам упрямыми завитками и делают лицо его красивым и энергичным.

"Кем бы он мог стать, если бы его натура вовсю развернулась?" — думает учитель. И Аксен встает в его воображении то строгим прокурором, ратующим за общественную справедливость, то удалым атаманом разбойничьей шайки, безжалостным мстителем за крестьянские обиды.