Роман ленинградского писателя Вильяма Козлова «Три версты с гаком» посвящен сегодняшним людям небольшого рабочего поселка средней полосы России, затерянного среди сосновых лесов и голубых озер. В поселок приезжает жить главный герои романа — молодой художник Артем Тимашев. Здесь он сталкивается с самыми разными людьми, здесь приходят к нему большая любовь.
Далеко от города живут герои романа, но в их судьбах, как в капле воды, отражаются все перемены, происходящие в стране.
Повесть «Я спешу за счастьем» впервые была издана в 1903 году и вызвала большой отклик у читателей и в прессе. Это повесть о первых послевоенных годах, о тех юношах и девушках, которые самоотверженно восстанавливали разрушенные врагом города и села. Это повесть о верной мужской дружбе и первой любви.
― ТРИ ВЕРСТЫ С ГАКОМ ―
Глава первая
1
Умирал дед Андрей, как умирали в старину русские люди. До последнего дня копошился по хозяйству: залатал прохудившуюся изгородь, приколотил гвоздями отлетевшую от колодезной крышки ржавую петлю, чисто подмёл избу. Хотел сосновый чурбан расколоть, но, подержав топор в руках, положил на место. Понял, что не осилить. Сходил к соседке — бабке Фросе, попросил жарко истопить баньку. Попарился на жёлтом полке с берёзовым веником, умылся, обрядился в белье смертное — годов пять назад положенное в нижний ящик комода, — постриг ножницами длинную белую бороду и, улёгшись на резную дубовую кровать, велел соседской девчонке Машеньке, вертевшейся во дворе, позвать столяра.
Когда тот притопал в своих гулких кирзовых сапогах и остановился на пороге, моргая со света маленькими глазками, дед Андрей сказал:
— Сапоги — то небось железными подковами подбиты? Грохаешь, чисто танкетка какая… Старика раздражали громкие звуки, они тупой болью отдавались в давно онемевшем желудке и в висках.
— Что глаза — то таращишь? Подь сюда!
Столяр, его звали Петром, подошёл, — он уже, как и все в небольшом посёлке, знал, что дед Андрей собрался умирать, — и внимательно посмотрел на старика. Огромный, широкий в кости, дед вытянулся, как старый выжженный изнутри дуб. Заострённый бледный нос смотрел в потолок, на обтянутых скулах желтела сморщенная кожа, ясный сосредоточенный взгляд устремлён куда — то сквозь Петьку, будто дед Андрей видит нечто такое значительное и сверхъестественное, что пока ещё недоступно другим. И, глянув в эти ясные стариковские глаза, столяр не стал говорить то, что принято в таких случаях, дескать, не кручинься, дед Андрей, тебе ещё жить да жить… И невооружённым глазом было видно, что жить ему осталось в обрез.
2
После укола, как всегда, полегчало. Медсестра Варенька хотела ткнуть шприцем в ягодицу, но нынче Андрей Иванович не смог самостоятельно перевернуться на спину.
И хотя он высох в щепку, Вареньке тоже не удалось сдвинуть его с места. Старик вдруг потяжелел. Скосив побелевший от лютой боли глаз, он выдавил из себя:
— Коли куда хошь, задница и так вся в дырках, как решето.
Сложив свои блестящие побрякушки в никелированную коробку, Варенька, мельком взглянув в тусклое, засиженное мухами зеркало и поправив светлую вьющуюся прядь, ушла. Ушла и боль. Андрей Иванович наизусть знал весь её путь: от горла вниз по пищеводу в верхнюю часть желудка, оттуда боль скатывалась в пах и потом, угасая и рассеиваясь, долго путешествовала по кишкам. Когда боль уходила, потолок переставал струиться и куда — то бежать, будто вьюжная позёмка, и из зеленого снова становился белым, с тёмными подпалинами по углам.
Старик, все так же вытянувшись, лежал и смотрел в потолок. Он знал, что сегодня умрёт, и терпеливо ждал своего часа. Он знал, что умрёт, когда вернулся домой после операции, хотя ему никто не сказал, что после вскрытия обнаружили запущенный рак и снова зашили. Давно он носил под левым подреберьем эту тяжёлую, как слиток руды, боль. И после операции она осталась все там же, в левом подреберье. Постепенно боль расползалась вширь и вглубь. Последние две недели он почти ничего не ел, а если и пытался что проглотить, то из этого ничего не получалось. Правда, ему уже давно есть не хотелось.
3
Более чем полвека назад Андрей Иванович Абрамов срубил этот дом в глухом лесу. Вместе со своим братом Степаном заготовил бревна, подождал, пока тёс подсохнет, и весной стал рубить избу. Жена его, молчаливая и невозмутимая Ефимья Андреевна, безропотно оставила отчий дом в деревне Градобойцы и поселилась вместе с мужем и детишками — их тогда было пятеро — во времянке, которую Андрей Иванович соорудил за неделю.
Градобойские мужики посмеивались над Абрамовым: дескать, не долго проживёт он в лесу без людей. Андрей Иванович помалкивал и потихоньку строил дом. Место он выбрал на пригорке, сухое. Огромные, в два обхвата, сосны, что напротив дома, пожалел, оставил, а остальные спилил и пни выкорчевал и сжёг. На пустыре вскопал землю, посадил картошку, капусту, репу. Сразу за огородом начиналось полу высохшее болото. Там, среди молодых приземистых ёлок, на кочках, росли клюква, гонобобель, черника. Белые грибы — боровики выворачивались на тропинке у самого крыльца, а белки швыряли еловые шишки на крышу.
Андрей Иванович не любил охоту, считал это дело недостойным занятием, но на всякий случай держал дома заряженную двустволку. Но ни в зверя — птицу так ни разу и не выстрелил, даже когда сам Михайло Иваныч пожаловал в гости.
Абрамов ремонтировал во дворе хомут и вдруг услышал тяжкий вздох. Обернулся: медведь стоит на задних лапах и держится за сосновый ствол. Метрах в пятнадцати. В глазах злобы нет — одно любопытство. Другой бы человек, может, и до смерти перепугался, но только не Андрей Иванович. Он ни бога, ни черта не боялся. Роста был высокого, широкий в плечах и силищи неимоверной. Когда его лошадь провалилась в волчью яму и сломала передние ноги, он вытащил её оттуда, взвалил на телегу и с добрый десяток километров, впрягшись в оглобли, тащил до дому…
Сидит Андрей Иванович на бревне, латает прохудившийся хомут и на Мишку поглядывает, а тот все ближе подходит. Интересно медведю: что же такое человек делает?.. Подошёл вплотную и дышит Андрею Ивановичу в лицо крепким звериным духом. Тут человек встал да с маху и нахлобучил хомут Топтыгину на шею. Как взревел медведь, да улепётывать восвояси! Задевает на бегу хомутом за деревья и ещё пуще орёт. А Андрей Иванович хлопает себя по ляжкам, хохочет и кричит: «Тпру-у, окаянный… Башку не сверни!»
4
Длинный весенний день нехотя угасал. Солнце щедро позолотило оцинкованную, с пятнами ржавчины башенку вокзала, опалило огнём вершины сосен и елей. Возвещая сумерки, недружно загорланили петухи. Где — то далеко, у висячего моста, крякнул паровоз. Ветер принёс негромкий торопливый перестук колёс и печальный голос кукушки. Сидя на сосновом суку, добрая кукушка кому — то щедро отсчитывала долгую жизнь.
Ничего этого не видел и не слышал Андрей Иванович. Сложив на груди, по христианскому обычаю, тяжёлые, уже не чувствительные ни к чему руки, он умирал. Ещё когда поезд зарезал последнюю дочь, Андрей Иванович, тяжело пережив это горе, подумал, что вот теперь он совсем один. И умирать будет один, никого рядом не будет. Тогда это казалось ему большим несчастьем. А сейчас вот, на пороге смерти, он не чувствовал этого одиночества. Покойно ему было и хорошо. И не хотелось видеть страдальческие сочувствующие лица, слышать бабье всхлипывание, пустые слова утешения.
Он уже ни о чем не думал, ничего не хотел. Где — то в потёмках угасающего сознания всплыло губастое, глазастое лицо черноволосого мальчонки. И старик чуть слышно прошептал:
— Артемка…
Напрягая всю свою волю, он в последний раз раскрыл помутневшие глаза и взглянул на дверь: уж не внук ли стоит на пороге?
Глава вторая
1
Артём вернулся из Репина, где был на даче у приятеля, в субботу. Телеграмма из посёлка Смехово его озадачила: какой дед? Какое наследство? Уж не разыгрывает ли его кто из приятелей?
С телеграммой в руке Артём присел на широкую, застланную толстым шерстяным пледом тахту. Ещё раз внимательно прочёл скупой текст. Конечно, это никакой не розыгрыш. Телеграмма самая настоящая.
Артём нахмурился и задумчиво уставился на портрет Черкасова, нарисованный им незадолго до смерти великого артиста. Приятели находили, что это лучший портрет артиста, и советовали его продать в художественный фонд, но Артём не захотел расставаться с оригиналом и оставил портрет у себя. Он любил Черкасова и был очень тронут, когда больной артист согласился ему позировать.
Ехать сейчас в какое — то Смехово Артёму хотелось меньше всего. Неделю назад он с художником Алексеем закончил роспись нового Дворца культуры на Охте. Почти год они работали на лесах, расписывая стены и потолок. Иногда хотелось на все это плюнуть, порвать контракт и тихо — мирно писать карельские пейзажи. Артём так бы и сделал, но Алексей был волевой мужик и умело подавлял бунт в душе приятеля. Он говорил, что их работа — это самый благодарный труд. Тысячи, да что тысячи?! Миллионы людей будут любоваться их настенными панно, росписью на потолках. Они старались изо всех сил. И потом, за работу они должны были получить приличную сумму, а это в суровой жизни молодого художника имеет немаловажное значение. «Закончим сей гигантский подряд, — говорил Алексей, — потом два — три года будем безбедно жить». И приводил известные со школьной скамьи примеры, как Микеланджело расписывал соборы, которые потом прославились на весь мир благодаря его фрескам…
Как бы там ни было, работу они закончили. Авторитетная комиссия оценила её очень высоко. Получив по контракту деньги, Артём намеревался махнуть с приятелем в Прибалтику. «Отдохнуть на всю катушку!» — как говорил Алексей… И вот телеграмма! Сколько он пробудет в этом Смехове?
2
Артём выехал в тот же день. На малых оборотах барахлил карбюратор, но он не стал с ним возиться: как — нибудь дотянет. От Ленинграда до Смехова всего четыреста километров.
До Новгорода пейзаж унылый и безрадостный: болотистые равнины, заросшие жидким, едва оперившимся кустарником. Иногда за кустарником просматривался редкий смешанный лес. И шоссе было прямое, без изгибов и подъёмов. Такая однообразная дорога клонит ко сну.
За Новгородом все изменилось: к шоссе придвинулись настоящие сосновые леса, заблестели заросшие перезимовавшим камышом озера, на пригорках ярко зазеленели озимые. В стороне от деревень, преимущественно на возвышенностях, виднелись старые деревянные церквушки. Вокруг них чуть заметно шевелились на ветру высоченные ели, берёзы, осины, а внизу, под сенью деревьев, примолкли аккуратные могилы с крестами и без крестов.
Встречались и белокаменные церкви с ясными куполами, уткнувшимися в облачное небо. А через поля, леса, равнины размашисто шагали высоченные ажурные фермы линии высоковольтных передач. Будто железные гиганты, пришли они сюда из других миров, да так и замерли навек, держа в широко раскинутых руках гроздья блестящих коричневых изоляторов.
Началась Валдайская возвышенность. Шоссе то вскарабкивается на гору, то срывается вниз, извиваясь меж живописных деревень. На жёлтых крутых обрывах — здесь когда — то были песчаные карьеры — группами и в одиночку стоят вековые сосны. Над ними, пронизанные солнцем, величаво плывут облака.
3
«Москвич» с трудом ползёт по искорёженному просёлку. То ныряет из ухабины в ухабину и жалобно стонет, то царапает железным брюхом по глубокой колее и выворачивает передней подвеской черную жирную грязь, то вдруг затрясётся, как паралитик, попадая всеми четырьмя колёсами в многочисленные колдобины. На спидометре — пять, десять километров. На малых оборотах мотор то и дело глохнет. Чего доброго сядет аккумулятор. Рытвин и ям столько, что и нарочно не придумаешь. Ни объехать, ни обойти.
— Давно такой дорожки не встречал, — удивляется Артём. — Как же вы тут живёте?
— Так и живём, — невозмутимо отвечает пассажир.
Вместе с машиной они проваливаются в ямы, наполненные пенистой коричневой водой, карабкаются на скользкие вспученные бугры, подпрыгивают. Сосед вовремя пригибает голову, чтобы не удариться о верх кабины, хватается за сиденье. Чувствуется, он имеет большой опыт езды по этой дороге.
Артём бросает взгляд на спидометр и, бешено вращая руль — машина поползла в кювет, — спрашивает:
Глава третья
1
Дом был старый, очень старый. Казалось, зацепи его грузовик бортом — и развалится. Многое повидал дом на своём долгом веку, многое испытал. Как — то налетевший из — за косогора бешеный ураган сорвал крышу. Во время войны небольшая фугаска угодила под самые окна. Пошатнулся и горестно охнул старый дом, разбрызгав на капустные грядки осколки стёкол, будто слезы, но на ногах удержался. В другой раз, когда над посёлком завязался воздушный бой между нашими «ястребками» и «мессершмиттами», снаряд развалил на куски кирпичную трубу.
Шли годы, старый дом умирал. Облысела голова — крыша, ослепли глаза — окна, подгнили стропила — руки. На чердаке поселились летучие мыши, в углах раскинули пыльные сети пауки. В огороде выросли чертополох и бурьян. Ослабевший от проклятой болезни Андрей Иванович уж ничего не мог поделать. Вместе с ним умирал и дом. Лишь яблони в саду да вишни каждую весну цвели весело и молодо, как и прежде.
Дом, где человек родился, нельзя забыть. И как бы ни сложилась жизнь, куда бы ни забросила судьба человека, родной дом рано или поздно обязательно позовёт. Вот почему во время летних отпусков сотни тысяч горожан едут в далёкие глухие села и деревни, где родились их отцы и деды. Вернётся человек в родные края и бродит по знакомым полям, лесам, радостный и немного ошалелый от счастья. Властно зовёт к себе земля, и человек днями ковыряется в огороде или из леса тащит молодые берёзы, сосны и сажает у своего дома. А то с топором или рубанком в руках с утра до вечера плотничает. Любая работа возле земли и дома испокон веков была и есть для русского человека неотъемлемой его частью, естественным состоянием.
2
Все здесь удивляло и радовало Артёма: и эта построенная на заре железнодорожного транспорта водонапорная башня, и маленькая тихая станция с небольшим сквером, и жёлто — красные корабельные сосны сразу за двухэтажной школой, и возвышающееся островом на дальнем бугре кладбище. Таких огромных деревьев, как там, он ещё не видел.
На кладбище Артём наведался на следующий же день. Свежая могила деда с православным белым крестом была рядом с тремя другими, где похоронены прадеды и бабушка. На их могилах витые проржавевшие насквозь железные кресты. На кладбище сумрачно. Гигантские сосны, ели переплелись ветвями и надёжно укрыли могилы от солнца. На возвышении — старая деревянная церковь. Она сложена из ядреных толстенных дубовых брёвен. Никто не помнит, когда её поставили.
Церковь недействующая, но внутри все убрано, чисто, на стенах — лики святых, библейские сюжеты.
Артём принёс разведённую в банке коричневую краску и выкрасил крест. И тут же дал себе слово со временем поставить красивую ограду.
Бродя по просёлкам, зелёным прибрежным лугам а роскошным сосновым лесам, Артём наконец разобрался в этом новом для него чувстве, неожиданно здесь возникшем. Ему недоставало вот этого небольшого посёлка, в котором первый дом срубил его дед, этих лугов с вечерними туманами, лесов, этой заросшей камышом и высокой осокой речки Березайки, тихих, медленно угасающих заходов солнца. Полстраны объездил он с отцом — железнодорожником. Был в настоящей сибирской тайге, видел медведя, ловил омуля в Амуре, взбирался на дикие Уральские горы, и все — таки это было не своё родное. Там он чувствовал себя туристом, а здесь хозяином. Для отца Смехово не было родиной, а так — короткая остановка в жизни. Но ведь Артём здесь родился, здесь родилась его мать.
3
Смехово со всех сторон окружено сосновыми лесами. Возможно, для лесников эти леса ограничены и размечены на квадраты и делянки, а для жителей они простираются без конца и краю. Сосновые боры тянутся на десятки километров, и в них немудрёно заблудиться. В лесах водятся лоси, медведи, волки, лисицы, зайцы. На все Смехово было два заядлых охотника — братья Коровины. Смолоду они всерьёз промышляли в здешних лесах, а потом состарились и теперь, в погожий день, греясь на завалинке, рассказывают внукам охотничьи байки.
Братья Коровины были последними могиканами охотничьего дела. Ни дети, ни внуки не пошли по их стопам. А другие смеховцы и сроду — то охотничье ружьё в руках не держали. Зато рыболовством увлекались все. Причём в своей речушке не ловили — там и паршивого окунишки не поймаешь. Ездили на велосипедах и мотоциклах на дальние озера. До самого близкого было километров десять. Иные забирались и за тридцать — сорок километров, в глушь, на лесные озера. Ловили на удочки, рюхи, жерлицы. Редко кто баловался сетями. Надо сказать к чести жителей села Смехова, что среди них почти не было браконьеров.
Люто браконьерствовали лишь рабочие со спиртзавода «Красный май». Они приезжали на грузовой машине со своими лодками и всю ночь ползали по камышам с лучом. А наутро на берегу оставались белые кучки перегоревшего карбида. Однажды они привезли железную бочку какого — то дьявольского снадобья и вылили в тихую заводь. Бедные щуки и окуни опьянели и сами стали прыгать в лодки и выбрасываться на берег, где их и сграбастывали довольные «рыбаки». Разбавив дьявольское снадобье озёрной водичкой, они и сами на радостях приложились к железной бочке. И тут произошло все наоборот: обезумевшие браконьеры с выпученными, как у судаков, глазами стали прыгать в озеро и глотать воду…
Через посёлок проходит железнодорожная ветка на Великие Луки. Дежурный иногда по собственной инициативе даёт отправление тремя звонкими ударами в старый позеленевший колокол. И этот удивительно чистый и давно забытый гул празднично разносится по всему посёлку.
На пригорке, в ста метрах от вокзала, возвышается круглая кирпичная водонапорная башня, которая так понравилась Артёму. Это самое высокое сооружение в посёлке. На круглом куполе — куриная лапа громоотвода. Башня и теперь ещё снабжает водой не только станцию и паровозы, но и все село. Старенькая водокачка исправно гонит по трубе воду с речки Березайки, что в двух километрах от села. Кроме водоснабжения, башня выполняет ещё одну немаловажную роль: надёжно охраняет посёлок от испепеляющих молний. Какой бы силы ни разразилась гроза над Смеховом, громоотвод собирает в свою куриную лапу мощные разряды. С тех пор как поставили башню, в посёлке не сгорела от молнии ни одна изба.
4
Последняя воля Андрея Ивановича была такова: дом с усадьбой и все движимое и недвижимое имущество (очевидно, имелись в виду дубовая кровать, комод, изъеденный древоточцем, буфет и допотопный велосипед со спущенными шинами) передать в наследство единственному внуку Артёму Ивановичу Тимашеву, а также двести рублей денег в сберкассе. В завещании было помечено, что эти деньги предназначались на ремонт дома, но внук может распорядиться ими как ему заблагорассудится.
Хотя дом и старый, все хозяйство в полном порядке. Андрей Иванович был хороший хозяин. Все прибрано, на своих местах: инструмент в ящике, грабли, лопаты, садовые принадлежности в сарае, дрова сложены в аккуратную поленницу, яблони в саду побелены, даже в подполе, в яме, лежал проросший семенной картофель. Посадить его этой весной Андрей Иванович не успел.
Дом Абрамова стоял в центре посёлка. Наискосок, через дорогу, танцплощадка и клуб, немного подальше — станция. Чуть в стороне автобусная остановка, за ней железнодорожный магазин, который здесь называли «железка». По одну сторону редкого забора — детский сад, по другую — такой же старый приземистый дом с огромной берёзой под окнами. В доме, разделённом на две половины, жил машинист стеклозаводской электростанции Николай Данилович Кошкин с женой и двумя детьми, в другой половине — тугая на ухо бабка Фрося, мать машиниста.
Встречаясь с Артёмом, Николай Данилович степенно здоровался за руку, спрашивал, как здоровье, нравится ли на родине, поминал добрым словом деда Андрея. Этим летом договорились на пару забор новый ставить, да вот бог иначе распорядился.
Смотрел Кошкин на Артёма испытующе, как бы взвешивая про себя: будет ли этот бородач таким же хорошим соседом, как Андрей Иванович? О заборе он несколько раз заводил разговор, но Артём разговора не поддерживал. О каком заборе может идти речь, когда он ещё не знает, что с домом делать?
Глава четвертая
1
Он проснулся рано. Когда выглянул в окно, показалось, что выпал снег. Это яблони разом отряхнули на землю свой белый цвет. На высокой ветке сидел скворец и с упоением распевал. Черные перья блестели, будто покрашенные лаком. Артём выбежал на мокрый луг, сделал зарядку, умылся до пояса ледяной водой из колодца и одним прыжком вскочил на крыльцо, оставив на серых досках влажный след. Позавтракав холодным консервированным мясом с хлебом, взял альбом, фломастер и вышел из дома.
Смехово просыпалось. Над притихшим в туманной дымке лесом всходило солнце. Оно ещё не показалось над вершинами сосен, но небо было ослепительно жёлтым. Редкие пышные облака напоминали огромные матовые шары, наполненные расплавленным солнцем. Было больно глазам, но Артём дождался, когда над лесом мощно и широко взметнулись лучи, а затем медленно выкатился огромный красноватый диск, и небо сразу из глубокого синего стало светло — голубым, а облака приняли свой естественный цвет. Прямо на глазах растаяла сизая дымка, окутывавшая бор.
В сонную утреннюю тишину постепенно вплетались знакомые звуки: брякнула щеколдой дверь, заскрипел колодезный ворот, звякнуло ведро, мыкнула и тут же замолчала корова, на разные голоса залились петухи.
Артём шагал по пустынной улице и смотрел на задёрнутые белыми занавесками окна домов. «Ого — го — го — эй», — послышался с другого конца села протяжный мелодичный крик. И белые с черным, красноватые, коричневые коровы степенно стали выходить на дорогу. Заспанные хозяйки, выпустив скотину, захлопывали калитки и, шлепая босыми ногами по тропинке, спешили в дом. А пастуший крик приближался, становился громче, и коровы, покрутив головами, послушно шли на этот властный зов.
Если село только просыпалось, то сосновый бор уже давно пробудился: шевелились, поскрипывали деревья, бесшумно роняя на землю сухие иголки, пели большие и малые птахи, звонко выстукивал дятел, сосредоточенно бегали по своим узким магистралям рыжие муравьи.
2
Он познакомился с ней у Алексея. Была какая — то вечеринка. В большой мастерской, заставленной картинами, горели толстые свечи, воткнутые в витые чугунные подсвечники. На подоконниках стояли круглые и квадратные аквариумы. Жирные вуалехвостки и плоские усатые скалярии проплывали, едва заметно шевеля плавниками. На низком столике — тарелка с помидорами и малосольными огурцами, вино, пиво. Большие баварские кружки с металлическими крышками. Алексей был подвержен всем веяниям моды и в угоду ей вместо электричества зажигал свечи. А общий их знакомый художник Вадик переплюнул всех: развесил на стенах полный комплект круглых дорожных знаков, на кухне выставил на полках массу пустых заграничных бутылок, а туалет украсил сотнями этикеток винно — водочного производства.
Нина сидела в низком кресле, закинув ногу на ногу. На черных лакированных лодочках дрожал отблеск свечей. Она заметила, как взгляд Артёма скользнул по её коленям, и улыбнулась, не изменив своей удобной и спокойной, но несколько вызывающей позы.
В мастерской были ещё два архитектора и Вадик. Архитекторы разгуливали по просторной мастерской и разглядывали картины, Вадик пил сухое вино и смачно закусывал огурцом.
— У меня есть к тебе, Артём, деловое предложение, — сказал Вадик. — Бросай свою живопись — не доходное это дело, — переходи на графику… Дам великолепную халтуру.
— С каких это пор ты стал работодателем? — усмехнулся Алексей. — Сколько тебя помню — ты только и делал, что носился по всем издательствам и редакциям в поисках шабашки…
3
Артём поднялся с захрустевшего мха. Запах багульника сонными волнами плыл по сосняку. На маковке приземистой сосенки сидела сорока и внимательно смотрела на него. Круглые черные глаза у птицы осмысленные и насмешливые.
— Дурак я, да? — спросил Артём.
Сорока охотно покивала головой, а заодно и длинным черным хвостом.
— Ах ты чертовка! — Артём замахнулся сухой шишкой.
Птица обругала его на своём птичьем языке и улетела. Низко, над самыми деревцами. А сосенка ещё долго кивала красновато — зеленой маковкой.
Глава пятая
1
Стоя на лестнице, прислонённой к дому, Артём заколачивал досками окно. Гвоздь согнулся, пошёл в сторону. Чертыхнувшись, он достал другой и забил рядом.
— Ты что же нам, земляк, всю перспективу портишь? — услышал Артём знакомый голос.
Во дворе стоял Носков. Сегодня он был в синем потёртом пиджаке, широких зелёных галифе с красным кантом и начищенных хромовых сапогах. Артём давно обратил внимание, что большинство мужчин в Смехове носили солдатские гимнастёрки, кирзовые сапоги. А вот председатель был в хромовых, офицерских.
— Уезжаю, — сказал Артём, нацеливаясь молотком в очередной гвоздь. Один раз он уже попал по пальцу.
— Зачем же ты окна — то заколачиваешь?
2
Доски с треском отскакивали от окон. Приколотил их Артём на совесть, и теперь не так — то просто было сбить. А из поселкового, наверное, смотрит Кирилл Евграфович и ухмыляется. Последняя доска не поддавалась, и тогда Артём обеими руками ухватился за край, изо всей силы дёрнул и вместе с доской полетел с лестницы на невскопанную грядку. И тут же услышал девичий смех.
Отряхнувшись, Артём оглянулся: у колодца никого не было, лишь раскачивался конец железной цепи. Колодец и забор отделяли участок Абрамова от детсада, вдоль забора росли вишни. Они просыпали на землю свои белые лепестки. Ещё дальше, за кухней, большая зелёная лужайка с деревянными лошадками, качелями, горкой. Высокая худощавая воспитательница густым мужественным голосом строго вопрошала: «Гуси, гуси?» Дети нестройным хором отвечали: «Га — га — га!» И дальше: «Есть хотите?» — «Да — да — да!» — «Так идите!» — «Нам нельзя… Серый волк под горой, не пускает нас домой».
Устроившись на перевёрнутом ящике, Артём раскрыл альбом и стал рассматривать наброски. Солнце припекало макушку. На проводах примолкли ласточки. А стрижи, как всегда без отдыха, стремительно носились над башней. Было тепло, но далеко на юго — западе собирались тучи. Неповоротливые, как морские линкоры, они медленно разворачивались на горизонте, готовясь к бою.
За спиной снова раздался тихий смех, шорох, движение ветвей. Кто — то прячется за колодцем. Артём размашисто подправлял карандашом рисунки и не оглядывался. Он решил застигнуть насмешницу врасплох. Когда минут через пять он неожиданно повернулся, то увидел… Татьяну Васильевну. Учительница без улыбки смотрела на него. Стройная, в коротком ситцевом платье, из — под которого белеют круглые коленки. Непохоже было, чтобы она смутилась.
— Я ведро упустила, — сказала она. — Достаньте, пожалуйста.
3
Дом протекал. Тяжёлые капли срывались с потолка и шлепались на крашеный пол. В сенях капли со звоном разбивались о стол, жестянку с керосином, умывальник. Артём сидел на крыльце, отгороженный от мира стеной дождя.
Артёма переполняло чувство радости. Неожиданно для себя во все горло затянул; «Ревела буря-а, гром греме — эл…» И умолк, взглянув в сторону детского сада. Во дворе никого не было. Детишки со своими воспитательницами сидели в комнатах и, слушая шум дождя, разучивали новую песенку. А покинутые деревянные лошадки сиротливо мокли на детской площадке.
Давно Артём не чувствовал себя так хорошо. В городе его последнее время одолевали совсем другие чувства: усталость, опустошённость, утрата веры в себя. В такие дни хотелось напиться или уехать куда — нибудь. А куда — нибудь — это снова город, приятели, мимолётные знакомства. А потом и оттуда хотелось поскорее уехать… Иногда, валяясь на неубранной гостиничной койке, далеко — далеко от дома, он думал, что жизнь сыграла с ним злую шутку: почему до сих пор он не встретил девушку, на которой смог бы жениться? Бывая в гостях у женатых приятелей, Артём с горечью ловил себя на мысли, что он завидует их семейной жизни, пускай даже мещанскому, уюту. Как это, наверное, здорово, когда кто — то заботится о тебе, ждёт… И даже жалобы приятелей на жён, которые не дают им как следует выпить, пилят за это, казались ему детскими.
Дождь кончился, но ещё долго слышалось шуршание капель в сенях, на чердаке. Артём перегнулся через перила крыльца и увидел себя, будто в зеркале, в большой деревянной, переполненной водой бочке. Широколобый, чернобородый, в серых глазах живой блеск. Довольно живописная личность. Подмигнув своему изображению, он бросил в бочку подвернувшийся под руку камень: вода заволновалась, и изображение исчезло.
Бороду Артём отпустил два года назад, когда был с ихтиологами в длительной экспедиции в Хибинских горах. Тогда все мужчины, кроме начальника экспедиции, отпустили бороды. Портреты этих озёрных бродяг, написанные Артёмом, были опубликованы в журнале «Смена». Кто — то сказал, что борода идёт Артёму, но он не потому оставил её.
4
В субботу наконец прибыла плотницкая бригада: пять молчаливых мужиков с топорами и ломами.
— Бригада «Ух!», — осклабился Серёга Паровозников, подрядчик. — Пьёт за десятерых — работает за двух! — И тут же пояснил: — Это я для смеху…
Артём вежливо улыбнулся на эту грубоватую шутку. Мужики не улыбались. Они хмуро смотрели на дом и помалкивали. Один из них, в замусоленном до блеска ватнике, снял топор с плеча и решительно засунул за пояс, как бы говоря этим: мол, не стоит и дела начинать. Другой плотник, в солдатских галифе и ситцевой рубашке, осторожно постучал ломом по срубу.
— Раскатаешь ево, а потом, чего доброго, и не собрать будя? — сказал он.
— Хибара гнилая, что и говорить, — согласился Серёга.
5
Печальное зрелище — видеть, как разбирают старый дом. Длинные доски, облепленные, будто шелухой, сгнившей дранкой, шлепались в огород, на весь посёлок скрипели и трещали стропила, выворачиваемые из своих гнёзд, шатался и разъезжался по швам потолок. Когда остатки крыши рухнули на землю, в воздух поднялся столб коричневого праха.
Дом трещал, стонал, кряхтел. Нелепо торчала из сруба обнажённая красная кирпичная труба. Просыпая песок и опилки на пол, плотники выворачивали потолочины.
— Не знаю как строить, а разрушать вы мастера, — сказал Артём.
— Дворец тебе отгрохаем, Артём Иваныч, — откликнулся Паровозников.
За воротами в полной готовности стоял «Москвич». Здесь больше делать нечего, а в Ленинграде ждут дела: в мастерской стоит незаконченная картина для клуба строителей, в издательстве «Искусство» должен решиться вопрос об издании северного альбома — итог поездки в Хибинские горы.
― Я СПЕШУ ЗА СЧАСТЬЕМ ―
1
Осенью 1946 года я ехал на крыше пассажирского вагона. Ехал в город Великие Луки. Кроме меня, на крыше никого не было. Впереди, на соседнем вагоне, спина к спине сидели два черномазых парня. Как пить дать, железнодорожные воришки. У одного на голове немецкая каска с рожками. Где он ее подцепил и зачем напялил? Парни иногда косо поглядывали на меня, но пока не трогали. Ждали, когда стемнеет. Тогда им легче со мной разговаривать. Мне было наплевать на них и на эту дурацкую каску. У меня в кармане лежал парабеллум.
Вагон покачивало из стороны в сторону, иногда сильно встряхивало, и он трещал. Во время войны вагон побывал в переплетах. На вентиляционных трубах дырки — следы мелких осколков.
Я люблю ездить на поездах. Особенно летом хорошо прохлаждаться на крыше вагона. Нет тут тебе душных купе, соседей, всю дорогу что-то жующих, нет полок, с которых свисает постельное белье. Нет голых ног, торчащих в проходе. Лежишь себе, как бог, и в небо смотришь. Кругом чистота, простор. Слышно, как впереди чухает паровоз. Пахнет дымом. Дымом дальних странствий.
Если немного повернешь голову, мир сразу оживает. Мимо скачут телеграфные столбы, лес шумит как на ветру. А на самом деле тихо. Это шумит поезд. Хорошо лежать на крыше. Хочешь не хочешь — начинаешь мечтать. Это когда у тебя все в порядке — мечтаешь о будущем. А когда у тебя на душе ералаш или ты что-то натворил — о будущем не думаешь. Думаешь о прошлом. Пусть твоя жизнь короче овечьего хвоста, все равно думаешь о прошлом. Как бы прикидываешь: было у тебя что-либо хорошее в жизни или нет? И вообще, что ты за человек?
О прошлом думать хорошо еще и потому, что прошлое всегда лучше настоящего. И ты в прошлом вроде бы лучше. Я заметил, что особенно много начинает думать человек, если у него совесть нечиста. И днем думаешь, и ночью, и даже проснешься — утром. И думы всё какие-то невеселые.
2
Мне сразу стало не по себе, как только вышел из вагона на перрон. Груды кирпичей, несколько красных дырявых стен, скрюченные железные перекрытия, — вот и все, что осталось от красивого вокзала. Сразу за станционными путями виднелись груды развалин. Там был паровозовагоноремонтный завод имени Макса Гельца. Недалеко от вокзала находилась железнодорожная школа, в которой я учился. От нее не осталось даже фундамента. Возле путей галдели базарные торговки.
— Жареная картошка, — предлагали они пассажирам. — На постном масле. Вку-усная!
Я и без них знал, что жареная картошка — штука вкусная. Но денег не было. А торговки драли за крошечную тарелку три шкуры.
От вокзала до центра километра три. Автобусы, конечно, не ходили. Их еще не было в городе. Раньше вдоль шоссе росли липы. Они были старые, толстые. Их каждую весну подстригали, и они стояли круглоголовые, нарядные. Теперь лип не было. Были черные стволы и пни.
Города тоже не было. Я шагал по булыжной мостовой и озирался. Многие места не узнавал. Исчезли целые улицы. Я стал искать хотя бы один целый дом. Дошел до центра, но такого дома не нашел. Неподалеку от площади Ленина стояла часовня, вернее то, что осталось от нее: круглая кирпичная коробка, напоминающая силосную башню, и ржавая маковка с погнутым крестом. Маковка опрокинулась и каким-то чудом держалась на часовне. Казалось, дунь — и она рухнет на землянку, приткнувшуюся сбоку. На крыше землянки стояло ведро без дна. Из ведра валил черный дым.
3
Дождь моросил целую недолю. На строительной площадке разлились лужи. Вода была мутная, словно ее известкой побелили. Капало отовсюду: с неба, с крыши, с носа. Сосновое бревно, на котором мы отдыхали, осклизло. С него клочьями, точно шкура, слезала мокрая кора. Противно было садиться. Моя куртка не просыхала, от нее пахло болотом. Девчонки хлюпали с тяжелыми носилками по грязи. Им, как и мне, до чертиков надоела эта однообразная работа. А мусор не уменьшался. От дождя он стал тяжелее. Я накладывал неполные носилки, жалко было девчонок. Алла выбросила свои драные бахилы на помойку и надела резиновые сапоги. Сапоги были новые и сверкали как лакированные. После двух рейсов с носилками они перестали сверкать.
Швейк был хитрый парень. Он носилки не таскал, не швырял мусор лопатой. Он ездил с дядей Корнеем на станцию за стройматериалами. Оформлял какие-то документы, руководил погрузкой и разгрузкой. Работа не бей лежачего. Не то что наша. У Швейка даже ботинки не были измазаны в грязи.
Алла почему-то больше на меня не смотрела. Наверное, не до того было. Грязь, дождь. Не до амуров. А все равно интересно было с ними работать. Набросаешь мусору и смотришь, как они тащат носилки. Тумба шагает как слон, грязь во все стороны, а Алла идет плавно, покачивает станом, ноги переставляет осторожно. И разговоры у нас стали нормальные, не только о погоде. Сядем на бревно и болтаем о том, о сем. О кинофильмах, об артистах. Об этом все больше они. Я к артистам отношусь равнодушно. Играет человек в кино, и ладно. Тоже работа. Я девчонкам загибал про зверей разных: про крокодилов, жирафов, кенгуру. Я недавно прочитал книжку об этом и вот высказывался. Сидим на бревне и болтаем: они про Самойлова и Целиковскую, а я про кенгуру. Весело так болтаем.
Обедали мы в два часа. В сумрачной столовой стояли длинные столы на козлах. Кассирша обстригала ножницами с наших карточек жиры, мясо, крупу, хлеб и выдавала белые талоны с треугольной печатью. Талоны сдавали поварам. Получали хлеб, тарелку супа и второе, сами все это тащили на стол. Суп в основном был гороховый с крошечным кусочком свинины. На второе — картофельное пюре с коричневой подливкой и крошечной котлетой. Котлета не пахла мясом. На третье давали кружку компота. Компот был ничего. С урюком.
Через два часа после обеда я начинал мечтать об ужине. Судя по разговорам, об этом мечтали и другие. Тумба жила в женском общежитии и ходила с нами в столовую. Алла не ходила — у нее были в городе родители. Жили они в трехэтажном доме на Октябрьской улице.
4
— Если гора не идет к Магомету — Магомет идет к горе, — сказал я своим девчонкам.
— Какая гора? — спросила Анжелика.
Я не ответил. До нее доходит как до жирафа.
Мой старик пришел. Добрался-таки до меня. Я все откладывал и откладывал визит. И вот он сам пожаловал. Я его узнал издалека. Такого сразу узнаешь. Не человек, а пожарная каланча вышагивает. На каланче длинная железнодорожная шинель с белыми пуговицами и маленькая порыжелая фуражка. Ребята бросали работу и смотрели моему отцу вслед. А он на них не смотрел. Он на меня смотрел. И взгляд его не предвещал ничего хорошего.
— Погуляйте, — сказал я девчонкам.
5
Осень шагала по городу, не разбирая дороги. Утром на железных крышах белел иней, а вечером с карнизов свисали маленькие прозрачные сосульки. Они выстраивались в ряд, как зубья у неразведенной пилы. Дул холодный ветер. Грязи стало меньше. Она превратилась в корявые серые глыбы. Глыбы насмерть вмерзли в обочины дороги. Наша дряхлая трехтонка прыгала по разбитой мостовой, как озорной жеребенок. Ящики кряхтели в кузове, стукались деревянными боками в борта. Дяде Корнею плевать было на машину и ящики, он план выполнял. Положив руки на черную отполированную баранку, жал подметкой газ и мрачно смотрел на дорогу. Рыжеватые брови его были всегда сдвинуты к переносице. В углах губ зеленели глубокие морщины. С нами дядя Корней не разговаривал. Даже если его о чем-нибудь спрашивали, отвечал не сразу. Какая-то мрачная личность этот дядя Корней. Он мне не нравился.
Корней затормозил у домика с голубым забором. На крыльцо выскочил мужчина без пальцев на левой руке. Швейк посмотрел на дядю Корнея. Шофер вытащил из кармана папироску, сунул в рот, пожевал. Тяжелый приплюснутый подбородок задвигался.
— У правого борта в углу, — сказал он.
— Сбросим, Максим, — толкнул меня Швейк.
Я покачал головой: