Мариупольская комедия

Кораблинов Владимир Александрович

«… Все, что с ним происходило в эти считанные перед смертью дни и ночи, он называл про себя мариупольской комедией.

Она началась с того гниловатого, слякотного вечера, когда, придя в цирк и уже собираясь облачиться в свой великолепный шутовской балахон, он почувствовал неодолимое отвращение ко всему – к мариупольской, похожей на какую-то дурную болезнь, зиме, к дырявому шапито жулика Максимюка, к тусклому мерцанью электрических горящих вполнакала ламп, к собственной своей патриотической репризе на злобу дня, о войне, с идиотским рефреном...

Отвратительными показались и тишина в конюшне, и что-то слишком уж чистый, не свойственный цирковому помещению воздух, словно сроду ни зверей тут не водилось никаких, ни собак, ни лошадей, а только одна лишь промозглость в пустых стойлах и клетках, да влажный ветер, нахально гуляющий по всему грязному балагану.

И вот, когда запиликал и застучал в барабан жалкий еврейский оркестрик, когда пистолетным выстрелом хлопнул на манеже шамбарьер юного Аполлоноса и началось представление, – он сердито отшвырнул в угол свое парчовое одеянье и малиновую ленту с орденами, медалями и блестящими жетонами (они жалобно зазвенели, падая) и, надев пальто и шляпу, решительно зашагал к выходу. …»

1

Страшно ли умирать?

И правда ли, что перед смертью человек мгновенной мыслью охватывает всю жизнь свою, все пережитое?

За окном гостиницы «Пальмира» шел мокрый снег. В сотне шагов было море, о котором язык не поворачивался сказать привычно, что оно  ш у м е л о.  Оно покряхтывало – ох-ох! – мелкое, незначительное, скучное. Как прилепившийся к нему невзрачный городок Мариуполь с его шестью православными церквами, костелом и еврейской синагогой. С его портовой вонью, грязным базаром, дырявым балаганом шапито, купеческими лабазами, греческими кофейнями и одиноким тусклым фонарем у двери упомянутой гостиницы, где в девятом номере нижнего этажа умирал великий русский артист Анатолий Леонидович Дуров.

Свет фонаря населял комнату призрачными видениями. Лики минувшего и нынешнего шевелились в полумраке, перемещались беззвучно, создавая некоторую путаницу в мыслях. Тени шевелились, будто бы колеблемые легким сквозняком. Но, боже мой, откуда было взяться ветру?

Больной принялся строить догадки: форточка? Неплотно прикрытая дверь в коридор? Нет, какая форточка, какая дверь! Еще как приехал в эту омерзительную «Пальмиру», велел коридорному проветрить номер, но оказалось, что все форточки заделаны намертво. «Зимой, господин, ветер-норд с моря – беда, топки не напасешься…» Коридорный – серый, унылый, с лицом без бровей и подбородка – проговорил это скучно и заученно, видно, в который уже раз.

2

Толстобрюхий армянин холодными табачными пальцами щупал живот, ребра, спину. Щекоча бородой, волосатым ухом приникал к груди, больно тыкал черной трубочкой.

– Дыши́тэ… Нэ дыши́тэ… Так-с. Так-с.

Как в глупом, несмешном анекдоте, говорил: вай-вай-вай, панымаешь, душа лубэзный. Сопел и цыкал языком. Смешно как-то, склонив голову набочок, поглядел с хитрецой.

– Зачем так сложно, джан? – подмигнул, как заговорщик. – Самому нэ хорошо, да? Супруге нэ хорошо. Пачиму нэ так? – Приставил к виску указательный палец. – Пуфф! Ма-мын-таль-на… Такой артыст! Та-а-акой артыст – и такой глюпость!

Дуров улыбнулся: ну-у… умник!